Умерла баба Настя. Честно говоря, при жизни я её не очень любила. Сидела она, огромная, толстая, посреди двора в беседке, остро выглядывая проходивших мимо:
– Куда идёшь? – и приходилось останавливаться, а следом за первым теснились другие вопросы: – Что купила? Почем? И что варить будешь? Где мужик твой? Как дети?..
И неудобно было пройти мимо них, и отвечать через двор тоже не хотелось. Вот и нужно было тянуться к беседке... В конце концов, баба Настя собирала вокруг себя и старых, и молодых, и детей, и подростков... Одни норовили побыстрее ответить и убежать, другие так и оставались праздно сидеть возле неё.
Иногда баба Настя пела. Высоким молодым голосом, повизгивая, блестя глазами... Как ни пытаюсь я сейчас вспомнить слова её песен – не могу. Помню только, что все они были быстрые, озорные и только где-то на самом донышке, на каком-нибудь маленьком слове, нотке слышалась печаль. Возле бабы Насти всегда были банка с водой или компотом, миска с немудрёной едой. Беседка стояла как раз напротив подъезда, и потому, выходя на улицу, первое, что я видела, – это огромная баба Настя с тугими щеками, с полно набитым ртом.
Огромна она была не в меру. Грудь, руки, живот, необычайной толщины ноги... И все вокруг нее казались маленькими, ненастоящими, как карлики перед исполином.
Жила баба Настя одна. Мужа схоронила уже давно. «Ой, милёночек мой уж в могилочке, грустно-скучно мне на подстилочке...» – пела баба Настя. И старухи вокруг неё кивали головами... и кто-нибудь силился подпевать. Но баба Настя, вдруг оборвав пение: «А что, девки, давайте говорить про любовь». Шестидесяти – семидесятилетние «девки» смеются, а баба Настя, подзадоривая: «Ну... ну... давай-ка ты про свою первую ночь...» Сидящие неподалеку мамаши с младенцами прыскают, а некоторые подхватывают детишек на руки и уходят подальше.
А «девки» взрываются хохотом. У бабы Насти довольно блестят глаза. Она оглядывает двор. Кидает молодухам: «Каб вы знали, как мы любили...» Её огромному телу тесно в беседке. Плечи, грудь приходят в волнение... Баба Настя вскидывает голову, поводит плечами... Сейчас притопнет ногой... и плавно, важно поплывет по двору. Вот руки у неё уже приходят в движение, подёргиваются дымкой глаза и... она остается на месте... И, мстя себе, мстя тому большому, что родилось в груди и не нашло выхода, баба Настя взрывается дикой, безудержной бранью... Слова, одно витиеватей другого, рассыпаются по двору. И матери уже не знают, куда упрятать своих дочек. Но никто не осмеливается остановить её, только шипят: «Чтоб тебе пусто было...», а потом жалуются друг дружке, что никакой на неё нет управы. А баба Настя, облегчившись, уже вновь закидывает проходящих вопросами.
Обычно я старалась прошмыгнуть побыстрее, и не раз догоняло меня осуждающее – «гордячка»... И ещё я мечтала о том, чтобы когда-нибудь в один прекрасный день сгорела беседка... Потому что не могла распахнуться, как баба Настя, не могла кричать о себе на весь мир. Но не только мне была неприятна её деревенская простота. Она чувствовала это и, наверное, обижалась, так как при виде нас старалась быть еще громче, ещё веселее.
А жизнь-то её была совсем не весёлой. Одинокая, старая и больная... С крохотной пенсией, одетая всегда в одну и ту же чёрную юбку, в накинутом на плечи штопано-перештопаном платке, валенках-развалюхах... С думами о сыне-пьянице, о невестке, которая не признает её и не пускает к ней внука.
Только раз видела я его – красивого (в бабу Настю), стройного мальчика лет шестнадцати. Он стоял возле неё в беседке, стыдливо переминался, а она, счастливая, всем проходящим кричала: «Внук мой!» А внук тянул её – «пойдём в дом», он так же, как и мы, не мог понять, что не может баба Настя держать дома взаперти свою радость.
В молодости баба Настя работала в колхозе, после войны, когда город разросся, и на месте её деревеньки выстроились пятиэтажные городские дома, она стала работать на заводе, потом родились дети – сын, дочь, пришлось уйти в дворники, чтоб малые были под боком. Но вот уже много лет годы, болезни не дают ей никакого дела... Она сидит во дворе, величавая, как королева, зорко следит за всем, что здесь происходит, всегда в курсе всего, всех семейных и дворовых сплетен... Вот прошёл по дорожке карапуз. Запнулся, упал. Переваливаясь, тяжело идёт к нему баба Настя, утирает малышу нос, глаза, говорит: «Э-э-э... стыдно плакать, ишчэ хлопец, это ж девки ревут», – и мальчишка больше не плачет. А баба Настя качает уже чью-то коляску, хворостиной разгоняет драчунов, выслушивает жалобы женщин, стыдит проходящих мимо пьяных мужиков... А раз в месяц баба Настя выходит во двор тщательно причесанная, в выстиранной и наглаженной кофте. Она тяжело дышит, отдуваясь, добирается до беседки. Садится, по-хозяйски широко расставив толстые ноги, оглядывает двор, и уже несётся высокое, властное:
– Сярожка, сюда!
Недоверчиво поглядывает на неё чумазый Сережка, а баба Настя запускает в прорезь кофты руку, достаёт конфету и кричит:
– Штось-то дам!
И вот уже тянутся к ней ручонки... Танюшки, Динки, Кольки, Наташки... Для всех для них припасена бабой Настей настоящая шоколадная, а не какая-нибудь конфета.
Дети съедают конфеты и через минуту забывают про бабы Настину щедрость, а она, достав из-за пазухи пустой кулёк, расправляет бумагу и улыбается тихонечко, для себя.
И вот бабы Насти не стало. И не нужно теперь жечь беседку. Она молчаливо стоит посреди двора. Но отчего-то хочется, чтобы из неё долетел властный высокий голос:
– А что, девка, идёшь куда?!