[600x400]
Я читала первый раз эту книгу где-то в 12 лет. Она потрясла меня. Долго ходила под впечатлением. Как наяву видела фашистов, злобно бросающих детей в яр. Сердце сжималось от жалости к судьбе несчастного мальчика, выживающего при фашистах в Киеве. Как-то в 80-е годы захотела книгу перечитать и …не могла её нигде найти. С удивлением узнала, что писатель эмигрировал, а книгу запретили, даже обязывали библиотекарей сжигать её.
Рассказывала о книге своим ученикам, мечтая о том времени, когда смогу держать её в руках. И вот мечта сбылась! Мои выпускники 2016 года подарили мне на память эту книгу. Восторга не было предела!
Когда увидела книгу, удивилась. Я помнила тоненькую книжку в красном переплёте, а передо мной лежит довольно-таки увесистый том. Оказывается, многое не дали напечатать. За границей Анатолий Кузнецов напечатал книгу полностью, а чуть позже дополнил её.
К этим дополнениям я отнеслась с настороженностью. Хорошо, что выделено было в тексте то, что не пропустила цензура Советского Союза, и то, что автор добавил уже за границей. Получилось как бы 3 книги в одной.
И я увидела, что добавленное за границей наполнено злостью к СССР, по-моему, часто излишней. Ощущение такое, что Кузнецова всё в Советском Союзе бесило, ничего хорошего он там не видел. Я с ним согласиться не могу. Я тоже росла в Советском Союзе, там училась, получила высшее образование, рожала детей, лечилась, ходила в магазины, читала газеты, слушала и смотрела радио и телепередачи. Мне показалось, что автора гложет обида, которая и породила всеобъемлющую ненависть.
Открываю первую часть. Глава «Советская власть кончилась». Здесь нет заграничных добавлений, поэтому читается на одном дыхании. Вижу Украину в сентябре 1941 года. Вижу деда, радующегося приходу фашистов, и бабушку, спасающую красное знамя. А потом описаны грабежи. Грабили и жители города, и немцы. Тащили всё, что ни попадётся.
И вот глава «Итак, мы в этой новой жизни». Здесь даётся характеристика деда Семерика – жадного, завистливого и невезучего, вечно недовольного. В противовес ему описана бабка. Она верила в Бога, читала молитвы, пусть и не совсем правильно, помогала ещё более несчастным, чем они. Здесь же Кузнецов даёт характеристики и своим родителям: отцу, участковому милиционеру, коммунисту, и матери, простой учительнице.
Дед ждал рая на земле от прихода немцев. Бабка же видела, что от немцев нечего ждать хорошего: «Это злые люди». Вскоре это подтвердилось ещё более рьяными грабежами и расстрелами.
Кузнецов утверждает, что Крещатик взорвали советские коммунисты. Говорит, что перед оставлением Киева НКВД заминировал Крещатик. Никаких документов, однако, не приводит. В главе «Крещатик» очень много добавлено автором уже за границей.
Немцы евреев сгоняли в Бабий Яр. И началась у фашистов работа по уничтожению людей. Самая страшная глава «Бабий Яр». Люди верили, что их куда-то переселяют, а их вели на убой. Выжила Дина. Её живую закопали. Она смогла выбраться. Выполз ещё мальчик, но его убили фашисты. А Дина рассказала всё автору.
[700x381]
Страшна и «Глава воспоминаний». Главы «Людоеды» в советском издании не было. Здесь рассказано о голоде 1933 года. Также не было глав о рождественской ёлке, о том, как сжигали книги в 30-е годы, о дружбе СССР с гитлеровской Германией.
Анатолий Кузнецов вспоминает своих друзей детства и рассказывает о их судьбах. Шурка вынужден был скрываться в годы оккупации, так как он наполовину был еврей. Болик был отправлен на рытьё окопов, а потом пытался эвакуироваться, но вернулся. Бабарик вернулся искалеченный: подорвался на мине в Варшаве.
Немцы пришли со своими законами-запретами, объявили комендантский час, вылавливали евреев и цыган. Начались аресты коммунистов и активистов советской власти по доносам. И опять горели книги. Странно это…. Анатолий Кузнецов так часто видел, как власти сжигают книги, он и не подозревал, что и его книгу постигнет такая же участь. Зачем власти так упорно хотят уничтожить правду?
Кроме страха умереть на виселице, от пули, в Яру, появилась ещё одна беда – умереть от голода. Голод преследовал киевлян. Мальчик в этом голодном городе бьётся за свою жизнь: торгует спичками, орехами, папиросной бумагой, водит кляч на колбасу…
В главе «Дарница» рассказывается о пленных. В Дарницком лагере погибло 68000 человек…
Взрывы в Киево-Печерской лавре, и опять Кузнецов обвиняет Советы. Уничтожен Успенский собор.
А заканчивается первая часть рассказом о гибели матросов в Бабьем Яре.
Часть вторая – это описание борьбы с голодом. Мальчик теряет близких ему людей. Умерла бабушка. Простудилась, когда на мельничке молола муку, готовясь к пасхе. И муки-то с горсть, но этого хватило, чтобы человека не стало. Вскоре не стало и деда, который к тому времени уже возненавидел немцев, ждал Красную Армию… умер, так и не наевшись, всю жизнь гнался за счастьем – не догнал…
Поразительны гитлеровские умозаключения: «Чрезмерные умники – враги…», - конечно, при такой установке мать не захотела работать в школе. Анатолий, по убеждению немцев, был уже образованным – 4 класса! – поэтому должен был идти работать.
Поразила глава о киевских футболистах «Динамо». Они погибли, но показали киевлянам настоящий футбол, не сдавшись, а победив фашистов на футбольном поле. Все погибли в Бабьем Яре.
Фашисты со щепетильной планомерностью уничтожали советских людей: стреляли каждого пятого, второго, первого, за провинности, мелкие провинности, невиновных, виновных лишь в том, что евреи, цыгане, похожие на цыган и евреев…
Куча запретов, за нарушение любого – расстрел. И люди среди этого ужаса умудрялись жить. А мальчик Толя даже считал себя счастливчиком. Счастливчик, потому что не еврей, не цыган, умело уходит от патруля, уворачивается от пуль, минует бомбы, с дерева упал – не убился, не попал в плен, не угнали в Германию…
В третьей части писатель говорит о своих послевоенных впечатлениях. Болит его душа от того, что Бабий Яр забыт. Слышит он по ночам крики тысяч погибших людей. И заканчивает свой роман-документ Кузнецов призывом:
«Мы не смеем забывать этот крик. Это не история. Это сегодня. А что завтра?
Какие новые Яры, Майданеки, Хиросимы, Колымы и Потьмы – в каких местах и каких новых технических формах – скрыты ещё в небытии, в ожидании своего часа?И кто из нас, живущих, уже, может быть, кандидат в них?
Будем ли мы понимать когда-нибудь, что самое дорогое на свете – жизнь человека и его свобода? Или ещё предстоит варварство?
На вопросах, пожалуй, я и оборву эту книгу».
Тревожно от этих вопросов. Особенно сегодня, когда так неспокойно в мире, когда рассорились Украина и Россия, когда вершит свой суд американский дядя Сэм…
ЛЕВ ОЗЕРОВ
БАБИЙ ЯР
Я пришёл к тебе,Бабий Яр.
Если возраст у горя есть,
Значит, я немыслимо стар.
На столетья считать — не счесть.
Я стою на земле, моля:
Если я не сойду с ума,
То услышу тебя, земля, —
Говори сама.
Как гудит у тебя в груди.
Ничего я не разберу, —
То вода под землёй гудит
Или души лёгших в Яру.
Я у клёнов прошу: ответьте,
Вы свидетели — поделитесь.
Тишина.
Только ветер —
В листьях.
Я у неба прошу: расскажи,
Равнодушное до обидного…
Жизнь была, будет жизнь,
А на лице твоём ничего не видно.
Может, камни дадут ответ.
Нет…
Тихо.
В пыли слежавшейся август.
Кляча пасётся на жидкой травке.
Жуёт рыжую ветошь.
— Может, ты мне ответишь?
А кляча искоса глянула глазом,
Сверкнула белка голубой белизной.
И разом —
Сердце наполнилось тишиной,
И я почувствовал:
Сумерки входят в разум,
И Киев в то утро осеннее —
Передо мной…
* * *
Сегодня по Львовской идут и идут.
Мглисто.
Долго идут. Густо, один к одному.
По мостовой,
По красным кленовым листьям,
По сердцу идут моему.
Ручьи вливаются в реку,
Фашисты и полицаи
Стоят у каждого дома,
у каждого палисада.
Назад повернуть не думай,
В сторону не свернуть.
Фашистские автоматчики
весь охраняют путь,
А день осенний прозрачен, медлителен, вечен.
Толпы текут — тёмные на свету.
Тихо дрожат тополей последние свечи,
И в воздухе:
— Где мы? Куда нас ведут?
— Куда нас ведут? Куда нас ведут сегодня?
— Куда? — вопрошают глаза в последней мольбе.
И процессия длинная и безысходная
Идёт на похороны к себе.
За улицей Мельника — кочки, заборы и пустошь.
И рыжая стенка еврейского кладбища. Стой…
Здесь плиты поставлены смертью
хозяйственно густо,
И выход к Бабьему Яру,
Как смерть, простой.
Уже всё понятно. И яма открыта, как омут.
И даль озаряется светом последних минут.
У смерти есть тоже предбанник.
Фашисты по-деловому
Одежду с пришедших снимают и в кучи кладут.
И явь прерывается вдруг
Ещё большею явью:
Тысячи пристальных,
Жизнь обнимающих глаз.
Воздух вечерний,
И небо,
И землю буравя.
Видят всё то, что дано нам увидеть
Раз…
И выстрелы, выстрелы, звёзды внезапного света,
И брат обнимает последним объятьем сестру. ..
И юркий эсэсовец лейкой снимает всё это.
И залпы.
И тяжкие хрипы лежащих в Яру.
А люди подходят и падают в яму, как камни…
Дети на женщин и старики на ребят.
И, как пламя, рвущимися к небу руками
За воздух хватаются
И, обессилев, проклятья хрипят.
Девочка, снизу:
— Не сыпьте землю в глаза мне…
Мальчик: — Чулочки тоже снимать? —
И замер,
В последний раз обнимая мать.
А там — мужчин закопали живыми в яму.
Но вдруг из земли показалась рука
И в седых завитках затылок.
Фашист ударил лопатой.
Земля стала мокрой,
Сравнялась, застыла…
* * *
Я пришёл к тебе, Бабий Яр.
Если возраст у горя есть,
Значит, я немыслимо стар.
На столетья считать - не счесть.
Небеса стоят как стена.
Начинающаяся с земли.
На земле стоит тишина —
Здесь, где братья мои легли.
Здесь не хочет расти трава.
А песок, как покойник, бел
Ветер свистнет едва-едва:
Это брат мой там захрипел.
Так легко в этот Яр упасть,
Стоит мне на песок ступить, —
И земля приоткроет пасть,
Старый дед мой попросит пить.
Мой племянник захочет встать,
Он разбудит сестру и мать.
Им захочется руку выпростать.
Хоть минуту у жизни выпросить.
И пружинит земля подо мной:
То ли горбится, то ли корчится.
За молитвенной тишиной
Слышу детское: — Хлебца хочется.
Где ты, маленький, покажись,
Я оглох от боли тупой.
Я по капле отдам тебе жизнь,
Я ведь тоже мог быть с тобой.
Обнялись бы в последнем сне
И упали б вместе на дно.
Ведь до гроба мучиться мне,
Что не умерли смертью одной.
Я закрыл на минуту глаза
И прислушался, и тогда
Мне послышались голоса:
— Ты куда захотел? Туда?!
Гневно дернулась борода,
Раздалось из ямы пустой:
— Нет, не надо сюда.
— Ты стоишь? Не идёшь? Постой!
У тебя ли не жизнь впереди?
Ты и наше должен дожить.
Ты отходчив — не отходи.
Ты забывчив — не смей забыть!
И ребёнок сказал: — Не забудь.
И сказала мать: — Не прости. —
И закрылась земная грудь.
Я стоял не в Яру — на пути.
Он к возмездью ведёт — тот путь,
По которому мне идти.
Не забудь…
Не прости…
1944—1945