|
Наталья Ли
ОКНА
ИСТОРИЯ КОРЕЙСКОЙ СЕМЬИ ЛИ В РОССИИ
![]()
2 часть
Ну, как бы то ни было, от этого не очень приятного корейца, оказывается, зависела их
дальнейшая судьба. Только ОН мог выдать документы, по которым они могли жить здесь,
где нет японцев. И новорожденную дочь не надо будет прятать от них. А вот нет. Муж
сказал, что какое-то время дочь всё же придётся прятать, чтобы начальник не догадался,
что она родилась не здесь. Но не все время, а только когда в дом зайдет кто-нибудь
русский.
Вот почему в паспорте моей мамы в графе место рождения было указано:
Приморский Край, Шкотовский район, село Подушка.
Сносно говорить по-русски моя мама, уроженка села Подушка Шкотовского района,
так и не научилась. Об этом можно только догадываться, но, скорее всего, российское
село Подушка, было сплошь заселено беженцами-корейцами и их рожденными в
Шкотовском районе детьми. Они жили своей корейской общиной, строили дома,
возделывали поля, обустраивали корейский быт на русской земле.
Первое официальное сообщение о переселении корейцев в Южно-Уссурийский
край относится к 30 декабря 1863 г. К лету 1864 г. в долине р. Тизинхе
насчитывалось 30 корейских семей численностью в 140 человек.
Движение корейского населения из Кореи в сторону русского Приморья, начавшееся в
60-х гг. XIX в., нельзя было называть еще эмиграцией в полном смысле этого слова ввиду
незначительности его размеров. Действительная же эмиграция, т.е. массовое
оставление корейцами своей родины с целью найти другое отечество в России, началось
именно в период японского протектората и приобрело еще более широкие размеры после
аннексии Кореи Японией. Она началась под давлением волны японского колонизационного
движения в сторону Кореи.
Пак Б.Д. Корейцы в Российской империи. М., 1993.
В 1917 г., накануне Октябрьской революции в России насчитывалось около 100 тыс.
корейцев. В Приморской области проживало 81 825 корейцев, составлявшие почти одну
треть всего населения Приморья.
Сборник материалов по политическому и экономическому состоянию
Дальнего Востока. Чита,1923.
Мама была любимицей отца. У него, помимо нее, еще пятеро детей, из них три сына.
Но почему-то он больше всего любил и баловал именно ее, может оттого, что
новорожденной приходилось прятать под юбкой у жены от японцев, а потом в доме - от
русских… Осенью, до наступления холодов, сельчане собирались на рынок. Грузили
обозы, у кого есть лошади, а победнее укладывали большие поклажи на спину в
специальные приспособления в виде корзин и вместе длинной растянувшейся вереницей
отправлялись в путь до портового города. Путь был долгим, шли несколько дней.
Ночевали поодаль от деревень в поле. Боялись, что могли ограбить. Отец брал свою любимицу с собой, весь путь она сидела в корзине поверх поклажи, иногда ее брали в обоз, а ночью запазухой у отца. Было страшновато, все окупалось сторицей, когда они приходили к порту и перебирались на пароме к другому причалу на рынок!
Как здесь было многолюдно! И чего только здесь не продавали! Конфеты и пряники,
каких оставшиеся дома братья и сестры даже и не видывали, ленты на волосы, бусы и
даже блестящие настоящие броши. Папа покупал что-нибудь одно: пряник или леденец.
Она грызла сладость и терпеливо ждала. Закупались сельчане только после того, как
распродадут свой привезенный товар. В основном, это был рис. На продажу иногда
уходило два-три дня. Зато потом отец сажал дочь на руки и медленно шел по рынку,
выбирая покупки. Это были самые счастливые моменты ее жизни. Уже в преклонном
возрасте, прожившая труднейшую жизнь, мама делилась со мной этими детскими
впечатлениями. Они остались в ее воспоминаниях ярким, незабываемым чудом.
А покупали сельчане лишь самое необходимое для существования: соль, спички,
несколько обрезов самой грубой дешевой ткани на всю семью, валенки, кирзовые сапоги.
Некоторые осмеливались купить для детей несколько крупных кусков сахара. Однажды
отец купил дочери даже ленту.
Ей было пятнадцать, когда отец больше не вернулся домой. Он часто пропадал куда-
то надолго. Иногда ей казалось, что видела, как он ночью наклонялся над ней, гладил по
голове, а потом тихо выходил из дому. Она видела сквозь сон силуэт матери, стоящей в
тусклом проеме окна. Однажды его очень долго не было, он совсем не вернулся. Мать
никогда не говорила с детьми об отце. А дети не спрашивали, каким-то шестым чутьем
понимая, что их отец занимался чем-то запрещенным, о чем никогда ни с кем нельзя
говорить.
Как-то в поселок нагрянули солдаты, они заходили в дома, некоторых выводили под
прицелом ружья и куда-то увозили. Зашли и к ним. Один из солдат грубо вытолкал мать
на улицу, отшвырнув прижавшихся к ней детей, громко кричал, требуя ответить что-то.
Соседка, русская немолодая женщина, подбежала к солдату, завопила:
- Что ты хочешь от нее! У ей же мужик пропойца. Вон дочь свою за махорку продал!
Оставь бабу! Не знает она, где мужик ее! Пропащий он. Бросил с детьми, да, чай, сдох
уже! Давно не видать!
Солдат и вправду потоптался и ушел. Мать постаралась быстрее завести домой
детей, подальше от любопытных глаз сельчан.
Дети притихли, казалось, даже перестали дышать. Они отчетливо понимали, что
соседская тетка только что оговорила отца, чтобы спасти их.
А любимицу папину дочь, мою маму, и в самом деле вскоре выдали замуж. За моего
папу. Было ей тогда пятнадцать лет. По поселку стойко ходила молва, что непутевый отец продал её в дом жениха за кисет махорки. Мама понимала, что это не так, что отца уже, скорее всего, нет в живых, но молчала, потому что говорить об этом нельзя. Понимали и молчали об этом и родители мужа.
С утерей независимости родной страны эмиграция корейцев
принимала и ярко выраженный политический характер. В числе эмигрантов оказалось
много участников антияпонского национально-освободительного движения. Жестокий
военно-полицейский террор, установленный японским колониальным режимом в Корее,
вынудил многих корейских патриотов, участников антияпонской национально-
освободительной борьбы, эмигрировать из страны и перенести свою деятельность на
территорию России.
Участие корейских трудящихся в борьбе за власть Советов прежде всего
мотивировалось их желанием освободить свою родину от колониального режима.
Корейцы считали, что победой над японскими интервентами на Дальнем Востоке они
внесут свой вклад в восстановление национальной независимости Кореи.
Ким Герман.История иммиграции корейцев.Книга первая.Вторая половина 19в.-
1945г.Глава 3.Переселение на русский Дальний Восток и депортация
Мужняя жена.
Она должна была управиться к обеду, потому выехали еще затемно, чтобы успеть к
началу открытия торговых рядов. Сосед с поклажей на телеге собирался как раз в город в портовый рынок, согласился взять и их мешки с картошкой. Лошадь двигалась трудно,
колеса старой телеги то и дело застревали в грязи, приходилось толкать. Сосед вел лошадь под уздцы, шагая рядом с телегой. Держась за нее, шла и женщина. Даже невооруженным глазом можно было понять, что она на сносях. Всякий раз, когда приходилось толкать телегу, сосед ворчал:
- Что, в целом доме некого было послать, кроме тебя!? Не напрягайся, отойди,
родишь еще, что мне с тобой делать!
- Так это, с картошкой я всегда езжу…
Да, всегда до этого уже несколько лет ездила она. С тех пор, как младший брат мужа,
уехал учиться. Далеко, в Пермь.
- Вернется, будет врачом в областной больнице. В городе будет жить, - так говорила
свекровь, очень гордая за сына, говорила так, будто он уже давно был врачом.
На самом деле гордилась этим не только свекровь, горды были все: и свёкор, и муж,
и золовка, и еще один деверь, хоть и был шалопаем, сам учиться не хотел, за что сильно
боялся отца. Не раз больно получал плёткой по голым ногам. Потом свекровь смазывала
кровавые раны соевой пастой. Но впрок такая наука не шла. Видно, не судьба была ему
учиться.
А она втайне завидовал брату мужа, что учился в Перми. На его месте мог бы быть
ее муж. Знала, он способный, но в большой семье старшему сыну уготована другая ноша:
муж был единственным кормильцем в семье, его все слушали, побаивались, иногда даже
больше, чем свекра. Она гордилась своим мужем, немногословный, он никогда ни о чем
не говорил с ней, ни о чем не просил, и даже, кажется, ни разу не взглянул на нее, чтобы
встретиться взглядом, но знала точно, что он ее жалеет и по-своему любит.
Вот и сегодня, ей тревожно было ехать, тяжёлая уже была. Но кому же еще. Не
золовке же, та еще молода. У свекрови и так дел по дому невпроворот. И муж это
понимал. Не глядя на жену, он деловито погрузил мешки в телегу и пошел в дом. Она
видела во всех его движениях, тяжелом шаге, которым вошел в сени, что трудно ему
посылать жену сейчас, но по-другому было нельзя.
Она пришла к ним в дом в пятнадцать. С тех пор этот немногословный молодой,
лишь чуть старше ее мужчина был для нее единственным родным, рядом с которым
всегда надежно. У них уже трое детей. Сейчас ходила четвертым. Свекровь, хоть и пилила ее все время, бывала несправедлива, но внучат любила и от себя не отпускала.
Свёкра все боялись, еще вовсе не старик, но вёл себя, как совсем старый человек.
Носил длинную бороду, волосы, завязанные пучком на затылке, с домашними не
разговаривал, только хмыкал. По этому хмыканию семья умела определять, доволен он
или сердится. В его комнату заходить боялась даже свекровь. А дочь, незамужняя мамина
золовка, вообще пряталась, когда слышала его хмыкание рядом. Единственный, кто его не боялся и кому позволялось все, был внук Костя. С Костей дед совсем менялся, мог
смеяться, рассказывать что-то, ходить куда-то вместе.
Лишь однажды Костя сильно провинился. В комнате деда на крючке высоко, почти у
потолка, висел мешочек с табаком. Как-то дед необычно молчаливо встретил Костю,
зашедшего к нему поутру. Лишь хмыкнул многозначительно и взглядом указал на
заметно похудевший мешочек. Мальчик стал плакать, дед молчал, а Костя продолжал
плакать. Дед будто не замечал ни внука, ни того, что он плачет. И только когда ребенок
успокоился, спросил:
- Дядя просил?- ребенок вновь заплакал.
Вся семья дрожала в соседней комнате. Дед молча выставил внука за дверь. Бабка
судорожно схватила внука в охапку, прижала к себе, принялась успокаивать.
Непутёвый костин дядя быстро вышмыгнул из дому, как только началась заваруха,
не появлялся в доме два дня.
Впрочем, не боялась деда и внучка. Дед ее не жаловал, не замечал, словно девочки
вовсе не существовало, но из комнаты своей не выгонял и не сердился. Потому человеком в доме, кто, кроме Кости, мог зайти в комнату к деду, прибрать там, занести ему столик, чтобы поел, была эта внучка. Первый мамин ребенок, моя старшая сестра.
Когда к деду приходили знакомые старики, за беседой спрашивали его:
- Внучат-то сколько?
Он отвечал:
- Один, - имея в виду Костю. Девочек он за людей не считал.
Впрочем, знакомые к деду захаживали весьма редко. Слишком высокомерен он был.
В силу ли характера, или оттого, что не очень жаловал тех, кто, по его мнению, был
малограмотен…
До рынка дошли вовремя. Торговля только начиналась. Теперь оставалось только
продать картошку и вернуться к обеду домой. Обратный путь уже налегке будет не таким
трудным. Людей ещё мало, но мама знала, что скоро уже станет многолюдно, картошку
раскупят быстро. Она в этот год уродилась крупная, один к одному. Ожидая обычного
скопления людей, мама не сразу заметила, что рынок был необычно пуст, что появились
какие-то конные, что люди хватали товар и быстро покидали свои места. Она не сразу
увидела, что сосед, который обычно располагался поодаль, в другом конце рядов,
судорожно дергал под уздцы лошадь, отчаянно пытаясь развернуть телегу, и что-то
громко кричал ей.
Оба мешка картошки отобрали, конфисковали. А саму ее отвезли в городскую
тюрьму. Вначале долго задавали вопросы, потом заставили подписать какой-то документ,
она это сделала, вернее, поставила крестик, после чего от нее, наконец, отстали и отвели в камеру, где, кроме нее, уже было полно народу. Она не понимала, что происходит и что с ней теперь будет. Противно тянуло в животе.
Было совсем темно, когда заскрипела дверь и конвоир что-то рявкнул. Она
расслышала свое имя, поняла, что ее зовут. Солдат довел до выхода, вытолкал в темноту и громко захлопнул за ней дверь. После душной камеры осенний холод резко, но приятно
пронизал ее.
- Может, расстреляют сейчас, - пронеслось в голове, но в это время хлюпнула грязь
и знакомый родной мужнин голос тихо:
- Пошли домой.
Сосед успел уйти, приехал в село, сообщил свекрови, что невестку арестовали,
увезли, наверное, в тюрьму. Но свекровь лишь пробурчала недовольно:
-Придет. Куда денется.
Лишь поздно вечером, когда сын пришел с работы, она сказала ему, что жена его так
и не вернулась и что сосед, наверное, знает, где ее искать.
Они добрались до села почти к утру. В доме было тихо. Слышалось ровное детское
посапывание, отчего на душе стало тепло-тепло. Но дед не спал, и бабка тоже не спала,
она это почувствовала. Ей захотелось плакать, они ждали ее, волновались. Это была ее
семья. Она не продала картошку, где теперь взять денег, чтобы послать в Пермь, что
скажет наутро свекровь…мысли продолжали роиться в голове, пока сон окончательно не
сморил ее.
В поселке то и дело шептались о том, что кого-то забрали солдаты. Увезённых уже
никто никогда не видел. Говорили, что это были враги народа, преступники,
которых уличили в шпионаже.
Из Перми не было никаких вестей уже несколько месяцев. Свекровь не находила
себе места. Что-то зловещее было в этом неведении. Деверь был человеком
пунктуальным, регулярно писал письма домой, писал о том, как учится, благодарил за
деньги, очень беспокоился, что семье и так тяжело, а они еще и ему высылают деньги…
Почти через год пришел человек с весточкой. Даже в дом не зашел. Торопливо
сказал несколько слов и ушел. Деверя забрали около года назад. Скорее всего,
расстреляли. У него была девушка. Русская. Они учились на одном курсе. Она и сумела
хоть таким образом передать весточку о пропавшем сыне родителям. Тогда с института
забрали еще несколько студентов. Никто из них не вернулся.
Это было горе со страхом вперемежку. Горе, о котором нужно было молчать, чтобы
не объявили врагами народа всю семью, чтобы не забрали и двух других сыновей. Свекор, и без того немногословный, замолчал вовсе. В его комнате стояла мертвая тишина, словно он не только молчал, но и вообще двигаться перестал…Свекровь, напротив, не замолкая, вполголоса заунывно тянула. Это песня была или плач. Беспросветного горя, несмолкаемой боли, надрывно-глухой.
Депортация.
Мама.
Есть ли единица измерения, которой можно было бы измерить горе матери,
переживающей смерть своих детей? Совсем малых, чуть постарше, разных. Семерых.
Поезд увозил их в неизвестность. Семья уместилась в тесном вагоне на нарах,
сколоченных из досок, видимо, специально для того, чтобы поместилось больше народу.
Собирались спешно под дулами солдатских ружей, взять с собой даже из съестного почти
ничего не удалось. Но мама понимала, что им еще повезло, потому что вся семья была
вместе: и дети, и взрослые. А были в вагоне и такие, что вообще потеряли кого-то из
семьи: кто мужа, кто детей, кого-то еще из родных. Всякий раз, когда состав
останавливался, они выбегали на перрон и судорожно пытались найти потерявшихся
родных. Глядя на них, мама думала, как милостива к ней судьба, в сравнение с ними.
Омрачала лишь неизвестность об её собственных родных: матери, братьев и сестёр,
которые жили в другом поселке. Что с ними? Остались там? Или их тоже куда-то везут?
Ехали уже неделю. Никто ничего толком не знал. Говорили разное. Будто их
выселяют и увозят подальше от японцев, потому что они им помогали. Кто же такое мог
придумать! Как они могли им помогать, когда японцы были самыми заклятыми их
врагами с детства! Да спроси любого корейца! Это же какая-то чудовищная ошибка!
Было холодно. Заколоченные кое-как дыры окон люди заделывали, чем могли. От
долгого сидения на нарах ныло в ногах и во всем теле. Тесно прижавшись, они грели друг друга телами. Есть было почти нечего. Монотонный стук колес и детский плач не
смолкали. Все время плакали дети. Едва успокаивался один, начинал плакать чей-то
другой. Их было много в вагоне. Измученные, замерзшие и голодные. Мама прижимала к
себе младшего, грудного, закопав его глубже под свою одежду, к самому телу. Так ему
теплее. Он почти не отрывался от груди, то жадно, с силой присасывался, то засыпал,
устав от тщетных усилий выдавить ещё хоть немного молока. А с чего ему быть, молоку-
то. Оставшийся зачерствевший рис уже давно закончился. В середине вагона печь-
буржуйка, растопив которую готовили какую-нибудь похлебку из того, что было. Дети
могли немного погреться, встав вокруг печки. Топить ее все время тоже нельзя было.
Нечем. Во время коротких стоянок люди пытались собрать какие-то ветки, хоть что-
нибудь на растопку, раздобыть воды. Те же, у кого были кое-какие пожитки, пытались
выменять их на еду. Но все чаще поезд проезжал мимо населенных пунктов без остановок, редкие стоянки случались в безлюдном лесу. Да и менять уже практически нечего было.
Воды тоже не было. Набирали снег, чтобы растопить и пить.
На исходе вторая неделя пути. Куда? И сколько еще ехать? Никто уже не задавал
никаких вопросов. Люди вокруг вообще перестали говорить, лишь монотонный стук колес
и детский плач. В вагоне умерло уже несколько детей. И старик один умер. Тихо так.
Молча. Сразу и не поняли, что он не дышит.
Похоронить удавалось не всегда. Бывало, что поезд несколько дней мчался без
остановок. Оставлять тела умерших в вагоне до стоянки не разрешали. Родные скрывали,
что кто-то умер, укрыв тряпьем, в надежде похоронить во время стоянки. Но время от
времени патрульные солдаты обходили вагон, отбирали тела умерших и выкидывали из
вагона на полном ходу мчащегося поезда.
Ребенок перестал яростно истязать материнскую грудь. Лишь изредка он делал
слабые попытки взять сосок в ротик. Силы оставляли его. Он не плакал. Тихо угасал.
продолжение следует
-=-
|