Про день памяти М.Ц.-2 (из книги)
02-09-2008 23:37
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
Настроение сейчас - Перевернутое
Обещанное. Не пожалела времени - набила текст вручную.
Самоубийство «не там, где его видят, и длилось оно не спуск курка…» - писала Марина Ивановна о Маяковском.
Может, в то утро 31 августа и было всего лишь то, что Мура не было дома. И она осталась одна в неприютной елабужской избе, где всегда за перегородкой, за занавеской возилась хозяйка, или хозяин что-то делал, или вертелся под ногами их маленький внук. С того самого дня, как она бежала от бомбежек из Москвы с Покровского бульвара, на пароходе, в общежитии, в этой избе, в чистопольских чужих комнатах она всегда была не одна, всё время на людях, посреди «людской пустоши», а тут вдруг одна, и это - судьба… И был крюк или гвоздь, вбитый в сенях в потолочную балку, и, может быть, второпях ей не пришлось его искать, может быть она приметила его еще раньше… «Никто не видит - не знает, - что я год уже (приблизительно) ищу глазами - крюк… Я год примеряю - смерть…» - это записала она в своей тетради осенью 1940-го - значит, еще в Болшеве… Но до Болшева, еще тогда в Париже, когда она стояла в церкви на панихиде по Волконскому и плакала, и к ней никто не подошел, все проходили мимо… - она сказала Слониму:
- Я хотела бы умереть, но приходится жить ради Мура.
А ступив на борт советского парохода, увозившего ее из Гавра в Россию, она поняла, что погибла, что это конец…
- Мне в современности места нет!
Не было места там, в эмиграции, за рубежом, не было места и здесь!...
Всю жизнь с протянутой рукой, топча свою гордость, прося подаяния! Там - Цетлин, Андроникова-Гальперн, чешское пособие Масарика. Здесь - Литфонд, Союз писателей! Прописка, курсовки, жилье, крыша над головой. Никто не догадается, никто сам не поможет. <…>
- Жизнь, что я видела от нее, кроме помоев и помоек…
Это сказала она там, в эмиграции, а что же она могла здесь, в России, теперь. В 1941? У нее отняли семью, она не знала, что с ней будет завтра, она не имела постоянного места жительства, она всюду бывала прописана временно на чужой площади, и ее в любой момент могли выслать вон из Москвы! А тут еще война, бомбежки. Кончился заработок, нет переводов. Нет книги, чем дальше жить? Чем и как заработать? И нависает эвакуация, надо бежать из Москвы, надо спасать Мура, который не хочет быть спасенным!.. А куда бежать, куда ехать - когда новых мест, неопределенных положений она всегда так боится…
- С переменой мест я постепенно утрачиваю чувство реальности: меня - всё меньше и меньше, вроде того стада, которое на каждой изгороди оставляет по клочку пуха…
И почти всю жизнь, как назло, как в насмешку, никакой определенности, никакого - securite (фр. – защищенность, уверенность в завтрашнем дне)! С места на место - Россия, Чехия, Франция! Сколько одних деревень сменила она под Прагой - Мокропсы, Мокропсы Дольние, Мокропсы Горние, Иловищи, Вшеноры и прочие, прочие. А в Париже - из одного предместья, с одной окраины на другую в поисках всё более дешевых, всё более доступных квартир. Сколько разных адресов стоят на ее письмах! А здесь, в Москве, - Болшево, Мерзляковский, Голицино, Мерзляковский, улица Герцена, Мерзляковский, Покровский бульвар. И дальше - Елабуга, дальняя, неведомая, устрашающая… <…>
И в то же время мы видели, как героически и стойко она боролась за жизнь, за существование - не за свою жизнь, не за свое существование - за жизнь и существование Мура! А сама шла уже по самому краю, готовая соваться в любую минуту и желая, быть может, этого, и страшась этого - опять же из-за Мура. Она боится Болшева, вдруг не сумеет с собой совладать, слишком много напоминаний, « и пол-километра сосен и каждая – соблазнительна!..». И когда она бьется за курсовки в Голицинскую столовую Дома писателей и получает отказ:
- Сначала, сгоряча, я хотела написать Новикову-Шагинян - или даже поехать - но потом - вдруг - поняла, что не надо, что это моя судьба, что «одно к одному», то есть данное – к многому…
Она торопится встречаться, любить:
- Я вас нежно и спешно люблю. Я долго не буду жить. Знаю.
А когда началась война:
- Как бы мне надо было сейчас поменяться местами с Маяковским!
А плывя в Елабугу по Волге, по Каме, она, подходя к борту парохода, говорила:
- Вот так - один шаг, и всё… <…>
Блок говорил: «Быть лириком - жутко и весело. За жутью и весельем таится бездна, куда можно полететь и ничего не останется…» Марина Ивановна знала об этом еще смолоду. Еще в 1919 году, после похорон Стаховича, она писала: «Кем бы ни был мне мертвый, вернее: как мало бы я ему, живому, ни была, я знаю, что в данный час (с часа, кончающегося с часами) я ему ближе всех. Может быть – потому, что я больше всех на краю, легче всех пойду, пошла бы вслед…» <…>
Творчество?
- Я своё написала, могла бы еще, но свободно могу не.
- Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю.
С этим - кончено…
Семья?
Но семьи нет, она уже ничего не может для тех двоих. В своем сентябрьском дневнике, когда она писала, что она уже «год примеряет смерть», она тут же себя обрывает:
- Вздор. Пока я нужна… но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!
Тогда еще могла! Теперь уже действительно «ни-че-го нельзя - nichts-rien»! Але – даже посылку послать! Сергей Яковлевич? Единственно, в чем миловал ее Бог, так это в том, что неведомо ей было, что еще 6 июля ему был вынесен смертный приговор… Мур? Она давно жила Муром, жила ради Мура. <…>
Когда-то давно она вывела формулу:
- Пока я жива - ему (Муру) должно быть хорошо, а хорошо - прежде всего - жив и здоров. Вот мое, по мне, самое разумное решение, и даже не решение - мой простой инстинкт: его - сохранения. <…>
- Я должна уйти, чтобы не мешать Муру…
Теперь уже: не пока жива - ему - Муру должно быть хорошо!
Если он один - его не оставят. Помогут. Не посмеют не помочь!.. <…>
Она подготовляла его, внушала мальчишке!.. <…>
«Смерть страшна только телу. Душа ее не мыслит. Поэтому, в самоубийстве, тело - единственный герой», - писала она.
«Героизм души - жить, героизм тела - умереть».
Героизма души - жить - больше не было… <…>
31 августа выпало на воскресенье. И воскресенье это, как и все дни в течение всей войны, началось сводкой с фронтов. В шесть утра сводку эту уже ждали. На перекрестках дорог, на площадях, у зданий горисполкомов, сельсоветов, правлений колхозов, совхозов, со столбов, с деревьев, с крыш свисали длинные узкие рупоры, похожие на те трубы, в которые на картинах средневековья архангелы извещают о Страшном суде. Под трубами толпились уже люди, и из труб несся голос Левитана, и по всем долам и весям разносилось - «от Советского Информбюро…» В Елабуге этот голос несся не только с берега, но и на берег - с пароходов и барж. «От Советского Информбюро…»:
«В течение ночи на 31 августа наши войска вели бои с противником на всех фронтах».
И после паузы:
«Разведчики донесли о подходе крупных германских частей к переправе через реку Д…»
Эпизодов, как обычно, не слушали, расходились молча и хмуро. Излишняя догадливость могла дорого обойтись и сойти еще чего доброго за распространение панических слухов. А что река Д. - река Днепр, - всем было ясно. Тяжелые, ожесточенные бои шли на Днепре. Днепропетровское направление уже не поминалось. Молчали и об Одесском. Смоленск давно был сдан, а 25 августа было сообщено - немцы заняли Новгород.
31 августа елабужский горсовет призвал всех жителей выйти на расчистку посадочной площадки под аэродром. Обещали выдать каждому по буханке хлеба - хлеб был в цене. От семейства Бродельщиковых пошла хозяйка, Анастасия Ивановна, от Цветаевой – Мур. Должно быть, перед уходом Марина Ивановна накормила его завтраком, она была с утра в фартуке, как и обычно, когда занималась домашними делами.
Потом собрался на рыбалку хозяин. Он сказал Марине Ивановне, что они с внучком пойдут на реку, и ему показалось, что она вроде бы даже обрадовалась, что они тоже уходят.
Она осталась одна…
Она торопилась - боялась, вдруг кто вернется.
Второпях написала:
«Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але - если увидишь - что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».
«Дорогие товарищи!
Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н.Н. Асееву. Пароходы страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему и с багажом - сложить и довезти в Чистополь. Надеюсь на распродажу моих вещей.
Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет.
Адр.Асеева на конверте.
Не похороните живой! Хорошенько проверьте».
«Дорогой Николай Николаевич!
Дорогие сестры Синяковы!
Умоляю Вас взять Мура <…>в Чистополь…<…> Я для него больше ничего не могу и только его гублю.
У меня в сумке 150р. и если постараться распродать все мои вещи.
В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. <…>
А меня простите - не вынесла. МЦ. <…>»
Потом…
Потом - всё со слов хозяйки, хозяина. Разным, в разное время - чуть разное. Но суть-то одна…
Вернулась хозяйка. Дверь была замкнута из сеней, она просунула в щель руку, отворила. Вошла… Может быть, закричала, может быть, кинулась к соседям…
Собрался народ.
Притронуться к Марине Ивановне боялись. Она так и висела в сенях…
Кто-то побежал в милицию, кто-то ко врачу. Но ни из милиции, ни из больницы никто не спешил.
Вынул Марину Ивановну из петли прохожий. Её положили.
«…Твердое тело есть мертвое тело:
Отяготела…»
Наконец явилась милиция. Явился врач. Марину Ивановну покрыли простыней, увезли…
Сделали обыск в той комнатушке за перегородкой, за занавеской, где было ее последнее пристанище. Нашли три записки.
Мур вернулся почти сразу после хозяйки, увидел толпу, в дом его не пропустили, сказали о случившемся. Он повернулся и ушел…
«…почему-то ограничивали количество похорон на кладбище». <…>
Что же касается затруднений с похоронами, о чем поминал и Соколовский, - то, весьма возможно, это могло возникнуть из-за того, что Марина Ивановна была самоубийцей! В те годы, да и долго еще после войны, мне в моих поездках приходилось сталкиваться с такими случаями, когда местные власти, руководители учреждений, парторганизаций чинили всяческие препятствия при похоронах тех, кто посмел самовольно уйти из жизни и даже запрещали гражданскую панихиду… Считалось, что советская власть создала все условия для гармоничной счастливой жизни и самоубийств не может и не должно быть! Самоубийство расценивалось как выпад против существующего строя, а главное - портило репутацию району и, следовательно, области. <…>
Свидетельство о смерти было выдано Муру 1 сентября. В графе «род занятий умершей» написано: эвакуированная!
Хоронили 2 сентября. Эта дата взята из дневника Мура. Хоронили на средства горисполкома, и это тоже отмечено Муром.
Повезли прямо из морга, в казенном гробу, повезли по пыльной дороге туда вверх, в гору, где темнели сосны.
Кто провожал ее в последний путь? Кто шел за гробом? Не всё ли равно!
…Гроб: точка стечения всех человеческих одиночеств, одиночество последнее и крайнее…
Могила затерялась.
Цитируется по книге: Мария Белкина, «Скрещение судеб», М.: Изографус, 2005.
Думаю, здесь уместно было бы привести следующее - её пророческое:
К тебе, имеющему быть рожденным
Столетие спустя, как отдышу, -
Из самых недр, как на смерть осужденный,
Своей рукой - пишу:
- Друг! Не ищи меня! Другая мода!
Меня не помнят даже старики.
- Ртом не достать! Через Летейски воды
Протягиваю две руки.
Как два костра, глаза твои я вижу,
Пылающие мне в могилу - в ад, -
Ту видящие, что рукой не движет,
Умершую сто лет назад.
Со мной в руке - почти что горстка пыли –
Мои стихи! - я вижу: на ветру
Ты ищешь дом, где родилась я - или
В котором я умру.
На встречных женщин - тех - живых,
счастливых, -
Горжусь – как смотришь, и ловлю слова:
- Сборище самозванок! Все мертвы вы!
Она одна жива!
Я ей служил служеньем добровольца!
Все тайны знал, весь склад ее перстней!
Грабительницы мертвых! Эти кольца
Украдены у ней!
О, сто моих колец! Мне тянет жилы,
Раскаиваюсь в первый раз,
Что столько я их вкривь и вкось дарила,
Тебя не дождалась!
И грустно мне еще, что в этот вечер,
Сегодняшний - так долго шла я вслед
Садящемуся солнцу, - и навстречу
Тебе - через сто лет.
Бьюсь об заклад, что бросишь ты проклятье
Моим друзьям, во мглу могил:
- Все восхваляли! Розового платя
Никто не подарил!
Кто бескорыстней был?! - Нет, я корыстна!
Раз не убьешь - корысти нет скрывать,
Что я у всех выпрашивала письма,
Чтоб ночью целовать.
Сказать? - Скажу! Небытие – условность,
Ты мне сейчас – страстнейший из гостей.
И ты откажешь перлу всех любовниц -
Вои имя той - костей.
Марина Цветаева,
Август,1919,
«Тебе – через сто лет».
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote