Утром она ушла. Теперь мой большой дом похож на умирающую полярную станцию из которой постепенно вытекают остатки тепла и жизни чтобы уступить место ледяному безмолвию. Я сижу в полумраке, в гнезде из десятка шуб и одеял, мертвенно светится экран макинтоша, высеченный из голубого еле теплого льда.
Руки не слушаются, меня трясет.
Она не разрешала себя целовать.
Я прятала лицо на ее груди, теряя сознание от сказочного, только её аромата, помню как было страшно, что это опять сон.
Я помню ее тонкие запястья с беззащитными пульсирующими жилочками, запястья, которые я оборачивала цепями из серебра чтобы уберечь.
Но она теряла цепи, цепи были не про нее.
Она была не здешней и никогда ни в чем не нуждалась и никогда ничего не брала, а давала только то, что хотела и именно это оказывалось самым нужным.
Она постоянно курила, писала или говорила по телефону, связанная невидимыми нитями с десятки людей в большинстве своем даже не представляющих себе кто она.
Она почти не обращала на меня внимания, а я сидела на полу у ее ног и грелась.
Она часто по дому ходила в полосатых чулках разного цвета, смешных тупорылых мартенсах, и больше ни в чем. Она постоянно кричала, пела, плакала и материлась потому, что в отличии от меня она была живой.
Мама ей корректно улыбалась, глядя вослед с уверенной ненавистью упыря к солнцу.
Я так и не узнала, как Ее звали, зато я помню, как она улыбалась когда я осторожно целовала ее коленки.
Раз она ушла, значит у меня не хватило для нее нежности – Как больно дышать.
В воздухе щедрой рукой беды рассыпаны кристаллики льда и их отточенные грани разрывают меня изнутри.