ХУДОЖНИКУ СЕМЕНУ ФАЙБИСОВИЧУ
        07-10-2008 10:59
        к комментариям - к полной версии 
	- понравилось!
	
	
        
В общем-то нам ничего и не надо. 
Все нам забава, и все нам отрада. 
В общем-то нам ничего и не надо — 
только б в пельменной на липком столе 
солнце сияло, и чистая радость 
пела-играла в глазном хрустале, 
пела-играла 
и запоминала 
солнце на липком соседнем столе.
В уксусной жижице, в мутной водице, 
в юшке пельменной, в стакане твоем 
все отражается, все золотится... 
Ах, эти лица... А там, за стеклом, 
улица движется, дышит столица. 
Ах, эти лица, 
ах, эти лица, 
кроличьи шапки, петлички с гербом.
Солнце февральское, злая кассирша, 
для фортепьяно с оркестром концерт
из репродуктора. Длинный и рыжий 
ищет свободного места студент. 
Как нерешительно он застывает 
с синим подносом и щурит глаза. 
Вот его толстая тетка толкает. 
Вот он компот на нее проливает. 
Солнце сияет, Моцарт играет. 
Чистая радость, златая слеза. 
Счастьичко наше, коза-дереза.
Грязная бабушка грязною тряпкой 
столик протерла. Давай, допивай. 
Ну и смешная у Семушки шапка! 
Что прицепился ты? Шапка как шапка. 
Шапка хорошая, теплая шапка. 
Улица движется, дышит трамвай.
В воздухе блеск от мороза и пара, 
иней красивый на урне лежит. 
У Гастронома картонная тара. 
Женщина на остановке бурчит. 
Что-то в лице ее, что-то во взгляде, 
в резких морщинах и алой помаде, 
в сумке зеленой, в седеющих прядях 
жуткое есть. Остановка молчит. 
Только одна молодежная пара 
давится смехом и солнечным паром. 
Левка глазеет. Трамвай дребезжит.
Как все забавно и фотогенично — 
зябкий узбек, прыщеватый курсант, 
мент в полушубке — вполне симпатичный, 
жезл полосатый, румянец клубничный, 
белые краги, свисток энергичный. 
Славный морозец, товарищ сержант!
Как все забавно и как все типично! 
Слишком типично. Почти символично. 
Профиль на мемориальной доске 
важен. И с профилем аналогичным 
мимо старуха бредет астматично 
с жирной собакою на поводке.
Как все забавно и обыкновенно! 
Всюду Москва приглашает гостей. 
Всюду реклама украсила стены — 
фильм «Покаянье» и Малая сцена, 
рядом фольклорный ансамбль «Берендей» 
под управленьем С. С. Педерсена... 
В общем-то, нам, говоря откровенно, 
этого хватит вполне. Постепенно 
мы привыкаем к Отчизне своей.
Сколько открытий нам чудных готовит 
полдень февральский! Трамвай, например. 
Черные кроны и свет светофора. 
Девушка с чашкой в окошке конторы. 
С ранцем раскрытым скользит пионер 
в шапке солдатской, слегка косоглазый. 
Из разговора случайная фраза. 
Спинка минтая в отделе заказов. 
С тортом «Москвичка» морской офицер...
А стройплощадка субботняя дремлет. 
Битый кирпич, стекловата, гудрон. 
И шлакоблоки. И бледный гондон 
рядом с бытовкой. И в мерзлую землю 
с осени вбитый заржавленный лом. 
Кабель, плакаты... С колоннами дом, 
Дом офицеров. Паркета блистанье, 
и отдаленные звуки баяна.
Там репетируют танец «Свиданье». 
Стенды суровые смотрят со стен. 
Буковки белые из пенопласта. 
Дядюшка Сэм с сионистом зубастым. 
Политбюро со следами замен.
А электрички калининской тамбур 
с темной пустою бутылкой в углу, 
с теткой и с мастером спорта по самбо, 
с солнцем, садящимся в красную мглу 
в чистом кружочке, продышанном мною. 
Холодно, холодно! Небо родное. 
Небо какое-то, Сема, такое 
словно бы в сердце зашили иглу, 
как алкашу зашивают торпеду, 
чтобы всегда она мучила нас, 
чтоб в мешанине родимого бреда 
видел гармонию глаз-ватерпас, 
чтобы от этого бедного света 
злился, слезился бы глаз наш алмаз!..
Кухня в Коньково. Уж вечер сгустился. 
Свет не зажгли мы, и стынет закат. 
Как он у Лены в глазах отразился! 
В стеклышке каждом — окно и закат. 
Мой силуэт с огоньком сигареты. 
Небо такого лимонного цвета. 
Кто это? Видимо, голуби это 
мимо подъемного крана летят...
А на Введенском на кладбище тихо. 
Снег на крестах и на звездах лежит. 
Тени сгустились. Ворчит сторожиха... 
А на Казанском вокзале чувиху 
дембель стройбатский напрасно кадрит.
Он про Афган заливает ей лихо. 
Девка щекастая хмуро молчит.
Запах доносится из туалета. 
Рядом цыганки жуют крем-брюле. 
Полный мужчина, прилично одетый, 
в «Правде» читает о встрече в Кремле. 
Как нам привыкнуть к родимой земле?.
Нет нам прощенья. И нет «Поморина». 
Видишь, Марлены стоят, Октябрины 
плотной толпой у газетной витрины 
и о тридцатых читают годах. 
Блещут златыми зубами грузины. 
Мамы в Калугу везут апельсины. 
Чуть ли не добела выгорел флаг 
в дальнем Кабуле. И в пьяных слезах 
лезет к прилавку щербатый мужчина.
И никуда нам, приятель, не деться. 
Обречены мы на вечное детство, 
на золотушное вечное детство! 
Как обаятельны — мямлит поэт — 
все наши глупости, даже злодейства... 
Как обаятелен душка-поэт! 
Зря только Пушкина выбрал он фоном! 
Лучше бы Бери®, лучше бы зону, 
Брежнева в Хельсинки, вора в законе! 
Вот на таком-то вот, лапушка, фоне 
мы обаятельны 70 лет!
Бьют шизофреника олигофрены, 
врут шизофреники олигофрену — 
вот она, формула нашей бесценной 
Родины, нашей особенной стати!
Зря ты шевелишь мозгами, приятель, 
зря улыбаешься так откровенно!
Слышишь ли, Семушка, кошка несется 
прямо из детства, и банки гремят! 
Как скипидар под хвостом ее жжется, 
как хулиганы вдогонку свистят' 
Крик ее, смешанный с пением Отса, 
уши мои малодушно хранят!
А толстогубая рожа сержанта, 
давшего мне добродушно пинка, 
«Критика чистого разума» Канта 
в тумбочке бедного Маращука, 
и полутемной каптерки тоска, 
политэанятий века и века, 
толстая жопа жены лейтенанта... 
Злоба трусливая бьется в висках... 
В общем-то нам ничего и не надо...
Мент белобрысый мой паспорт листает. 
Смотрит в глаза, а потом отпускает. 
Все по-хорошему. Зла не хватает. 
Холодно, холодно. И на земле 
в грязном бушлате валяется кто-то. 
Пьяный, наверное. Нынче суббота, 
Пьяный, конечно. А люди с работы. 
Холодно людям в неоновой мгле. 
Мертвый ли, пьяный лежит на земле.
У отсидевшего срок свой еврея 
шрамик от губ протянулся к скуле. 
Тонкая шея, 
тонкая шея, 
там, под кашне, моя тонкая шея.
Как я родился в таком феврале? 
Как же родился я и умудрился, 
как я колбаской по Спасской скатился 
мертвым ли, пьяным лежать на земле?
Видно, умом не понять нам Отчизну. 
Верить в нее и подавно нельзя. 
Безукоризненно страшные жизни 
лезут в глаза, открывают глаза! 
ЭЙ, суходрочка барачная, брызни! 
Лейся над цинком гражданская тризна! 
Счастьичко наше, коза-дереза, 
вша-вэпэша да кирза-бирюза, 
и ни шиша, ни гроша, ни аза 
в зверосовхозе «Заря коммунизма»...
Вот она, жизнь! Так зачем же, зачем же? 
Слушай, зачем же, ты можешь сказать? 
Где-то под Пензой, да хоть и на Темзе, 
где бы то ни было — только зачем же? 
Здрассте пожалуйста! Что ж тут терять?
Вот она, вот! Ну и что ж тут такого? 
Что так цепляет? Ну вот же, гляди! 
Вот полюбуйся же! Снова-здорово! 
Наше вам с кисточкой! Честное слово, 
черта какого же, хрена какого 
ищем мы, Сема, 
да свищем мы, Сема? 
Что же обрящем мы, сам посуди?
Что ж мы бессонные зенки таращим 
в окна хрущевок, в февральскую муть, 
что же склоняемся мы над лежащим 
мертвым ли, пьяным под снегом летящим,
чтобы в глаза роковые взглянуть. 
Этак мы, Сема, такое обрящем... 
Лучше б укрыться. Лучше б заснуть. 
Лучше бы нам с головою укрыться, 
лучше бы чаю с вареньем напиться, 
лучше бы вовремя, Семушка, смыться... 
Ах, эти лица... В трамвае ночном 
татуированный дед матерится. 
Спит пэтэушник. Горит «Гастроном'. 
Холодно, холодно. Бродит милиция.
Вот она, жизнь. Так зачем же, зачем же? 
Слушай, зачем же, ты можешь сказать, 
в цинковой ванночке легкою пемзой 
голый пацан, ну подумай, зачем же 
все продолжает играть да плескать? 
На солнцепеке 
далеко-далеко... 
Это прикажете как понимать?
Это ступни погружаются снова 
в теплую, теплую, мягкую пыль... 
Что же ты шмыгаешь, рева-корова? 
Что ж ты об этом забыть позабыл? 
Что ж тут такого? 
Ни капли такого. 
Небыль какая-то, теплая гиль.
Небо и боль обращаются в дворик 
в маленькой, солнечной АССР, 
в крыш черепицу, в штакетник забора, 
в тучный тутовник, невкусный теперь, 
в черный тутовник, 
зеленый крыжовник, 
с марлей от мух растворенную дверь.
Это подброшенный, мяч сине-красный 
прямо на клумбу соседей упал, 
это в китайской пижаме прекрасной 
муж тети Таси на нас накричал! 
Это сортир деревянный просвечен 
солнцем июльским, и мухи жужжат. 
Это в беседке фанерной под вечер 
шепотом страшным рассказы звучат. 
Это для папы рисунок в конверте, 
пьяненький дядя Сережа-сосед, 
недостижимый до смерти, до смерти, 
недостижимый, желанный до смерти 
Сашки Хвальковского велосипед!..
Вот она, вот! Никуда тут не деться. 
Будешь, как миленький, это любить! 
Будешь, как проклятый, в это глядеться, 
будешь стараться согреть и согреться,
луч этот бедный поймать, сохранить!
Щелкни ж на память мне Родину эту, 
всю безответную эту любовь, 
музыку, музыку, музыку эту, 
Зыкину эту в окошке любом! 
Бестолочь, сволочь, величие это: 
Ленин в Разливе, 
Гагарин в ракете, 
Айзенберг в очереди за вином!
Жалость, и малость, и ненависть эту: 
елки скелет во дворе проходном, 
к международному дню стенгазету, 
памятник павшим с рукою воздетой, 
утренний луч над помойным ведром! 
Серый каракуль отцовской папахи,
дядин портрет в бескозырке лихой, 
в старой шкатулке бумажки Госстраха 
и облигации, ставшие прахом, 
чайник вахтерши, туман над рекой,
В общем-то нам ничего и не надо. 
В общем-то нам ничего и не надо! 
В общем-то нам ничего и не надо — 
только бы, Господи, запечатлеть 
свет этот мертвенный над автострадой, 
куст бузины за оградой детсада, 
трех алкашей над речною прохладой, 
белый бюстгалтер, губную помаду 
и победить таким образом Смерть!
Семушка, шелкова наша бородушка, 
Семушка, лысая наша головушка, 
солнышко встало, и в комнате солнышко. 
Встань-поднимайся. Надо успеть.
1988
Тимур Кибиров
	
	
		вверх^
		к полной версии
		понравилось!
                в evernote