[300x503]Очень люблю этого поэта. Не меньше Блока. Открыл для себя достаточно поздно, но полюбил навсегда .
Ни одного зарубежного поэта не переводили в России столько, сколько Мицкевича. Порой он превращался в объект настоящего культа – например, для его переводчика Николая Семенова (1823 – 1904) . И ни один русский поэт не может похвастаться такой тесной связью с великим польским поэтом, как Владислав Ходасевич. Множество нитей соединяют их – внешние житейские обстоятельства и внутренние переживания, странствия души и скитания тела.
Странно — жить и знать, что был на земле такой поэт Владислав Ходасевич, с аристократической небрежностью бросивший современникам:
Ни грубой славы, ни гонений
От современников не жду,
Но сам стригу кусты сирени
Вокруг террасы и в саду.
Живший во “дни громадных потрясений”, он лучше остальных понял, что нет ничего ценнее в мире, чем искусство. И он им занимался. И искусство и культура занимали его больше, чем перестройка целого мира. В культуре он находил смысл жизни, возможность порвать “тугую плеву дней”.
При всей ампирной (от Пушкина идущей) холодной ясности и строгости его поэзии у Ходасевича невероятное, фантастическое умение сотворить чудо преображения слова.
Невысокий худой человек с экземой на лбу — «каиновой печатью». Жесткий, непримиримый скептик, приговора которого смертельно боялись молодые поэты. Он был четырежды женат, но детей не имел. Все жены пережили его самого, и две из них оставили яркие воспоминания: вторая жена Анна Чулкова — простые человеческие, третья, Нина Берберова — самую, пожалуй, отвратительную книгу в русской мемуаристике — «Курсив мой». Великий русский поэт без капли русской крови. Внук Якова Брафмана, проклятого всем еврейством отступника — и переводчик еврейской поэзии, знаток и поклонник иудейской культуры. Человек, после которого должно быть стыдно писать неумелые стихи. Олицетворение неразделимой, но неслиянной триады "русское-польское-еврейское".
У обоих (Мицкевича и Ходасевича) отец был поляк, а мать еврейка, оба страстно увлекались литературой и учились на филологическом факультете (один в Вильне, другой – в Москве), оба скончались в эмиграции, не предугадав поначалу бесповоротности своего изгнанничества. В эмиграции оба постепенно перешли от поэзии к прозе: литературной критике, эссеистике и журналистике. В довершение всего они приходились друг другу дальними родственниками по боковой линии. К этим внешним обстоятельствам добавим, что Ходасевич много переводил Мицкевича, составил антологию его поэзии и написал о нем целый ряд работ. К сожалению, настоящее исследование обречено остаться неполным: свыше трехсот литературоведческих статей русского писателя до сих пор не собраны, некоторые из них нам просто неизвестны.
Владислав Фелицианович Ходасевич был поэтом, литературоведом, критиком, мемуаристом, переводчиком. Родился он в Москве 16 (28) мая 1886 г. последним из шести детей. Его отец Фелициан Иванович (1835 – 1911), которому в то время уже исполнилось пятьдесят два, был сыном польского дворянина (литовского происхождения), участвовавшего в восстании 1830 – 1831 гг. и заплатившего за революционные увлечения бегством (1833), потерей земель и имущества (БП. С. 6). После изучения живописи в петербургской Академии Художеств Фелициану Ивановичу пришлось отказаться от карьеры художника и посвятить себя искусству фотографии. Сперва он работал в Туле, где сделал несколько фотопортретов семьи Толстого, а потом открыл первый в Москве магазин фотопринадлежностей (именно он начал распространять в России продукцию фирмы «Кодак») . Сын с нежностью вспоминал отца в лирическом стихотворении «Дактили» (1927 – 28) .
Мать поэта Софья Яковлевна (1844? – 1911) была дочерью русского еврея-выкреста , Якова Александровича Брафмана (1824 – 1879), известного публициста, принявшего православие, автора антисемитских произведений, среди которых «Книга Кагала» (Вильно, 1869) и «Еврейские братства» (1888). Он состоял в Императорском географическом обществе, а Александр II пожаловал ему дворянство. Софья Яковлевна выросла вне стен отцовского дома, детство и юность она провела в Литве, в семье князей Раздвиллов, которые окрестили ее по католическому обряду и воспитали в католической вере . Была она ревностной и страстной католичкой, нежной и любящей матерью, постоянно дрожавшей за слабое здоровье Владислава, которого родила в сорок два года. В семье она была хранительницей польских и католических обычаев («Мама! Молитва, любовь, верность и смерть – это ты!» – «Дактили»). Некоторые российские исследователи незаслуженно умаляют значение материнского влияния на поэта – в том, что касается его отношения к Польше и католичеству. Между тем о влиянии Польши говорят и поэтические произведения, и эссеистика Ходасевича, а воспоминания близких поэта – таких, как Н. Берберова и Ю. Терапиано – свидетельствуют о его тесной связи с католичеством.
Маленький Владик с вызовом говорил всем окружающим: «Я жиденок, хоть мать у меня католичка, а отец поляк»
Впрочем, о своих семейных корнях лучше всего рассказывает он сам в автобиографическом отступлении в одной из статей 1935 г., которое, как ни странно, ни разу не цитировалось в работах о Ходасевиче:
«Мой отец родился ровно сто лет тому назад, в 1835 году, в том самом Новогрудке, который был родиной Мицкевича. По семейному преданию, предки мои были в дальнем родстве с Мицкевичами. В отцовских бумагах я не нашел подтверждения прямому родству, но несомненно, что оба рода принадлежали к одному шляхетскому гнезду и знаменовались общим гербом. Отец мой рано покинул родину, добрался до Петербурга и поступил в Академию Художеств, где был учеником Бруни и товарищем Перова, с которым они вместе и голодали. Окончив Академию, отец поехал в Вильну, но там прожил недолго и, женившись, окончательно перебрался в Россию: сперва в Тулу, где родились все мои братья и сестры, а потом в Москву.
В России мои родители обжились прочно <…> При всем этом оставались они горячими польскими патриотами, знакомство водили по большей части с поляками и весьма огорчались тем, что дети, обрусевшие окончательно, не разделяли их чувств. Все их надежды сосредоточились на мне, как на младшем, из меня мечтали они сделать поляка и отчасти старались меня отделить от других детей, благо был я много моложе. Говорили со мной по-польски, покупали мне польские книжки, по воскресеньям возили в польскую церковь. Однако, имели неосторожность отдать меня в русскую школу, потом в гимназию – и, разумеется, мало помалу мечты их рушились» («Друзья-москали». ВЗ. 31.X.1935).
Любовь Ходасевича к Польше и Мицкевичу навсегда останется связана с образом матери и с первыми детскими воспоминаниями – об о. Овельте, настоятеле польской церкви Св. Петра и Павла в Милютинском переулке в Москве (KT. С. 255-256), и католическом обряде, навсегда запечатлевшемся в памяти Ходасевича (как в памяти другого русского писателя польского происхождения – Юрия Олеши ). В 1911 г. Ходасевич лишился обоих родителей; долгое время поэт не мог писать ни о них, ни о своих детских годах. В автобиографии «О себе» (1922) точкой отсчета, с которой он начинает рассказ о своей жизни, Ходасевич выбрал 1916 г. Лишь с 1927-28 гг. воспоминания детства начинают проскальзывать в его поэтических произведениях и, все чаще и ярче, в его мемуарах.
Польский был для Ходасевича вторым родным языком; нет ничего удивительного в том, что именно с него он и начал переводить. К сожалению, исчерпывающий свод переводов Ходасевича до сих пор не собран: перечень своих поэтических переложений он стал вести только с 1912 г., а сведения о более ранних, в том числе и прозаических текстах страдают неполнотой. В десятые годы он переводит для серии «Универсальная библиотека» поэзию и прозу с французского, английского, армянского, латышского, финского, еврейского, польского. К работе его подталкивала нужда, и нередко он переводил без особого увлечения (что заметно по тону его писем к Б. А. Садовскому ). В антологии «Мастера художественного перевода» из серии «Библиотека поэта» (1997) Ходасевич представлен двумя переложениями с еврейского . В Израиле эти переводы считаются образцовыми, недавно они были переизданы отдельной книгой .
В 1910 г. он переводит только что вышедший роман «Марина из Грубаго» – первую часть дилогии «Легенда Татр» К. Тетмайера (1865 – 1940), а в 1912 г. – вторую книгу («Janosik Nedza-Litmanowski»). В списке фигурируют два романа Г. Сенкевича – «Семья Полонецких» (1895) и «Меченосцы» (1900), изданные по-русски в шестнадцатитомном «Собрании сочинений» Сенкевича (1914) (первый роман включен в VIII том, второй – в XII – XIII тома). Помимо этого, Ходасевич переводил на русский прозу («Мефистофель и другие рассказы») К. Макушинского (1884 – 1953). В автобиографической заметке 1920 г. (по сути, представляющей собою просто curriculum vitae) среди прочих публикаций Ходасевич упоминает «около 15 томов переводов (с франц. и польского)» . О его поэтических переводах мы знаем больше. Первая работа, опубликованная в 1910 г., – «Иридион» З. Красинского . В конце 1914 – начале 1915 гг. Ходасевич публикует свои переводы трех патриотических стихотворений Э. Слоньского (1872 – 1926): «Та, что не погибла…» (1914, «Ta, co nie zginela…»), «На пепелищах» (1915, «Na zgliszczach») и «Все шли из туманной дали…» (1915) .
С Н.Берберовой
15 (28) декабря 1914 г. Ходасевич писал Георгию Чулкову:
«Вы мне советуете переводить польских поэтов? Я уже подумал об этом, но, поразмыслив, понял: 1) поэтов в Польше ровным счетом три: Мицкевич, Красинский, Словацкий. Первый переведен, да и слишком труден для нового перевода, который должен быть лучше старых, – а стихи Словацкого и Красинского определенно плохи. У Словацкого хороши трагедии, да и то не так хороши, как принято говорить; лирика же его скучна, риторична и по-плохому туманна. Стихов Красинского не хвалят даже поляки, а у них все поляки – гении. 2) Ну, хорошо, кое-что найду, переведу. А читать не станет никто. Впрочем – еще пороюсь, подумаю» (СС. Т. IV. С. 392).
Поражает нелицеприятное суждение о поэзии Красинского и Словацкого, судя по всему, продиктованное юношеским позывом к развенчанию кумиров, который со временем обратится в свою противоположность. Столь же удивительно (учитывая, что как поэт Ходасевич сформировался в кругу символистов и разделял их взгляды) и то, что даже не упоминаются произведения Норвида и самое яркое явление польской литературы тех лет – поэзия «Молодой Польши», хотя известно, что Ходасевич ценил драматургию и романистику входивших в нее авторов .
После долгих колебаний в октябре-декабре 1915 г. он переводит четыре лирических стихотворения Мицкевича: «Czatyrdah» («Чатырдаг») из «Крымских сонетов», «Triolet» («Триолет»), «Snuc milosc…» («Мотать любовь…»), «W albumie ksiecia Golicyna» («Князю Голицину»). В январе 1916 г. к ним прибавились отрывок «Nie lam twych raczek, niewiasta mloda…» («Хор юношей – девушке») из первой части «Дзядов», а в мае 1917 г. – «Burza» («Буря»), также входившая в «Крымские сонеты». Кроме того, Ходасевич перевел прозаическое произведение Мицкевича – «Zywila. Powiastka z dziejow litewskich» («Живиля», 1819), которое, как и стихотворения , появилось в 1916 г. в газете «Утро России». После 1917 г. Ходасевич с польского не переводил.
Его поэтические переводы из Мицкевича в 1970 г. собрал и опубликовал С. Бэлза. В книгу также вошли вступление и оглавление к антологии поэзии Мицкевича, написанные Ходасевичем в 1922 г. для издательства «Творчество» (где он до того, в 1920, уже выпустил собственный сборник «Путем зерна»). На самом деле работа началась раньше, в последние месяцы 1915 г., когда Ходасевич договорился с издательством М. и С. Сабашниковых о составлении антологии. Рукопись книги, которой так и не суждено было увидеть свет из-за отъезда Ходасевича из России и закрытия «Творчества», хранится в Москве, в РГАЛИ. Написанная от руки антология (переводы, напечатанные на машинке, единичны), хранящая рукописные же исправления самого составителя, озаглавлена «Адам Мицкевич. Избранные стихи в переводе русских поэтов. Составил Владислав Ходасевич».
Выглядит она несколько несолидно – в ней всего 113 рукописных листов. Дело в том, что составитель не был доволен уровнем имевшихся переложений и выбором текстов и считал, что многие значимые поэтические произведения Мицкевича здесь отсутствуют. Поэтому он включил в антологию собственный вариант «Triolet», «Snuc milosc…» и «W albumie ksiecia Golicyna», которые ранее не переводились , и еще три своих перевода. Разбиравший эти переводы С. Бэлза, наряду с «неоспоримостью» поэтических достоинств, отмечает их «неравноценность» по степени точности . Лучшим из них он считает «Чатырдаг», возможно, опередивший знаменитый перевод И. Бунина . О переводческом мастерстве Ходасевича косвенно свидетельствует и то, что два его текста («Буря» и «Чатырдаг») были включены в сборник «Сонетов» Мицкевича, вышедший в престижной серии «Литературные памятники» в 1976 г. – в период, когда собственные произведения поэта-переводчика фактически еще находились под запретом.
Антологию предваряло следующее предисловие («От составителя»):
«Вторая четверть минувшего XIX столетия была золотым веком польской поэзии. Никогда до этого времени, ни впоследствии не звучала польская лира столь чистым и благородным звуком. Три поэта, которых творчество не может быть исключено из сокровищницы не только польской, но и всемирной литературы, жили и творили тогда одновременно. Эти трое – Мицкевич, Словацкий, Красинский. В их созданиях впервые с достаточной глубиной отразилась душа Польши. Они впервые, и к сожалению – только они, сумели исконно польское сделать общечеловеческим.
Адам Мицкевич – Пушкин польской литературы. Он первый предуказал ей пути развития национального. Он первый сумел подойти к народному творчеству и из этого родника почерпнуть основные мотивы своей поэзии. До него книжная польская литература была оторвана от народа. Только в его стихах впервые услышал народ отголосок своих волнений и дум.
Но не только своей поэзией дорог Мицкевич Польше. Во всем его творчестве и во всей его жизни находит поляк отражение лучших заветов своего страдающего народа. Как человек, Мицкевич был одним из величайших борцов за свободу родины. Как писатель, он вскрыл высший, религиозный смысл этой борьбы. Вот почему память о Мицкевиче живет в Польше, как память о подвижнике и герое. В этом смысле вся личность его сделалась одной из священнейших и прекраснейших легенд Польши.
Творчество Мицкевича более знакомо русскому обществу, чем творчество Словацкого и Красинского. Но все же надо признать, что и о нем знает русский читатель мало. Из русских людей польским языком не владеет почти никто. Между тем, на русском языке существует только одно собрание сочинений Мицкевича, да и то весьма неполное, по цене же доступное не всякому. Книгоиздательство "Творчество" предложило мне для популярного издания составить сборник избранных стихов Мицкевича в переводе русских поэтов. В этой работе я встретил трудности, часто непреодолимые.
Прежде всего, как уже сказано, многие стихи Мицкевича, подчас замечательные не только своими литературными достоинствами, но и идейно занимающие важное место в творчестве польского поэта, не переведены вовсе – и таким образом не могли войти в предлагаемый сборник. Далее, многое, прекрасное в подлиннике, никогда не было переведено сколько-нибудь удовлетворительно. Общий уровень переводов из Мицкевича оказался весьма невысок. Естественно, что я предпочел вовсе отказаться от того или иного стихотворения, нежели лишний раз печатать его в искаженном или изуродованном виде. Но даже и при этом условии мне порой приходилось быть более снисходительным к существующим переводам, чем того хотелось бы. Так, плавая между Сциллой и Харибдой, – между полным отсутствием переводов и старанием избежать переводов неудовлетворительных, – составил я эту книгу. Надеюсь, что эти объяснения послужат некоторым оправданием ее недостатков. С другой стороны – надеюсь, что и в таком виде она до известной степени достигнет цели своей: хоть сколько-нибудь познакомить широкие круги русских читателей с поэзией Мицкевича. Если же она к тому же послужит для русских поэтов толчком к переводам из Мицкевича, я сочту свою цель достигнутой.
Владислав Ходасевич»
22 июня 1922 г. Ходасевич покидает Петербург и отправляется в Берлин. Ему не суждено было знать, что уезжает он навсегда, – тогда он еще не принял окончательного решения. За семнадцать лет, которые Ходасевич проживет вдали от России, скитания проведут его по следам Мицкевича: Берлин, Рим, Париж.
Эмиграция с особой остротой поставит вопрос о национальном и культурном самосознании. Одно из стихотворений Ходасевича проливает свет на его путь к обретению самого себя, и, в том числе, на отношения с Польшей. В черновиках 1916 – 1917 гг. обнаружены следующие четверостишья:
Я родился в Москве. Я дыма
Над польской кровлей не видал,
И ладанки с землей родимой
Мне мой отец не завещал.
Но памятны мне утра в детстве,
Когда меня учила мать
Про дальний край скорбей и бедствий
Мечтать, молиться – и молчать.
Не зная тайного их смысла,
Я слепо веровал в слова:
«Дитя! Всех рек синее – Висла,
Всех стран прекраснее – Литва» (БП. C. 279)
Поделив свое сердце между двумя культурами, в каждой их них поэт признал свои разные и в равной степени глубокие корни. Детские воспоминания о Литве создают сказочную атмосферу, перекликающуюся с началом «Пана Тадеуша»: край, что всех краев прекрасней, родина сердца. Упоминания о своей стране, своей земле становятся почти навязчивыми («родился», «земля», «родимый», «край», «страна»). Любопытно, что в стихах из сборника «Тяжелая лира», написанных в 1920 – 1922 гг., существительное «родина», прилагательные «родимый» и «синий» не относятся к частотным лексическим единицам, а слово «земля» встречается всего семь раз .
В поезде, увозившем его из Петербурга в Ригу, а далее – в эмиграцию, Ходасевич прочел Берберовой иной вариант приведенного стихотворения, где за первой строфой следовали две другие:
России – пасынок, а Польше –
Не знаю сам, кто Польше я.
Но: восемь томиков, не больше, –
И в них вся родина моя.
Вам – под ярмо ль подставить выю
Иль жить в изгнании, в тоске.
А я с собой свою Россию
В дорожном уношу мешке. (БП. C. 295)
Поэт встречает острый кризис культурного самосознания, защищая себя, словно магическим амулетом, восьмитомным собранием сочинений Пушкина, который сопровождает его в пути, служа «гарантией внутреннего выживания» . Словно шагаловский «Скрипач» (1926-27), несущий свой дом на плечах, обрусевший польский еврей Ходасевич несет на плечах свои пенаты, родину души – сочинения Пушкина.
В 1910 г. в пронизанном печалью стихотворении, обращенном к матери («Матери»), поэт утверждает, что ради любви к женщине он забыл все, чему научила его мать, – молитвы, жизненный уклад, чтение… Это неправда. В страдании и тоске эмиграции, с которой он так никогда и не смирится, в свое последнее, горькое десятилетие Ходасевич, как пишет К. Грациадеи, «обращается к памяти, исследует судьбу своего поколения и отдаленное прошлое» . Он замыкается в себе, ищет убежища и утешения в воспоминаниях. В 1925 г. Ходасевич пишет стихотворение «Из дневника»: «И мягкой вечностью опять / Обволокнуться, как утробой» . Начиная с этих лет мотив стремления назад, в материнское лоно, неоднократно встречается в его стихах и воспоминаниях, проскальзывает в критических статьях. Саркастический и холодный образ поэта, нарисованный польским поэтом З. Гербертом в стихотворении «Ходасевич» (1992), персонаж литератора, прекрасно освоившегося в эмиграции, – портрет острый и живой, но недобрый и немилосердный. Впрочем, в этом стихотворении Ходасевич выступает лишь как литературная маска Ч. Милоша .
Начиная с 1927 г. Ходасевич все чаще возвращается к любимой триаде польских поэтов, особенно к Мицкевичу. Ко всем чертам, сближавшим его с великим «дзядом», жизнь прибавила еще одну – окончательное и бесповоротное изгнанничество. Отныне Мицкевич, наряду со Словацким и Красинским, выступает для него прежде всего как творец литературы, достигшей и в изгнании художественных высот и явившейся стержнем национального единства. Размышления о том, какую роль может сыграть поэт-изгнанник в литературе своей нации, и, в частности, о значении эмигранта Мицкевича для расцвета и развития польской литературы становятся одной из центральных тем для Ходасевича-критика и историка литературы в парижский период жизни.
В Париже, с каждым днем все больше превращавшемся в блоковский «страшный мир», в той среде, которую составляла и в которой существовала русская эмиграция, среде равнодушной и к тому же не особенно жаловавшей польскую культуру , Ходасевич, один, в противовес всем, начинает отмечать великие годовщины польской литературы: столетие «Конрада Валленрода», «Пана Тадеуша», «Иридиона». Поэт, пытающийся сохранить себя вдали от родины именно качестве поэта, Ходасевич на себе проверяет актуальность фигуры Мицкевича и вопросов, которые тот ставил перед современным ему обществом, – например, о сути «валленродизма». Возможно, здесь кроется объяснение того, почему замечания Ходасевича о Мицкевиче оказываются уже не столь резкими; уходит критический тон, звучавший в его ранних письмах. В статье «Конрад Валленрод. 1827 – 1927» Ходасевич разбирает сложную структуру поэмы, построенную «по <…> принципу обратного повествования» (ВЗ. 24.XI.1927) . По мнению Ходасевича, новаторство приема не помешало автору «сохранить замечательную стройность в ходе поэмы и равновесие – в ее частях». Он защищает Мицкевича от обвинений , будто в глубине души тот принимал теорию «валленродизма», разросшуюся благодаря ему до масштабов общественного явления, распространение которого нередко приписывали самому Мицкевичу. В статье четко формулируется вопрос, давно мучивший Ходасевича: может ли национальная литература выжить в эмиграции? Ответ, пронизанный сомнениями и беспокойством, поэт дает в статье «Литература в изгнании» (1933). Пользуясь аналогией, популярной среди русской эмиграции, он сравнивает последнюю с эмиграцией французской, последовавшей за Великой французской революцией, и с «великой эмиграцией» поляков, напоминая, что нередко именно в эмиграции создавались произведения, «послужившие завязью для дальнейшего роста национальных литератур <…> Такова вся классическая польская литература, созданная эмигрантами – Мицкевичем, Словацким и Красинским» (KT. С. 467), таким было «величайшее из созданий мировой поэзии» – «Божественная комедия».
В статье Ходасевича «Иридион» (1936) на тот же вопрос отвечают – собственным примером – любимые им Мицкевич, Красинский и Словацкий: «в изгнании, среди кучки таких же изгнанников, они с полным правом могли говорить от имени всего народа, воистину быть его посланниками перед лицом человечества» (ЛСВ. С. 96). По мнению Ходасевича, не только выжить, но и достичь истинных высот польской литературе позволила не физическая связь с родиной, а «глубокая, творческая память о родине» (ЛСВ. С. 95). В центре статьи не Красинский, а, скорее, Мицкевич, резко критикуемый в «Иридионе» за свой «валленродизм». При этом Ходасевич снимает с поэмы Мицкевича обвинения в идеологической двойственности и утверждает, что в финале сам автор выносит смертный приговор «валленродизму», обрекая Валленрода навеки потерять Альдону, «свою Прекрасную Даму, свою Психею. Сомнения, мучившие Красинского, были, следовательно, хорошо ведомы и Мицкевичу. Но он переболел ими раньше, чем Красинский вступил на литературное поприще» (ЛСВ. С. 102).
Другое направление в эссеистике Ходасевича, где часты обращения к Мицкевичу, – это работы по пушкинистике. Ходасевич всю жизнь занимался изучением пушкинского наследия, посвятил ему две монографии , ряд статей и эссе. Любовь к Мицкевичу и то значительное место, какое польский поэт занимает в творчестве Пушкина, нередко приводили к тому, что Ходасевич ставил их имена рядом, особенно в рассуждениях об истоках «Медного всадника» и «Отступления» из третьей части «Дзядов». Среди пушкинистов он считал неоспоримым авторитетом В. Ледницкого, специалиста по русской и польской литературе, в те годы профессора Краковского университета. Хотя оба, и Ходасевич и Ледницкий, выросли в Москве, в одной и той же среде (их семьи были знакомы), лично им довелось встретиться лишь в зрелом возрасте, причем как раз благодаря общей страсти к Пушкину . Ледницкий высоко ценил Ходасевича как пушкиниста , а тот, в свою очередь, считал Ледницкого крупнейшим в Европе специалистом по русской литературе (ВЗ. 10.III.1935). Ходасевич посвятил «пушкиниане» Ледницкого три рецензии. В первой – «"Медный всадник" у поляков» (1932) – он разбирает его послесловие к новому польскому изданию «Медного всадника» ; впоследствии он назовет работу Ледницкого «едва ли не самым обширным исследованием, касающимся пушкинской повести…» (ВЗ. 31.X.1935). На это издание Ходасевич напишет еще одну рецензию; Г. Струве переведет ее на английский и опубликует в «Slavonic and East European Review» (1934, № 35). В ней подробно разбираются трудности, с которыми столкнулся переводчик, поэт Юлиан Тувим, при переходе от русского силлаботонического стиха к польской силлабике. В предисловии Ледницкого Ходасевичу особенно понравилась трактовка двойственного отношения Пушкина к Петру Великому, равно как и то, что Ледницкий не пытается преувеличить роль польского восстания и Мицкевича в рождении замысла пушкинской поэмы . В своей рецензии Ходасевич комплиментарно отзывается о польской пушкинистике и в очередной раз ставит рядом два великих имени: «наука о Пушкине тесно срастается с наукой о Мицкевиче» . В статье «Друзья-москали» (1935), необычайно интересной и в плане биографическом, и в плане литературоведческом (вот почему невозможно назвать эту работу просто рецензией!), посвященной одноименному сборнику работ Ледницкого , Ходасевич вновь подчеркивает знаменательный характер отношений, связывавших Пушкина и Мицкевича, – характер, который обязаны были принимать во внимание все исследователи творчества обоих поэтов и который открывал новые горизонты для целого ряда символических прочтений:
«По утрам, после чаю, мать уводила меня в свою комнату. Там, над кроватью, висел в золотой раме образ Божией Матери Остробрамской. На полу лежал коврик. Став на колени, я по-польски читал "Отче наш", потом "Богородицу", потом "Верую". Потом мне мама рассказывала о Польше и иногда читала стихи. То было начало "Пана Тадеуша". Что это за сочинение, толком узнал я гораздо позже и только тогда понял, что чтение не заходило дальше семьдесят второго стиха первой книги. Всякий раз после того, как герой <…> побежал по дому, увидел знакомую мебель и часы с курантами <…> мать начинала плакать и отпускала меня.
Эти стихи я знал почти наизусть, многого в них не понимая, – и не стремился понять. Я знал, что их написал Мицкевич, такой же поэт, как поэтами были Пушкин, Лермонтов, Майков, Фет. Но понимать Пушкина, Лермонтова, Майкова, Фета нужно и можно, а Мицкевич – другое дело: это не только поэзия, это как-то неразрывно связано с молитвой и с Польшей, значит – с церковью, с тем костелом в Милютинском переулке, куда мы с мамой ездили по воскресеньям. Я никогда не видел ни Мицкевича, ни Польши, их так же нельзя было увидеть, как Бога, но они там же, где Бог: за низкой решеткой, обитой красным бархатом, в громе органа, в кадильном дыму и в золотом сиянии косых лучей солнца, откуда-то сбоку падающих в алтарь <…>
Бог – Польша – Мицкевич: невидимое и непонятное, но родное. И – друг от друга неотделимое.
Так мерещилось мне в детских путанных представлениях»
Ходасевич завершает статью, цитируя в собственном переводе знаменитую «Литанию пилигримов» из «Книг польского пилигримства» (1832) – трогательную молитву о свободе и независимости народов:
«О великой войне за свободу народов
Молимся Тебе, Господи.
Об оружии и знаменах наших
Молимся Тебе, Господи.
О счастливой смерти на поле брани
Молимся Тебе, Господи.
Об успокоении костей наших в родной земле
Молимся Тебе, Господи.
О неподвластности, целости и свободе родины нашей
Молимся Тебе, Господи.
Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Аминь»
Быть может, умер я, быть может, —
Заброшен в новый век,
А тот, который с вами прожит,
Был только волн разбег.
И я, ударившись о камни,
Окровавлен, но жив, —
И видится из далека мне,
Как вас несет отлив.
Но перебьем эту минорную ноту и поговорим немного о личной жизни поэта, ибо ныне никакая биография не читается без «лав стори» - обязательно любовь. Не чужд любви был и Владислав Ходасевич. Женился он рано, не достигнув и 19 лет, на красавице Марине Рындиной. Ходасевич - бедный студент, поэт-декадент, а она - богачка, миллионщица. Летом они жили в имении Марины. Она любила вставать рано и в одной ночной рубашке, но с жемчужным ожерельем на шее садилась на лошадь и носилась по полям и лесам. Ну, а Владя Ходасевич сидел в комнате с книгой в руках. Читал. И вот однажды раздался чудовищный топот, и в комнату Марина ввела свою любимую лошадь. Молодой муж был потрясен. Естественно, Ходасевич не мог долго сносить развлечения-эскапады своей жены, и они расстались. Ходасевич в обращении к ней написал: «Иди, пляши в бесстыдствах карнавала...»
Вторая жена Ходасевича Анна Чулкова была почти полной противоположностью первой: тиха, задумчива и покорна. Но именно это, возможно, и не устраивало Ходасевича - поди разберись с поэтами, что им нужно?! В одном из стихотворений, посвященных Анне Чулковой, Ходасевич писал:
Ты показала мне без слов,
Как вышел хорошо и чисто
Тобою проведенный шов
По краю белого батиста.
А я подумал: жизнь моя,
Как нить, за Б-жьими перстами
По легкой ткани бытия
Бежит такими же стежками.
То виден, то сокрыт стежок,
То в жизнь, то в смерть перебегая...
И, улыбаясь, твой платок
Перевернул я, дорогая.
Поэты часто пишут пророческие строки: Ходасевич действительно через три года «перевернул платок»: расстался с Чулковой и познакомился с начинающей поэтессой Ниной Берберовой, молодой, пылкой и энергичной. С ней он и уехал на Запад.
С Берберовой Ходасевич прожил десять лет. Вначале все было относительно хорошо. «Мы сидим с Ходасевичем в остывшей к ночи комнате, вернее, он, как почти всегда, когда дома, лежит, а я сижу в ногах у него, завернувшись в бумазейный капотик, и мы говорим о России, где начинается стремительный конец всего - и старого, и нового, блеснувшего на миг. Всего того, что он любил...» Так Нина Берберова писала в воспоминаниях, и она же вот так оценивала свое житье с Ходасевичем: «Прежде всего, два товарища, два друга, попавшие в беду». Беда - это эмиграция.
В стихотворении «Перед зеркалом» (1924) Ходасевич писал:
Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот - это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Разве мальчик, в Останкино летом
Танцевавший на дачных балах, -
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?
Разве тот, кто в полночные споры
Всю мальчишечью вкладывал прыть, -
Это я, тот же самый, который
На трагические разговоры
Научился молчать и шутить?..
Жить с малоприспособленным для жизни Ходасевичем было трудно, и в один прекрасный день 1932 года Нина Берберова покинула его. Как заметил один остряк: «Она ему сварила борщ на три дня и перештопала все носки, а потом ушла».
Последней женщиной Ходасевича стала Ольга Марголина, дочь некогда богатого еврея-ювелира. В эмиграции она жила в бедности и зарабатывала деньги вязаньем шапочек. Она окружила Ходасевича вниманием и заботой и до последних его дней не отходила от больного поэта.
Жизнь в эмиграции обрекла его на полунищенское существование. Далее последовала болезнь и ужасная смерть в больнице.
В январе 1939 года Ходасевич серьезно заболевает и через полгода, 14 июля, умирает. Его похоронили на Бийянкурском кладбище в Париже. Провожали его две женщины - Ольга Марголина и Нина Берберова. Владислав Ходасевич прожил 53 года и два месяца.
Леди долго руки мыла,
Леди крепко руки терла.
Эта леди не забыла
Окровавленного горла.
Леди, леди! Вы как птица
Бьетесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится -
Мне лет шесть не спится тоже.
На его могиле под Парижем на могильном камне написано: “Свободен всегда”.
И каждый вам неслышный шепот,
И каждый вам незримый свет
Обогощают смутный опыт
Психеи, падающей в бред.
Теперь себя я не обижу:
Старею, горблюсь,- но коплю
Все, что так нежно ненавижу
И так язвительно люблю.
Избранные строки:
И каждый вам неслышный шепот,
И каждый вам незримый свет
Обогощают смутный опыт
Психеи, падающей в бред.
Теперь себя я не обижу:
Старею, горблюсь,- но коплю
Все, что так нежно ненавижу
И так язвительно люблю.
**********
Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема...
************
Теперь себя я не обижу:
Старею, горблюсь, - но коплю
Все, что так нежно ненавижу
И так язвительно люблю.
Все жду: кого-нибудь задавит
Взбесившийся автомобиль,
Зевака бледный окровавит
Торцовую сухую пыль.
И с этого пойдет, начнется:
Раскачка, выворот, беда,
Звезда на землю оборвется,
И станет горькою вода.
Прервутся сны, что душу душат.
Начнется все, чего хочу,
И солнце ангелы потушат,
Как утром - лишнюю свечу.
**************
Нет ничего прекрасней и привольней,
Чем навсегда с возлюбленной расстаться
И выйти из вокзала одному.
По-новому тогда перед тобою
Дворцы венецианские предстанут.
Помедли на ступенях, а потом
Сядь в гондолу. К Риальто подплывая,
Вдохни свободно запах рыбы, масла
Прогорклого и овощей лежалых
И вспомни без раскаянья, что поезд
Уж Мэстре, вероятно, миновал.
Потом зайди в лавчонку banco lotto,
Поставь на семь, четырнадцать и сорок,
Пройдись по Мерчерии, пообедай
С бутылкою "Вальполичелла". В девять
Переоденься, и явись на Пьяцце,
И под финал волшебной увертюры
"Тангейзера" - подумай: "Уж теперь
Она проехала Понтеббу". Как привольно!
На сердце и свежо и горьковато.
Рудольф Яхнин , "Приближение луны"
В ПЕТРОВСКОМ ПАРКЕ
Висел он, не качаясь,
На узком ремешке.
Свалившаяся шляпа
Чернела на песке.
В ладонь впивались ногти
На стиснутой руке.
А солнце восходило,
Стремя к полудню бег,
И, перед этим солнцем
Не опуская век,
Был высоко приподнят
На воздух человек.
И зорко, зорко, зорко
Смотрел он на восток.
Внизу столпились люди
В притихнувший кружок.
И был почти невидим
Тот узкий ремешок.
27 ноября 1916
*****************
В СУМЕРКАХ
Сумерки снежные. Дали туманные.
Крыши гребнями бегут.
Краски закатные, розово-странные,
Над куполами плывут.
Тихо, так тихо, и грустно, и сладостно.
Смотрят из окон огни...
Звон колокольный вливается благостно...
Плачу, что люди одни...
Вечно одни, с надоевшими муками,
Так же, как я, так и тот,
Кто утешается грустными звуками,
Там, за стеною,- поет.
******************
ИЗ ДНЕВНИКА
Должно быть, жизнь и хороша,
Да что поймешь ты в ней, спеша
Между купелию и моргом,
Когда мытарится душа
То отвращеньем, то восторгом?
Непостижимостей свинец
Всё толще над мечтой понурой,—
Вот и дуреешь наконец,
Как любознательный кузнец
Над просветительной брошюрой.
Пора не быть, а пребывать,
Пора не бодрствовать, а спать,
Как спит зародыш крутолобый,
И мягкой вечностью опять
Обволокнуться, как утробой.
****************
Вдруг из-за туч озолотило
И столик, и холодный чай.
Помедли, зимнее светило,
За черный лес не упадай!
Дай посиять в румяном блеске,
Прилежным поскрипеть пером.
Живет в его проворном треске
Весь вздох о бытии моем.
Трепещущим, колючим током
С раздвоенного острия
Бежит — и на листе широком
Отображаюсь... нет, не я:
Лишь угловатая кривая,
Минутный профиль тех высот,
Где, восходя и ниспадая,
Мой дух страдает и живет.
**************
Мне каждый звук терзает слух
И каждый луч глазам несносен:
Прорезываться начал д у х.
Как зуб из-под припухших десен...
***
Смотрю в окно- и презираю,
Смотрю в себя- презрен я сам.
На землю громы призываю
Не доверяя небесам.
Дневным сиянием объятый
Один вечерний вижу мрак
Так вьется на гряде червяк,
Разрублен тяжкою лопатой..
Счастлив, кто падает вниз головой,
Видит он мир, хоть на миг, но иной.
Главный источник: сайт
[показать], Рита Джулиани