Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья
Бессмертья, может быть, залог
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
А. С. Пушкин
Новый 1871 год журнал “Русский вестник” открывал новым романом Достоевского “Бесы”. Вся читающая Россия замерла в предвкушении. Еще была жива в памяти ожесточенная полемика вокруг “Преступления и наказания”, вызвавшего восхищение одних и неприятие других. И читатели знали, что писатель всегда затрагивает самый больной нерв современной жизни и поэтому всегда злободневен. Но за злободневновстью у этого автора таилось и вечное, отличавшее его от посредственных беллетристов. Человек Достоевского всегда решал “последние вопросы”, стоял над бездной, смирялся и вновь бросал вызов даже не судьбе – Богу.
“Мне кажется, - писал он в письме к Любимову, - то, что я вам выслал (речь идет о 1-ой главе “У Тихона” и 3 малых главах – Г.Е.) теперь уже можно напечатать. Все очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя еще сильнее обозначится впоследствии. Клянусь Вам, - продолжал писатель, - я не мог не оставить сущности дела. Это целый социальный тип (в моем убеждении) наш тип, русский, человека праздного, не по желанию быть праздным, а потерявшего связи со всем родным и, главное, веру, развратного из тоски (везде выделено Ф. М. Достоевским – Г.Е.) – но совестливого и употребляющего страдальческие судорожные усилия, чтобы обновится и вновь начать верить. Рядом с нигилистами это явление серьезное. Клянусь, что оно существует в действительности. Это человек, не верующий вере наших верующих и требующий веры полной совершенно иначе…”
Но и в переделанном виде главу редакцию не устроила – журнал продолжил публикацию вызывавшего жгучий интерес романа без нее.
…Как только кончились три дня, я воротился в Гороховую. Мать куда-то собралась с узлом; мещанина, разумеется, не было. Остались я и Матреша. Окна были заперты. В доме все жили мастеровые, и целый день изо всех этажей слышался стук молотков или песни. Мы пробыли уже с час. Матреша сидела в своей каморке, на скамеечке, ко мне спиной и что-то копалась с иголкой. Наконец вдруг тихо запела, очень тихо; это с ней иногда бывало. Я вынул часы и посмотрел, который час, было два. У меня начинало биться сердце. Но тут я вдруг спросил себя: могу ли остановить? и тотчас же ответил себе, что могу. Я встал и начал к ней подкрадываться. У них на окнах стояло много герани, и солнце ужасно ярко светило. Я тихо сел подле на полу. Она вздрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. Я взял ее руку и тихо поцеловал, принагнул ее опять на скамейку и стал смотреть в глаза. То, что я поцеловал у ней руку, вдруг рассмешило ее, как дитю, но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой раз, и уже в таком испуге, что судорога прошла по лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дергаться, чтобы заплакать, но все-таки не закричала. Я опять стал целовать ей руки, взяв ее к себе на колени, целовал ей лицо и ноги, она вся отвернулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою улыбкой. Все лицо вспыхнуло стыдом. Я что-то все шептал ей. Наконец вдруг случилось такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо ее выражало совершенное восхищение. Я чуть не встал и не ушел – так это было мне неприятно в крошечном ребенке – от жалости. Но я преодолел внезапное чувство моего страха и остался.
Когда все кончилось, она была смущена. Я не пробовал ее разуверить и уже не ласкал ее. Она глядела на меня, робко улыбаясь. Лицо ее мне показалось вдруг глупым. Смущение быстро с каждою минутою овладевало ею все более и более. Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол к стене неподвижно. Я боялся, что она опять испугается, как давеча, и молча ушел из дому.
Полагаю, что все случившееся должно было ей представиться окончательно как беспредельное безобразие, со смертным ужасом. Несмотря на русские ругательства, которые она должна была слышать с пеленок, и всякие странные разговоры, я имею полное убеждение, что она еще ничего не понимала. Наверно ей показалось в конце концов, что она сделала неимоверное преступление и в нем смертельно виновата, - «Бога убила»…
Домашние чтения
[293x356]Страхов умер в 1896 году.Напишу Вам, бесценный Лев Николаевич, небольшое письмо, хотя тема у меня богатейшая. Но и нездоровится, и очень долго бы было вполне развить эту тему. Вы, верно, уже получили теперь Биографию Достоевского – прошу Вашего внимания и снисхождения – скажите, как Вы ее находите. И по этому-то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство, пособите мне найти выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей и самым счастливым. По случаю Биографии я вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек!» Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека.
Такие сцены бывали с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случалось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов стал мне рассказывать, как он похвалялся, что… в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что при животном сладострастии у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, - это герои «Записок из подполья», Свидригайлов в «Преступлении и наказании» и Ставрогин в «Бесах». Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков **) не хотел печатать, а Достоевский здесь ее читал многим.
При такой натуре он был очень расположен к сладкой сентиментальности, к высоким гуманным мечтаниям – его направление, его литературная музыка и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.
Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения! Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько: я только готов плакать, что это воспоминание, которое могло бы быть светлым – только давит меня!
Припоминаю ваши слова, что люди, которые слишком хорошо нас знают, естественно, не любят нас. Но это бывает и иначе. Можно при близком знакомстве узнать в человеке черту, за которую ему будешь все прощать. Движение истинной доброты, искра настоящей сердечной теплоты, даже одна минута настоящего раскаяния – может все загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Достоевского, я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность – Боже, как это противно!
[350x494]Письмо стало известно широкой публике через 30 лет после его написания. Читатели прочитали его с нескрываемым интересом, оно было похлеще самих романов автора, о котором шла речь, и ужаснулись – разразился общественно-литературный скандал.
Анна Григорьевна Достоевская, ознакомившись с октябрьской книжкой журнала «Современный мир» за 1913 год, где оно было напечатано, немедленно встала на защиту мужа. А кто другой, кроме нее, разделившей с Достоевским все радости и тяготы весьма нелегкого совместного пути, мог ответить Николаю Страхову, к этому времени тоже давно лежащему в могиле…
Она хорошо помнила тот холодный осенний день далекого, давно растаявшего в вечности 1866 года, когда совсем молоденькой девушкой (ей было всего 20 лет) постучалась в дверь к уже известному пожилому 45-летнему писателю. За спиной начинающей стенографистки были гимназические курсы да модные в ту пору «идейные искания», которые были присущи молодому поколению 60-х годов. За плечами боготворимого ею автора «Бедных людей» – участие в революционном кружке Петрашевского, отмененная указом царя прямо на эшафоте казнь, сибирская каторга и литературная слава.
Федор Михайлович диктовал ей «Игрока», и ей казалось странным, что он сам переживает все чувства, которые испытывал главный герой этого небольшого романа. Тогда она еще ничего не знала о психологии литературного творчества («Мадам Бовари - это я!»), не знала и о фактической подоплеке «Игрока» (главную героиню Полину Достоевский писал со своей любовницы Аполлинарии Сусловой, попортившей ему - впоследствии и Василию Розанову - немало крови). Работа с Достоевским была не из легких – роман двигался медленно, жестокосердная Полина мучила несчастного от любви главного героя романа Алексея Петровича, он страдал и от любви же начинал ненавидеть эту женщину. Анна не понимала, что любовь может быть и такой, но чутким женским сердцем сразу же поняла, что речь идет о муках самого Федора Михайловича, о его несчастной любви к Сусловой – к тому времени он успел поведать ей свои сердечные тайны. Так или иначе роман был завершен к обещанному издателю сроку - 29 октября. А через две недели он просил ее руки. Она, не задумываясь, ответила согласием. Достоевский был счастлив чрезвычайно и не скрывал этого. Он нашел то, что давно искал – покорную, благоговеющую жену, готовую ради него на все. Но любовь Анны первое время замужества была «головной», больше «идейной», нежели чувственно-эмоциональной. Она преклонялась перед ним, жалела его, обделенного в свое время радостью и счастьем. И искренне пыталась дать ему и то, и другое. Но суровая реальность чуть не опрокинула все построения молодой женщины. Слишком сложным человеком был Федор Михайлович Достоевский для совместной – семейной жизни. Слишком большим был интеллектуальный разрыв между ними. Слишком большой – разница в годах. Он был старше ее ни на одну – на несколько жизней сразу. Но разрыва все же не произошло, благодаря ее буквально нечеловеческим усилиям, и брак с «дорогим, бесценным и бриллиантовым Федичкой» продолжался до самой его смерти – 14 лет.
Что могла она сделать в сложившейся ситуации? Когда время для публичного ответа было упущено. Когда ответ в какой-нибудь ежедневной газете мог затеряться в ворохе текущих новостей. Когда многие могли не то чтобы не обратить на него внимание – просто не прочитать.
И все же, несмотря ни на что, она решила бороться. И обратилась к целому к целому ряду людей, хорошо знавших Федора Михайловича, с просьбой подписать протест против письма Страхова. И многие старые друзья ей не отказали. Академик М. А. Рыкачев, юрист А. А. Штакеншнейдер, актриса С. В. Аверкиева и другие известные российскому обществу деятели оспорили мнение корреспондента Толстого, что Достоевский был «зол и завистлив, но самое главное, опровергли его утверждение о «разврате».
Обращаясь именно к таким читателям, вдова писателя старательно объясняла, что для художественной характеристики Ставрогина, необходимо было приписать герою какое-либо позорящее преступление. Что Катков действительно не хотел главу печатать и просил ее переделать. Что друзья мужа, выслушав в его чтении «Исповедь Ставрогина», нашли ее «чересчур реальной». И что муж с ними согласился и начал переделывать написанное. Вариантов было несколько, в одном из них присутствовала сцена в бане. Гнусное поведение героя Страхов «по злобе своей» приписал автору романа. «Со своей стороны, - подчеркивала она, - я могу засвидетельствовать, что, несмотря на иногда чрезвычайно реальные изображения низменных поступков героев своих произведений, мой муж всю жизнь оставался чуждым «развращенности». Очевидно, большому художнику благодаря таланту не представляется необходимым самому проделывать преступления, совершенные его героями, иначе пришлось бы признать, что Достоевский сам кого-нибудь укокошил, если ему удалось так художественно изобразить убийство двух женщин Раскольниковым».
В 1877 году Достоевский записал в свою тетрадь:
«Н. Н. С/трахов/. Как критик очень похож на сваху у Пушкина в балладе «Жених», об которой говорится:
Она сидит за пирогом
И речь ведет обиняком.
Пироги жизни наш критик очень любил и теперь служит в двух видных в литературном отношении местах ****), а в статьях своих говорил обиняком (выделено Ф. М. Достоевским – Г.Е.), по поводу, кружил кругом, не касался сердцевины. Литературная карьера дала ему 4-х читателей, я думаю, не больше, и жа/ж/ду славы. Он сидит на мягком, кушать любит индеек и не своих, а за чужим столом. В старости и достигнув 2-х мест, эти литераторы эти литераторы, столь ничего не сделавшие, начинают вдруг мечтать о своей славе и потому становятся необычно обидчивыми. Это придает уже вполне дурацкий вид, и еще немного, они уже переделываются совсем в дураков – и так на всю жизнь. Главное в этом самолюбии играют роль не только литератора, сочинителя трех-четырех скучненьких брошюрок и целого ряда обиняковых критик по поводу, напечатанных где-то и когда-то, но и 2 казенные места. Смешно, но истина. Чистейшая семинарская черта. Происхождение никуда не спрячешь. Никакого гражданского чувства и долга, никакого негодования к какой-нибудь гадости, а, напротив, он и сам делает гадости; несмотря на свой строго нравственный вид, втайне сладострастен и за какую-нибудь жирную грубо-сладостную пакость готов продать всех и все, и гражданский долг, которого не ощущает, и работу, до которой ему все равно, и идеал, которого у него не бывает, и не потому, что он не верит в идеал, а из-за грубой коры жира, из-за которой не может ничего чувствовать. Я еще больше потом поговорю об этих литературных типах наших, их надо обличать и обнаруживать неустанно».
Не исключено, что Страхов, посылая письмо Толстому, мстил Достоевскому. Он прекрасно понимал, что не может уничтожить строки, уничтожающие его не только как литератора, но и как человека. Опытный литератор Страхов не мог не предположить, что со временем, все написанное рукою гения будет опубликовано. Рано или поздно обязательно издадут и переписку другого гениального писателя. И он мог бы не только уязвить того, чьим изданием сейчас занимался, но и опорочить его перед будущими читателями.
Верил ли сам Страхов в то, что рассказал Толстому - неизвестно. Известно другое. Однажды Достоевский поведал Тургеневу, с которым у него всегда были непростые отношения, о совершенном им некогда ужасном преступлении. Он должен-де покаяться, и вот, никому, кроме Ивана Сергеевича, не может довериться: «Ах, Иван Сергеевич, я пришел к вам, дабы высотою ваших этических взглядов измерить бездну моей низости!» Аристократ-западник, внимательно выслушав, вознегодовал, как такое мог совершить Д о с т о е в с к и й?! И тогда «каявшийся грешник» не без ехидства произнес: «А ведь это я все изобрел, Иван Сергеевич, единственно из-за любви к вам и для вашего развлечения». Было ли это неудачной мистификацией или нет, однако барин-Тургенев все же поверил, что это выдумки этого Достоевского.
Но тема растления маленько девочки не оставляла в покое воображение Достоевского – она мучила его постоянно. Однажды (в конце 70-х годов, как раз во время работы над «Бесами») в салоне А. Д. Философовой, как всегда погруженный в свои мысли писатель воскликнул: «Самый ужасный, самый страшный грех – изнасиловать ребенка. Отнять жизнь – это ужасно, но отнять веру в красоту любви еще более страшное преступление». И затем Федор Михайлович поведал один случай из своего детства. В больнице, где работал его отец-врач и где проживала семья, он играл как-то с дочерью не то кучера, не то повара – хрупким грациозным ребенком лет 9. Когда она видела цветок, пробивающийся меж камней, то всегда говорила: «Посмотри, какой красивый, какой добрый цветочек!» И вот какой-то негодяй изнасиловал эту девочку, и она умерла, истекая кровью. «Помню, - передает рассказ Достоевского одна из посетительниц салона З. А. Трубецкая, - меня послали за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно. Всю жизнь это воспоминание меня преследует, как самое ужасное преступление, как самый страшный грех, для которого прощения нет и быть не может, и этим самым страшным преступлением я казнил Ставрогина в «Бесах».
[300x482]…Нам представляется отталкивающим рассматривание Достоевского в качестве грешника или преступника… Выявить подлинную мотивацию преступления недолго: для преступника существенны…безграничное себялюбие и деструктивная сильная склонность; общим для обеих черт и предпосылкой их проявлений является безлюбовность, нехватка эмоционально-оценочного отношения к человеку. Тут сразу вспоминаешь противоположное этому у Достоевского – его большую потребность к любви и его огромную способность любить, проявившуюся в его сверхдоброте и позволявшую ему любить и помогать там, где он имел право ненавидеть и мстить – например, по отношению к первой жене и ее любовнику. Но тогда возникает вопрос – откуда приходит соблазн причисления Достоевского к преступникам? Ответ – из-за выбора его сюжетов, это преимущественно насильники, убийцы, эгоцентрические характеры, что свидетельствует о существовании таких склонностей в его внутреннем мире, а также из-за некоторых фактов жизни: страсти…к азартным играм, может быть, сексуального растления девочки/«Исповедь»/ *****). Это противоречие разрешается следующим образом: сильная деструктивная устремленность Достоевского, которая могла бы сделать его преступником, была в его жизни направлена, главным образом, на самого себя вовнутрь – вместо того, чтобы изнутри и, таким образом, выразилась в мазохизме и чувстве вины. Все таки в его личности немало и садистических черт, выявляющихся в его раздражительности, мучительстве, нетерпимости – даже по отношению к любимым людям – а также в его манере общения с читателем; итак: в мелочах он – садист вовне, в важном – садист по отношению к самому себе, следовательно, мазохист, и это мягчайший, добродушнейший, всегда готовый помочь человек…
*) Ф. М. Достоевский. ПСС, т.I. Биография, письма и заметки из записной книжки. СПб.,1883
**) М. Н. Катков – издатель и редактор «Русского вестника». (с ХРОНОСе см. статью Катков Михаил Никифорович)
***) Из письма А. С. Пушкина к П. А. Вяземскому: «…Зачем жалеешь ты о потери записок Байрона? Черт с ними! Слава Богу, что потеряны. Он исповедался в стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии… Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки, ets., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении он мал, как и мы, он мерзок, как и мы! (Выделено Пушкиным – Г. Е.). Врете подлецы: он мал и мерзок не так, как вы, – иначе…”
****) С 1873 года Н. Н. Страхов служил библиотекарем в юридическом отделе Публичной библиотеки Петербурга, а с 1874 года состоял членом ученого совета Министерства народного просвещения.совета Министерства народного просвещения.
*****) См. дискуссию об этом – Стефан Цвейг: «… он не останавливался перед преградами мещанской морали и никому точно не известно, насколько он в своей жизни преступил границы права, в какой степени преступные инстинкты его героев воплотились у него в действие». /Три мастера, 1920 г./ - примечание З. Фрейда.