| |
INTRO
То ли и правда девки были моложе, вода мокрее, а осень 1992 года теплее, солнечнее и суше, то ли сейчас память так её рисует… Это было начало второго курса, новые люди, новые знакомства. Один из первокурсников вывел меня и мою боевую подругу Лерку на компанию неформалов. Мы немного диковатыми глазами, но не без какого-то восхищения, смотрели на все эти ирокезы, фенечки, булавки и фак с крылышками, нарисованный шариковой ручкой на брезентовой ветровке Перца.
В даже не полу-, а на три четверти разрушенный крошечный заброшенный домик на Сухом логу, где-то почти на самом дне его, я пришла в длинной, до земли, бежевой юбке в складку, какой-то светленькой блузочке, с причёсочкой и в очёчках. Народу было немного: человека четыре парней, 10–12-летний не то беспризорник, не то сын алкоголиков и собака по кличке ВЧ… Стены, прогнувшиеся внутрь и нависающие, как пещерные своды, уже, наверное, лет 20 не помнили, что такое штукатурка, посередине единственной комнатки четыре на четыре стоял кривой столбик, подпирающий крышу. В большой, серой от тяжёлой жизни кастрюле на печке красного ломанного-переломанного кирпича закипала вода. Юный, но уже закоренелый панк 17 лет от роду, Граф, и вышеупомянутый Перец варили национальное блюдо нефорской кухни – суп из семи ингридиентов.
Рецепт:
- картошка урожая позапрошлого года, пожертвованная чьей-то бабулькой (около килограмма мелких, как полукультурка, сморщенных комочков, их нужно исхитриться почистить так, чтобы осталось что-то кроме очисток);
- кем-то найденный где-то пакетик размороженных, слипшихся в кашу пельменей (грамм 300–400, эту массу нужно ножом разделить на небольшие кусочки);
- скукоженная полузасохшая морква, принесённая кем-то в хибарку давным-давно и найденная только сейчас (поступать с ней, как в пункте первом);
- что-то там ещё, наверное, было такое же антикварное, я просто не помню, но самое главное – это белая фасоль, высыпанная из вскрытого марокаса (жестяная банка, дырочка залеплена синей изолентой), которым бренчали на сейшенах в подземных переходах и метро, аккомпанируя нескольким в унисон расстроенным гитарам…
Я сидела, не разуваясь, поджав ноги, на грязном жёстком топчане, вдыхала запахи сырой земли, дымящей слегка печки, дешёвых сигарет без фильтра, ВЧ-псины, прелого дерева и божественный, упоительный аромат этого, оказавшегося потом невероятно вкусным, варева. Напротив меня в каком-то невообразимым образом искалеченном кресле, обитом красным автобусным дерматином, сидело, играя негромко не гитаре, юное существо, которое почти весь прошедший год периодически попадалось мне на глаза в метро, на улицах, на ступенях ДК «Октябрьской революции», возле «Красного факела», везде… У меня каждый раз глупо замирало сердце при виде миниатюрной тонкой фигурки, крупных черных кудрей, закрывающих пол-лица, падающих на плечи, схваченных иногда на лбу красной верёвочкой, маленького рта с капризно выдающейся нижней губой и – когда волосы не падали на лицо – под длиннющими чёрными ресницами – огромных зелёных глаз… Я никак не могла определить пол, впрочем, это было неважно. Я всё равно не могла осмелиться просто подойти и познакомиться с чудом.
И вот оно сидело напротив меня, и я уже час или два как знала, что это мальчик, что ему всего пятнадцать лет, что зовут его Анархист и что мне конец.
Мы доедали ложками из кастрюли самое вкусное в моей жизни варево, о чем-то болтали, собака то вбегала, то выбегала в приоткрытую дверь, в печке ещё потрескивали угольки… Где-то невдалеке было слышно электричку, и чего я ещё не знала – так это того, что это грохот уже летящей под такой же крутой, как склон оврага, к которому прилепился наш ветхий домишко, откос всей моей, каким-то образом до сих пор бывшей упорядоченной, жизни.
1
Так мы с Леркой стали общаться с хиппи и панками, которых, несмотря на, казалось бы, непримиримые идеологические разногласия, объединяли в одну большую семью простое юношеское желание не быть «как все», жить по своим правилам, легкая форма социопатии, неприятие меркантильного и жестокого мира и – соответственно – неприятие миром их самих. Тяга наша была вполне естественна – мы и сами были такими же.
Однажды вечером, часов в десять где-то, я вышла из душевой и услышала стук в дверь. На пороге стоял абсолютно незнакомый парнишка. Невысокий, коренастый, светлые коротко стриженые волосы, голубые глаза, слегка извиняющаяся улыбка: «Здравствуйте… Я – Боря… Мне Граф сказал, что к вам можно прийти в гости». Вот так, дословно, он и сказал, глядя на меня, стоящую перед ним в халате, с мокрой головой и открытым от удивления ртом. «Ну, проходи… Боря… раз пришёл. Я Лена, Леры нет. И зачем же к нам можно прийти в гости?» – «Разговаривать».
И тут я увидела в его глазах невыразимое, какое-то собачье одиночество… Разговаривать. Это надо же! Не помню, сколько он тогда у меня просидел, наверняка недолго, было поздно уже, общежитие закрывалось в одиннадцать.
Но он пришёл на следующий день, и через день, и потом приходил почти каждый вечер. Иногда вместе с Графом, иногда один. Я не успела даже понять, когда случилось так, что мы стали считаться парой. Разговаривали мы много. И почти сразу начали много ссориться. Точнее говоря, ссорилась с ним я – по самым разным поводам, куплеты менялись, но основным рефреном шло: «Не приходи ко мне пьяным, тем более укуренным, тем более нанюхавшись! Меня из общаги выпрут!» Просьбы эти он выполнял через раз.
Мы родились с ним в один год, в один день, чуть ли не в один момент. В школе меня дразнили «Сыром», из-за фамилии, его звали Сыром друзья, почему – не знаю. Фамилия его была Корс. Он, как и я, был наполовину немец. Я – по матери, он – по отцу. У него были отвратительные отношения с родителями, он жил он с бабушкой, дедом и сестрой, впрочем, с ними всё обстояло ничуть не лучше. Им всем было просто плевать на него. Моя мама, напротив, всю мою жизнь меня очень активно контролировала и, прямо скажем, сильно давила на меня. Естественно, из самых лучших побуждений. Он бежал от мира и семьи, ища хоть какой-то поддержки, я – хоть глотка свободы. Он любил меня, я его – нет, и он это знал…
Однажды утром меня по селектору вызвали на первый этаж. Борька с Графом сидели на пуфиках в фойе, с пятилитровой пластмассовой канистрой молока и огромной авоськой яиц. Трезвые, не похмельные, но всё равно: надо было видеть эти обремканные расписанные джинсы, цепи, феньки и – глаза вахтерши Октябрины Петровны (по имени её, что ли, принимали в своё время на работу в общежитие Высшей партийной школы?). Я была приглашена на священнодействие выпечки блинов.
Борькина квартира была почти напротив нашего общежития. Я сидела на кухне, будучи не допущенной даже до разбивания яиц, смотрела, как подлетают и кувыркаются, переворачиваясь в воздухе, блинчики, как с вкусным шипением падают обратно в ловко подставленную Борькой сковородку. Граф жонглировал яйцами, заваривал чай, что-то смешное рассказывал. Я курила и смеялась. Потом мы ели эти блины, о чём-то болтали… Я даже не помню, о чём, и что было дальше, куда мы потом пошли, что делали… Это был самый лучший день той осени, а я – не помню…
Иногда мы с ним приезжали в избушку (она не запиралась снаружи, только изнутри на гигантский ржавый крючок) и, если там никого не было, на узкой скрипучей панцирной кровати, прикрытой ветхим тонким матрасиком, он занимался со мной любовью, а я с ним – сексом. Там же он впервые признался мне в любви… Тогда же я ответила ему, что люблю другого, и если он надеется что-то изменить – зря. Проще уйти от меня.
Он остался.
2
Этой осенью я переживала свою первую полногабаритную сезонную депрессию. (Их много ещё будет потом, весенних, осенних, но я уже буду знать, что это такое, и что это – проходит.) Тогда мне было очень, очень плохо и по-настоящему страшно. Казалось, что жизнь жуёт меня своим дурно пахнущим ртом, в котором половина зубов – железные, а другая – гнилые. Я почти ничего не ела, много плакала, практически совсем перестала ходить в институт (там меня трясло крупной дрожью), днём сидела на кровати с ногами и читала, захлёбываясь слезами, «Маленького принца», по ночам писала стихи. В те редкие часы, когда я, наконец, засыпала, мне всё чаще снился отец, которого я не видела много лет, и почти каждый раз – моя покойная тётушка, не то убитая, не то доведённая до самоубийства своим мужем. В конце концов, измученная и сломленная, я пошла к психотерапевту. Мне прописали какие-то легонькие транквилизаторы, маленький пузырек со сладкими розовенькими таблеточками. Но всё было бесполезно. Я погружалась всё глубже и глубже в вязкий удушающий дурман боли, страданий и страха, начиная уже получать от этого какое-то извращённое удовольствие. Вот какой был у этого спектакля задник.
Остальные декорации не лучше.
Поступая в своё время на факультет журналистики, я думала, что навсегда распрощалась с ненавистной математикой. На втором курсе нам ввели «вышку». Это действительно была для меня «вышка», высшая мера наказания без права на апелляцию. Первый месяц я сидела на занятиях, пытаясь вникнуть в тарабарщину, которая монотонно лилась по аудитории и практически всем, кроме меня, была более-менее понятна. Я чувствовала себя полным дауном, и земля уходила из-под ног. Я не могла не осознавать, что так не может продолжаться. Всё летело к чертям. Уничтоженная, раздавленная невозможностью как-то разрешить ситуацию с математикой, я пустила на самотёк вообще всё. Было уже всё равно.
Лёшик – моя большая, светлая, до одури несчастная, до судороги необходимая любовь с первого взгляда, – ещё три месяца назад бывший мне хотя бы другом, отдалялся от меня всё больше и больше. Находиться с ним в одном помещении, чего раньше хватало для счастья, стало просто невыносимо.
Леха Копцев, балагур и музыкант, друг, товарищ и брат, собрался бросать институт по каким-то своим причинам.
И Анархист, огромные зелёные глаза… – ну помогите же мне!.. спасите… я должна забыть, должна жить как-то дальше… – любил другую. Юлька была прекрасной весёлой девчонкой.
Электричка, прогремевшая в последнем абзаце пролога, подъезжала уже к участку дороги с раскуроченными кем-то рельсами.
3
В тот вечер Борька пришел ко мне не просто пьяным – он был уделанным, обдолбанным, убитым. Я устроила истерику. Я орала и топала ногами. Когда я немного успокоилась, он начал говорить. Что никто не знает меня и не понимает так, как он. Что никому, кроме него, я не нужна. Что я пишу только о себе, что должна попробовать оглядеться по сторонам и увидеть что-то вне себя. Что я никогда не смогу быть счастливой… Я вежливо попросила его уйти. …Что он никому кроме меня не нужен… Я грубо попросила его уйти. …Что он не может, не хочет без меня жить (к этому моменту он сидел на перилах балкона одиннадцатого этажа, свесив ноги на Красный проспект)… Я до сих пор не знаю, что это было. Тогда я восприняла это как грубый шантаж. На меня опять пытались давить. Чуть не задохнувшись от накатившего бешенства, я сказала ему – тихо, спокойно, абсолютно ровным голосом, – чтобы он уходил навсегда. И что мне уже неважно, уедет он на лифте или спустится другим способом. После его фразы: «Ну так толкни меня тогда сама, никто же не увидит, не узнает, видишь (раскинув руки) – я не держусь, можно просто пальцем задеть и всё!» – я молча зашла в комнату и легла на кровать с книгой. Через минуту он прошёл молча мимо меня и вышел.
4
Ночь я не спала. Не потому, что волновалась, как он там. Я думала о его словах и начала понимать, что во многом он был прав. Просто я не хотела этого слышать, тем более от пьяного Борьки. Что расстаться нам, конечно, нужно, но не так. Что надо завтра найти его и извиниться, и поговорить обо всём спокойно. С тем под утро и уснула.
Днём я пошла на место всеобщего сбора, это была, на тот момент, площадка перед ДК Дзержинского. Народу почему-то выдалось много как никогда. Я подходила ко всем, спрашивала, мне говорили, что – да, был, уже ушёл, куда – не сказал, тебе – привет. Я вернулась к себе, звонила, на звонки никто не отвечал. Спать я легла с мыслью о том, что найду его завтра.
Назавтра в восемь утра мне позвонил Граф и на мой первый вопрос, не видел ли он Борьку, ответил, что Борька умер.
5
Он повесился ночью, сидя, прицепив собачий ошейник к гвоздю, вбитому на высоте чуть больше метра от пола.
Его семейство сидело в соседней комнате и смотрело телевизор.
6
На похоронах, когда мы сидели по очереди (потому что все сразу не помещались даже в квартире) в комнате, где стоял гроб, по рукам пустили тетрадку с его стихами. Он даже не говорил мне, что пишет их.
Иисус не умер.
Он – замёрз.
В Иерусалиме холодно зимой.
Да ещё охранник, чёртов пёс,
Окатил его вчера водой.
…Вот повисел б минутки две,
Быть может, понял бы башкой,
Как страшно людям на кресте
В мороз
И с мокрой головой.
В то утро лёг первый снег.
Я сидела на стуле рядом с его телом. Напротив меня, на диване, сидела незнакомая мне девушка и, не отрываясь, смотрела на меня страшными, чёрными провалами глаз.
На улице ко мне подошла его сестра и сказала: «Это ты во всем виновата. Не смей даже думать ехать на кладбище». Я не стала говорить ей, что «виновата» несколько недель, а они – восемнадцать лет… Зачем?
Через неделю, придя в гости к одной общей знакомой, увидела там ту самую девушку. Я решила уйти, но она подошла ко мне и сказала: «Я хотела тебя убить. Но поняла. Ты – не виновата. Даже если бы ты осталась с ним… Меня зовут Света».
7
Там, в этой «тусовке» (все почему-то называли её Системой, вот так, с большой буквы и без кавычек), заменившей большинству из нас семьи, ставшей для всех Семьей, все были друг с другом «в родстве». Возраст не имел никакого значения. Иногда и пол тоже. Шестнадцатилетний мальчик мог каким-то причудливым образом оказаться Бабушкой двадцатилетней девице. Борька был Светкиным Сыном. Я стала её Дочерью.
8
Спустя несколько недель после похорон я собрала свои вещи и съехала из общежития. Как отреагировала на это мама – совсем другая история. Электричка достигла точки Б и полетела под откос. Обратной дороги я для себя не видела.
Я жила то у одних, то у других друзей, иногда у людей полузнакомых, это было нормальным в Системе. Все в разное время у кого-то «вписывались», даже те, кому было где жить.
У Светки был дом. Теоретически. Мать ненавидела её с детства, отчим избивал. С пятнадцати лет то мать выгоняла её из дома, то она уходила сама.
В то время как раз наступил один из таких моментов. И когда её пятнадцатилетний протеже Серёженька спросил её, где она будет жить, она сказала: «Не знаю». – «А сегодня есть где переночевать?» – «Нет». Мы стояли втроём в переходе на Речном вокзале, в декабре, она – без шапки, в осенней джинсовке, в старых осенних сапогах, он – вообще в ветровке и летних туфлях. «Поехали ко мне тогда». – «Ты с ума сошёл?! Пятнадцатилетний пацан приводит домой девятнадцатилетнюю девицу: здравствуй, мама, это Света, она будет с нами жить?! Да что она про меня, про нас подумает?» – «Я думаю, она ничего ни про кого не подумает, если пятнадцатилетний пацан приведёт домой двух девятнадцатилетних девиц, а не одну», – сказал Серёженька и посмотрел на меня. Потом от нас шарахались прохожие, потому что мы валялись втроём на полу, катались и хохотали, как сумасшедшие, не в силах разогнуться от смеха.
Мы приехали к нему на Троллейку, стояли в коридоре однокомнатной квартиры, не смея оторвать взгляда от пола, пока он прошёл на кухню, где хлопотала его мама. Она вышла к нам: «А вы чего стоите-то? Быстренько на кухню, ужин готов!»
…Когда он уговаривал нас на эту авантюру – сказал: да ладно вам, просто переночуете, что такого-то, это же только на одну ночь. Но мы остались – кто на несколько месяцев, кто на полгода, а кто и на годы. Некоторое время спустя к нам присоединилась моя одногруппница Римма, тоже оставив институт. Забегая вперед, скажу, что позже они прожили ещё несколько лет, но уже вдвоём, как муж и жена, и не в этой квартире. Разница в возрасте никого не шокировала. Но тогда, в тот вечер, ложась спать втроём на диване, стоявшем на кухне, мы ни о чём этом и не подозревали.
Утром, когда я проснулась и ещё не успела открыть глаза, Светка шебуршалась у раковины, Серёженька сопел мне в ухо, вошла мама: «Тише, Светочка, пускай поспят»… Я чуть не разревелась. Потом был какой-то завтрак, и после она сказала, что будет жить в общежитии, у неё есть комната, а мы останемся здесь. Возражения как-то даже и не принимались. Это было её решение.
Она приходила к нам раз в несколько дней, подбрасывала какую-то еду, сигареты. Мы все звали её «мама Люба».
В зале был ещё один диван, но мы продолжали спать втроём на кухне, мы не могли расстаться даже ночью. И в этом не было ничего сексуального, как нет ничего сексуального в щенках, спящих клубком в одной корзине.
Время внутри нашего параллельного мира текло как-то совсем по-другому, чем снаружи.
Там я отпраздновала своё девятнадцатилетие с одной на двадцать человек бутылкой водки, кастрюлей варёной картошки и курицей, которую мне дала моя мама, приехавшая в Новосибирск.
9
Она остановилась, как обычно, у своей сестры, и я приехала к ним через пару дней после дня рождения. В тот день она уговорила меня вернуться домой, я согласилась, чтоб доказать ей свою любовь, и это была большая ошибка с её и с моей стороны. Если до этого жизнь меня лениво пожёвывала, то тут я была брошена во взбеленившийся миксер. Я металась между домом, работой и переговорным пунктом. Почти всю свою мизерную зарплату я тратила на телефонные переговоры с Леркой, которая передавала мне известия обо всех. Я вырывалась в город при любом удобном и неудобном случае, хотя бы на один день… Мне нечем было дышать без них. Ночами я не могла спать от раздиравшего мою кожу от ушей до пяток нейродермита, который начался осенью, а к тому моменту покрывал всё тело жуткой коростой. На локтях было голое мясо. Больницы не помогали. Уколами и таблетками не вылечить звериную тоску по стае.
Однажды мне пришла телеграмма. Серёженька больнице зпт срочно приезжай тчк. Был скандал с мамой, которая сказала, что всё это я подстроила, но в тот же вечер я подходила к Серёженькиному дому, с лицом, сливавшимся цветом с окружающими сугробами, и останавливающимся на каждом шагу сердцем.
…Они сидели, как всегда, на кухне: Светка, Римка, Лерка, кажется, тоже там была, и Серёженька, живой, невредимый и улыбающийся. Сначала я надавала всем пощечин. Они сидели, ждали своей очереди и улыбались. Потом я разревелась, и мы все обнимались и целовались. «А как иначе мы могли бы тебя увидеть?»
…И действительно – как?
В марте после очередного скандала я попыталась сбежать. Граф приехал за мной в Сузун и увез в Черепаново, где училась моя одноклассница Ленка, с которой у него в тот момент был роман. Меня нашли той же ночью, мать приехала за мной с отцом, с которым я начала общаться, работая на одном заводе с его женой. Это был удар ниже пояса. Я вернулась, прожила в Сузуне до мая, отпросилась на Пасху на несколько дней в город, честно намереваясь приехать к концу праздников. Но я не вернулась. Как – отдельная история. Мама приезжала в город, пыталась ещё что-то сделать, плакала, уговаривала, говорила, что иначе я ей больше не дочь. Но, после того как я ей сказала, что это – не мои слова, а её, смирилась и просила только давать о себе знать. Всего этого ада не было бы, если б я осталась сразу, всё бы уже как-то наладилось.
Потом было несколько лет, каждой недели из которых хватило бы не на один рассказ. Мы жили жадно и яростно, как поёт Лукич, «весело и страшно, больно и смешно». Римка с Серёженькой уехали на Алтай, к её родителям. Светку мотало из Новосибирска в Красноярск и обратно. Я оставалась в городе своего сердца, но всегда знала, что, где бы она ни была, в любую минуту могу сесть в автобус или на поезд, и теперь никто и ничто не сможет остановить меня, а потому расстояний и разлук как бы и вовсе не существует.
10
Борька умер в ноябре, четырнадцать лет назад.
Восемь лет назад, в декабре, я стояла в одной из комнат её дома, гладила по плечу Светкиного мужа, заслоняя его спиной от ненавидящих взглядов, и говорила: «Ты ни в чём не виноват… Даже если бы ты остался…»
Она повесилась ночью, привязав пояс от халата к трубе под потолком.
Чтобы мать с отчимом не услышали шума, она включила на полную громкость телевизор.
11
Почему она сделала это и что этому предшествовало – тоже сюжет не для этого повествования, как и похороны, на которые съехались люди со всей Сибири. Там, в том отдельном повествовании, нужно написать, кем она была на самом деле, кем она была для всех знакомых, какой она была с самыми близкими людьми и что она значила для других.
А я в тот день похоронила всю свою прежнюю жизнь, всё, что значило для меня когда-то так много, всё… Я положила всё это к ней в гроб, рядом с её красками, пачкой сигарет, кучей фенечек и остальным, сложенным туда многими другими.
Всё это заколотили большими гвоздями и опустили, и засыпали промёрзшей декабрьской землей, прогрохотавшей по крышке гроба завершающим аккордом к той самой летящей под откос электричке. Рядом с могилой Янки Дягилевой, которая так много значила для неё, хотя они никогда лично не встречались…
Тогда я в последний раз видела большинство людей, с которыми столько времени когда-то мы проводили вместе, деля горе и радости.
Римма приехала через несколько дней… Она ничего ещё не знала, и, встречая её на вокзале без Светки, с другими людьми, в момент, когда ей, смеющейся и счастливой от предвкушения встречи, мы должны были говорить обо всём, я умерла ещё раз.
12
Римма сейчас где-то на Урале, работает в сфере журналистики, с Серёженькой она рассталась ещё задолго до Светкиной смерти и как живет сейчас – я не знаю. Про него мне тоже ничего не известно.
Лерка в Москве, получает третье высшее в Литинституте, у неё семья и, кажется, всё хорошо.
Пару лет назад, приезжая в Новосибирск, она видела на улице Графа. Говорит, что он был похож на выходца из кунсткамеры.
Анархист стал работать в милиции, кто бы мог подумать…
Девочка, которую он любил, Юлька, разбилась, упав случайно с крыши девятиэтажки.
Перца я встретила года четыре назад на байкфестивале. Выглядел он очень и очень плохо.
Светкин муж со своей рок-группой сразу после её смерти уехал в Питер. Там у него долго ничего не получалось, но в последнее время вроде бы наладилось.
Их друг семьи сейчас – самый популярный и объективно лучший рок-музыкант в Новосибирске. Его звали в Москву, но он отказался. «Ведь в этом небе тоже должна быть звезда…»
Знакомый, который вывел нас на всех, совсем спился.
Очень многие умерли по разным причинам.
Я… А что – я? Жизнь продолжается, несмотря ни на что.
Новосибирск
|