– Два миллиона за эту копию?! Не много ли?
– Не думаю.
– Ты не издеваешься?
– Ты спросил – я ответил.
На тихом и манерном Арбате торг на повышенных тонах сразу становится достоянием окружающих. Спор идет о цене копии с картины Cальвадора Дали «Капризы памяти».
Художник, обрюзгший бородатый мужчина лет сорока, в рубашке, похожей на мятую салфетку, курит и мрачно смотрит перед собой. Меланхоличный и неопрятный, он словно тяготится роли продавца и, видимо, хочет поскорее закончить разговор. Покупатель, молодой человек в плохо подогнанном дорогом костюме, – видимо, коммерсант средней руки, – горячится из-за услышанной цены.
Вскоре коммерсант уходит. Инцидент исчерпан, и на Арбате восстанавливается творческая гармония. Художники, беседуя между собой, тщетно пытаются соединить форму и содержание. Публика праздно созерцает картины, многие из которых – копии с полотен известных художников. Казалось бы, зачем создавать уже кем-то созданное? А затем, что платежеспособная часть этой публики вряд ли оценит нечто уникальное, не виденное доселе. А копии с популярных шедевров – другое дело. И чем дороже оригинал, тем солиднее смотрится его «двойник» на стене уютного гнездышка новоиспеченного «аристократа». И художникам, тиражирующим шедевры, коммерческий успех обеспечен.
Я тоже продаю копию «Охотников на привале» Перова, но ею никто не интересуется уже несколько недель – совершенно немодный сейчас живописец.
Со своей новой знакомой – подошла посмотреть мои картины, и разговорились – мы сидим за столиком уличного кафе. Летний день клонится к вечеру. Мы наблюдаем, как художники, взяв свои непроданные холсты, неспешно расходятся по домам, и пьем сухое вино.
– Можно?
Со стаканом коньяка в руке садится рядом бородач. Несколько секунд он внимательно изучает напиток, а затем залпом выпивает. Достает сигарету и, принявшись шарить по карманам в поисках спичек, вполголоса бубнит:
– Все решают, что они осведомлены в искусстве.
Я щелкаю зажигалкой и подношу огонь художнику.
– Спасибо, – он слегка кивает головой. – Вам нравится творчество Перова?
– Не совсем. Скорее, наоборот.
– Но вы пишете копию известной картины совсем непопулярного сейчас художника и просите за нее довольно-таки приличную сумму. Чем это объяснить?
– Пошли, – я беру свою знакомую за руку и, едва сдерживая злость, поднимаюсь из-за стола. Опрокинувшийся стул, привлекая внимание посетителей, падает на кафельный пол. Бородач внимательно и, как мне показалось, с некоторой жалостью смотрит на меня.
Мы с девушкой быстрым шагом идем к выходу.
– Твоей профессиональной деятельности не мешает такое эмоциональное отношение к жизни? – спрашивает она.
Но, ворча «изысканные» проклятия, я, словно, не слышу ее. Без общения очень плохо, а с общением бывает еще хуже.
– Как тебя зовут? – похоже, я несколько успокоился.
– Екатерина, – улыбается она.
– Катя, пойдем ко мне?
С бокалом в руке Катя ходит по комнате и рассматривает картины. Иногда улыбается, но чаще хмурится. Я сзади подхожу к ней и обнимаю за талию. Никакой реакции. Губами трогаю шею, плечи. Руки мои по знакомой траектории ласкают ее тело. Она поворачивает ко мне лицо, и мы сливаемся в поцелуе. Однако мне по-прежнему и хотелось ее, и одновременно – бывает ли так? – не хотелось. Естественное телесное влечение, помноженное на воздержание, зачастую люди принимают за нечто большее. Стоит ли? Мы в массе своей являемся тем, что делает из нас желание. Такая вот цена любви на духовном рынке. Обидно…
Я стягиваю с Кати майку, она послушно поднимает руки и вскоре, кроме наручных часов, ничто не отягощает наши тела.
Мы лежим на тахте и курим.
– Ты не придешь снова в ярость, если я задам тебе тот же вопрос, что и бородач на Арбате? – она кладет мне голову на плечо.
Кажется, это была ее первая фраза, произнесенная в моем доме. Обожаю таких женщин!
Бородач… Вероятно, в его жизни было нечто созвучное со мной, и он это почувствовал. А я так глупо и дерзко себя вёл!
А почему бы и не рассказать, чтобы в следующий раз не раскроить кому-нибудь голову? Говорят, что человек не избавится от своего горя, пока не поведает о нем десяти слушателям.
Я наливаю себе вина и прикуриваю еще одну сигарету.
– Эта картина убила мою дочь.
Катя приподнимается на локте и смотрит мне в глаза. В ее взгляде легко читается желание немедленно уйти отсюда. Она, скорее всего, принимает меня за сумасшедшего. Но я легонько беру ее за плечи и укладываю на место.
Мое знакомство с живописью началось… в доме покойника. Мне было шесть или семь лет, когда умер сосед. Моя бабушка, взяв меня с собой, пошла вечером проститься с умершим. Вскоре мне надоело с почетным страхом смотреть на усопшего, и я принялся разглядывать комнату. Увидел картину. Как позже оказалось, это были «Охотники на привале». Разумеется, тогда я не имел никакого представления о композиции, колорите, воздушной перспективе и прочих законах живописи. Но я зачарованно, не отрываясь смотрел на полотно и вдруг каким-то детским чутьем, непосредственной ребячьей интуицией, понял огромную пропасть между пиром жизни на полотне и покойником, навечно застывшим в гробу. Это было первое противоречие, открытое мною в жизни.
Прошло несколько лет. К неожиданно умершему учителю физики мы пошли всем классом. Чинно выстроившись в затылок друг дружке и зажав в потных от волнения ладошках купленные профсоюзом гвоздики, мы скорбно двигались мимо гроба. Как-то не верилось, что этот человек уже никогда не встанет и не обзовет нас дегенератами и мерзавцами, не поставит в журнал жирную двойку. Было тревожно и приятно. Случайно я поднял глаза и оцепенел – на стене висели перовские «Охотники». Неужели, совпадение?
После этого случая, если мне сообщали о смерти родственника или знакомого, я под любым предлогом старался избегать траурных церемоний, чтобы… да-да, вы уже поняли, не дай Бог, обнаружить там злосчастное, как мне казалось, произведение.
Но, не многое на свете долго бывает важным. Я окончил университет и стал художником. Встретив очаровательную девушку, я влюбился и, как водится, женился. Все было прекрасно, мои авангардистские работы пользовались успехом, были и персональные выставки. Я достиг целей, которых, в общем-то, никогда перед собой не ставил. Критики говорили, что у меня появилась манера. Но лишь сам художник знает: когда возникает манера – это начало конца. По быстроте изготовления и по бездарности воплощения моим холстам не было равных. Как и подобает признанному, я незаметно для себя стал членом какого-то союза, какой-то группировки. Началась конъюнктурная возня, и это постепенно завладело мною. А творчество? Писал, конечно, тлея в бенгальском огне собственного дарования. Когда-то меня многое вдохновляло, я многое хотел запомнить, мучился желанием написать что-то значительное, а теперь ничто не воодушевляет и не слишком хочется писать. Всё невероятно запуталось – успех есть, а удовлетворения от работы нет. Однажды друг мне сказал:
– Знаешь, на что похожи твои работы? Вот если взять белую кашу и размазать ее по чистому столу…
По ночам я иногда работал в мастерской. Тихо, спокойно, можно свободно покурить или выпить рюмочку-другую, не опасаясь ворчания жены. Иногда бывали натурщицы. Без этого нельзя – богема все-таки. Жена сначала обижалась, потом привыкла. Когда у нас родилась дочь, казалось, все наладится, но шли месяцы, годы, а семейного счастья так и не было.
Однажды утром мне принесли телеграмму: трагически – в автокатастрофе – погиб мой друг детства. Я поехал на похороны. Тяжело это было – видеть знакомое до боли лицо в тесной рамке гроба, общение с его родителями, слезы постаревших одноклассников; но то, что предстало моему затуманенному взгляду, когда я выходил из комнаты, заставило вскрикнуть от ужаса – на стене висела картина Перова «Охотники на привале»!
С этого дня я стал жить в какой-то прострации – день сменялся ночью без особого для меня значения. Злополучная картина почти все время стояла перед глазами. Дурное настроение сделалось хроническим. В творчестве наступил явный спад, чем незамедлительно воспользовались критики и коллеги по кисти, ибо бездарность легче прощается человеку, чем талант. Сочувствие – лицемерно. Злорадство – искренне. Жену я видел редко, она приходила домой очень поздно, а зачастую возвращалась только утром. Мы обменивались с нею ничего не значащими фразами и тихо ненавидели друг друга. Дочь жила у родителей жены и бывала с нами только в выходные. Это было единственным, светлым пятном в моей жизни. При ней мы оба преображались – шутили, смеялись, вместе обедали, обсуждали важные первоклассничьи дела. Когда же дочку забирала бабушка, все возвращалось на круги своя. Мне не хотелось видеть ни жену, ни себя самого. Самые мрачные мысли лезли в голову. Я стал частенько выпивать, причем, нередко с совершенно незнакомыми людьми, что приносило мне массу неприятностей – пару раз новые собутыльники избили меня, а один раз даже ограбили. Жена вздыхала, глядя на меня – очевидно, жалела, – но я лишь грубил ей и уходил в свою комнату.
Как-то вечером я взял старый холст и прикрепил его на мольберт. Поставил перед собой репродукцию и стал писать копию «Охотников на привале». Ни о чем не думая, я старательно накладывал на полотно мазок за мазком. Вдохновение пришло ко мне, и наутро картина была готова. Вставил ее в раму, повесил в гостиной. Она так удачно подходила к интерьеру комнаты! Легкость, непонятное удовлетворение и робкая затаенная радость наполнили меня. День прошел чудесно, а ночью мы с женой даже были близки.
Что произошло потом, я уже сказал в начале нашей беседы. Воспаление легких, и дочь «сгорела» за несколько дней. Ну почему смерть выбрала именно ее?! Не меня, не жену, а нашу дочь? Смерть жадна и неразборчива, как старый еврей.
Я допил вино и замолчал. Не проронила ни слова и Екатерина. Молчание тем труднее прервать, чем дольше оно продолжается. Да и что могла спросить у меня эта, по сути, совершенно чужая мне женщина? Каждый изнемогает на собственном кресте. Прошлое, ненадолго отпуская, угрюмо топчется у меня за плечами. Понимание, как правило, приходит после наказания за неразумные наши действия. Не поздно ли?