• Авторизация


Тайны Есенинских прозрений 13-10-2010 18:55 к комментариям - к полной версии - понравилось!


Евгений Курдаков
Ключи заброшенного храма



Понятней мне земли глагол,
Но стряхну я муку эту,
Как отразивший в водах дол
Вдруг видит в небе страшную комету.
«Душа грустит о небесах…», 1919 г.


Oсенью 1918 года Сергей Есенин пишет «Ключи Марии».
Этот двадцатипятистраничный трактат, посвященный Ан. Мариенгофу, состоит из трех частей.
Первая часть содержит размышления о национальном орнаменте, общей орнаментальной сущности вещей и восхождении их символов к единому Древу познания.
Во второй части через уточненные значения предметов-символов расширяется понятие всеобщей и единой связи, формулируется авторское понимание Слова и Знака, в том числе и национального алфавита.
В третьей части говорится уже о «существе творчества» с примерами из мировой эпической поэзии и фольклора. Завершается трактат размышлениями об общем проживании в «храме вечности».
Эта удивительная проза, полная прозрений, до сих пор озадачивает исследователей. Легенда о Есенине как о «божьей дудке» и пастушке-самоучке все еще дает о себе знать. Поэт, впрочем, сам когда-то подливал масла в огонь:

Пастухи пустыни –
Что мы знаем?..
Только ведь приходское училище
Я кончил,
Только знал Библию да сказки,
Только знаю, что поет овес при встрече...
«Сельский часослов», 1918 г.

Потому-то, погружаясь в сложную, вихревую структуру «Ключей», поражающую кругозором и разнообразием познаний автора, исследователи сразу поднимали вопрос об адресах заимствований.
Ими прежде всего вспоминался Гоголь, которого и впрямь очень любил Есенин, с его «тремя самородными ключами» из статьи «В чем же наконец существо русской поэзии...». Затем и обязательно – А.Н. Афанасьев с его обширнейшими «Поэтическими воззрениями славян на природу»; В.В. Стасов и Ф.И. Буслаев, чьи фамилии мелькают в «Ключах»; В.И. Даль, Андрей Белый, Вяч. Иванов – и т.д. Конечно, что-то и «обнаруживалось», вплоть до скрытых цитат.
Но Есенин ничего не скрывал. Это были его оппоненты. А трактат затевался для мифоэпического обоснования новой творческой системы, которую он успешно проверил уже на своих «малых поэмах». Эта система и ее образы строились по мифостадиальным законам, обнаруженным Есениным в обширном крестьянском фольклоре и бытовом орнаменте, который специально изучать ему не было нужды – он сам был крестьянином. Важно было сверить свои собственные соображения с наработками ученых «верхней» культуры. Сравнив, он был разочарован: «Звериные крикуны, абсолютно безграмотная критика и третичный период идиотического состояния...»
И впрямь, в науке той поры почти невозможно было отыскать какого-либо уверенного подтверждения самобытности нашей национальной культуры, примет ее автономного и древнего существования. Весьма авторитетный тогда В.В. Стасов вообще отказал русским в самостоятельности: «Наивный склад фантазии...» – о рушниках и орнаментах на них. «Собственно русских одежд вовсе не существует». Кафтан, зипун, армяк, по Стасову, – татарского происхождения; сарафан – персидского; кика (головной убор, кстати, являющийся наиболее сакрализированным, священным у всех народов предметом. – Е.К.) – финского происхождения; рубаха (мифостадиальная сорочица-календарь. – Е.К.) – персидского; полотенца (видимо, убрусы и рушники) сразу – и персидского, и финского... Кстати, византийского влияния, очевидного в письменно-церковной культуре, Стасов так и не заметил.
Буслаев фактически целиком присоединяется к Стасову, добавляя русским еще и германо-скандинавские влияния (см. «Древне-северная жизнь»).
Эта наука ничего Есенину дать не могла. Нужно было обращаться к «первоисточникам», к самой крестьянской культуре, к себе: «Единственным расточительным и неряшливым, но все же хранителем этой тайны (то есть мифостадиала. – Е.К.) была полуразбитая отхожим промыслом и заводами деревня... Этот мир крестьянской жизни... наши глаза застали, увы, вместе с расцветом на одре смерти».
К сожалению, анализировать мифопрозрения Есенина с точки зрения и современной науки столь же безнадежно, как и прежде. Не потому ли «Ключи Марии» так и остались до сих пор непрочитанными?
Современная мифологическая наука усилиями Проппа и Мелетинского зашла в абсолютный тупик, мало того, нам навсегда отказано даже в термине «русская мифология». Такой нет. Есть, правда, «былинный эпос», но это, по мнению ученых, нечто вроде баек про Владимира Красно-Солнышко, искаженных русским тупым мужиком для своего убогого разумения.
История как наука, в принципе, осталась так же на уровне исследований Соловьева и Костомарова. Русские – все так же – откуда-то пришли, от ляхов, с Карпат, еще откуда-то. Никакой теории давно напрашивающейся автохтонности нет. Пришли, мгновенно размножились до 40 миллионов уже к XV веку, распахали территорию, равную Европе, набрались у соседей культуры, одежды (снизу – персидское, сверху – финское, на праздник – тюркское). А жили – все так же – «звериным образом», себя называли как попало, пока не пришли – все так же – варяги и не назвали нас русскими. (Что это обозначает – до сих пор науке неведомо.) Затем – все так же – татарское иго. Русь отатарилась и опустела. (Правда, по некоторым убедительным данным, население ее прибавилось, а монголоидные черты, которые имелись до нашествия, исчезли совершенно (Алексеев). То есть то ли татары были не татары, то ли ига вовсе не было.) Но наша академическая наука на такую мелочь внимания не обращает. Важнее для нее то, что русские немедленно заимствовали у тюрков слово «богатырь», зачем-то отвезли его на Поморье, где тюрков сроду не было, и внедрили в «былинный эпос». Кстати, повсеместно: от Печоры до Онеги. Так вот у нас появились «святорусские богатыри»... И так далее, и тому подобное...
В таком же дремучем состоянии пребывают обзорная этнография, исследования знаковой и календарной культур, где зачем-то наплодили множество несуществующих богов типа Мокоши, Рода и Рожаниц (Б. Рыбаков), а истинный Великий Русский Пантеон (свод старин, «Влесова книга») остался за бортом исследователей. Впрочем, как и загадка русского орнамента, обрядов, одежды, утвари и т.д.
А ведь ущербная мифоисторическая память – это и национальная ущербность. Обеспамятливание страшнее любых политических катаклизмов и социальных издержек. В этой ситуации в общем-то не столь страшны загаженные чужим наречием города, все эти уличные «новорусские» дацзыбао: «Вкус сезона», «Калинка-Штокман», «Макдональдс» над памятником Пушкину. Не так вредна и останкинская шпана со своими голубыми тусовками типа: «Кабаре», «Нашего шанса», «Оба-на». Не так позорна борьба с буквами «р» и «щ» на радио и беспрерывная ложь о нас. Страшна наша собственная наука, обрубившая национальные корни, сузившая исторический кругозор, опустошившая традиции. А традиция – это прежде всего наилучший способ самосохранения нации, это уверенный набор духовных незабываемостей, внутри которого самосознание блаженствует: оно помнит прошлое и предугадывает будущее.
К счастью, национальный дух не дремлет. Большое количество самодеятельных, вернее, «апокрифических», но весьма значительных исследований постепенно заполняют искусственный вакуум науки. Прочтены и опубликованы тексты докириллического слогового письма, которым тысячелетиями пользовались славяне, восстанавливается репутация «Влесовой книги» (книги мифов!), считающейся фальсификатом. Восполнены пробелы в исследовании русского орнамента, одежды, утвари и т.д. Имена авторов этих разработок ничего пока читателю не скажут, однако их усилиями восстановлен и величественный национальный Пантеон, и мифостадиал – то есть определенная последовательность мифологических событий, адекватная порядку и остальных мировых мифосистем от Ригведы (ведической) до Шань-хай-цзы (китайской), что не лишний раз доказывает единоисходность человечества, его общую судьбу, память, единую прародину. Движения национального мифостадиала хорошо продублированы календарными обрядами, где любой годовой круг повторяет собой и общий – мифологический. Каждый же локальный обряд (свадьба, похороны) сам в свою очередь в строгом порядке следует этой неписаной (и писаной – орнаментом) последовательности. А связано все это – Словом, языком, что убедительно подтверждает единоисходность мифа, языка и обряда (вопреки выводам академиков), восходящих в глубины едва ли не изначальные. Такова была великая крестьянская культура, и Есенин все это прекрасно знал: «Вытирая лицо свое о холст с изображением древа, наш народ немо говорит о том, что он не забыл тайну древних отцов».
Здесь хочется посетовать на вынужденную эскизность излагаемого, подчиненную локальной задаче. Но колоссальный объем русского мифоэпического свода, обрядов, фольклора, на символах которого строились прозренческие сентенции С. Есенина, вынуждает ограничиться лишь простым перечислением. Впрочем, несколько подробнее о некоторых моментах будет рассказано ниже, при анализе самих «Ключей Марии».

1. Орнаментальная эпопея

Орнамент – это музыка... Никто так прекрасно не слился с ним, вкладывая в него всю жизнь, все сердце и весь разум, как наша древняя Русь, где почти каждая вещь через каждый свой звук говорит нам знаками о том, что мы, только в пути.
«Ключи Марии», ч. 1.

20. ...И творили сосуды печеные в огнищах, которые суть – гончары доблестной земной Рати.
21. И по тем скотям (знакам) водя, разумеем, какова жизнь отцов наших...
«Влесова книга», дощечка 11, 2-а

Начиная главу о русском орнаменте, С. Есенин > сразу обозначил и конечную цель разговора: орнамент слова. Он поставил чрезвычайно важную задачу – определение взаимоперетекаемости внешне вроде бы различных знаковых систем.
Трудно сказать, откуда все это знал двадцатитрехлетний, почти еще деревенский юноша. Можно и впрямь развести руками: прозрение гения. Однако все, наверное, проще. Именно в деревенском быту каждая вещь, каждое большое и малое дело были буквально оплетены бесконечным словесным сопровождением – поговорками, прибаутками, приметами, пословицами, заклинаниями, пришептыванием и т.д. Все несло Слово, все называлось и обозначалось, а, например, < вышивание > рушников – действо, особо ритуализированное, богато оснащалось еще и терминологически; каждый стежок, каждый узор имел имя. Это и естественно: не назовешь – не прочтешь, рушник-то читался.
«Самою первою и самою главною отраслью нашего искусства с тех пор, как мы начинаем себя помнить, был и есть орнамент. Но, просматривая и строго вглядываясь во все исследования специалистов из этой области, мы не встречаем почти ни единого указания на то, что он существовал раньше, гораздо раньше приплытия к нашему берегу миссионеров из Греции».
Так сетовал < Есенин на недоверие ученых (конечно, имелись в виду Стасов и Буслаев) к русской самобытности. Но сам поэт совершенно прав. Русский орнамент начинался с глубочайшей древности. Есть прямые соответствия между мысовидными календарными насечками на «шумовом» браслете из бивня мамонта (Мезин, верхний палеолит) и некоторыми видами орнамента на русской женской одежде.

Это простой и чрезвычайно надежный способ подсчета срока беременности. Пятница, то есть дни с «пятном» фиксируются особым значком, обозначающим способность к оплодотворению. Если зачатие состоялось (кстати, календарь отмечает и лучшие дни для зачатия – рожаницы, знак X), то идет серия знаков уже без пятна (ромб). Это – Параскева (то есть поросая, опорощенная, оплодотворенная). Главной была десятая Пятница: 268 дней – срок беременности. С пятницами связано огромное число поверий и поговорок, истинное значение которых уже почти потеряно. «Семь пятниц на неделе» вначале обозначало просто затянувшуюся менопаузу. Потому-то в пятницу никакого дела не начиналось (бесплодный день): «мужики не пашут, бабы не прядут». Пятница – это еще распутица (грязь), это раздорожье, перекресток, встреча-проводы.
Здесь необходимо сказать, что пятничное календарное исчисление, восходящее к пребыванию человечества в бессолнечном приледниковом пространстве (чреве Кисько, Коши, правом пространстве Дюка и т.д.), позже стало определяться как лунное. Это, в принципе, верно: женские регулы ритмически абсолютно совпадали с лунным ритмом, хотя менс-календарь безусловно и намного древнее, уже хотя бы потому, что «программировался» на семидесятиричной системе, не дублируясь в то же время двенадцатиричной – солнечной. Это отдельный большой и сложный разговор. Важно, что Есенин прекрасно знал это: «...Только фактом восхода на крест Христос окончательно просунулся в пространство от Луны до Солнца, только через Голгофу он мог оставить следы на ладонях Елеона (Луны), уходя вознесением к отцу (то есть солнечному пространству)...»
Гениальное и совершенно верное замечание, одновременно охватывающее две традиции: древнерусскую и наложившуюся на нее – христианскую. Замена менс-ситуации (у Есенина – лунной) на солярную зафиксирована в национальном календаре и в мифологии в той же последовательности, как и евангельский мифостадиал.
Кстати, древнейшая счетная традиция Параскевы-Пятницы свободно перетекала впоследствии в православие (как многое и многое другое). Новгородская церковь Параскевы-Пятницы, построенная купцами в 1207 году, – это типично «счетный» храм, отдекорированный «пучковыми» лопатками, кстати, – по 14 штук в пучке (недельный счет)...
Продемонстрированный выше (рис. 2) орнамент, кстати, самый простой. Он был неудобен для общегодового счета из-за своей длины, все же – 28 значков для обозначения всего досолнечного года. Поэтому его давно и очень умело сократили еще в неолите. Счетные глиняные куклы-макоши находят в большом количестве при археологических раскопках, например, Трипольской культуры, считающейся предславянской.

Простейшие эти орнаменты хорошо демонстрируют и происхождение древнерусского слогового (докириллического) письма. Нужно только учитывать, что «озвучивание» узоров шло не от вышитых или вытканных знаков, а от плетеных и тисненых на керамике, более древних по происхождению. То есть не от «мысей», которым набирались орнаменты «мысьего – мысленного Древа», а от виловидных значков «вить – свивать – повивать – оживлять!»
Естественно, что знак звучал как «ви», знак – «ве». Система двух вилочек обозначала «виве», то есть «жизнь» в значении чревном, внутреннем, а в обратном порядке давало то же значение, но уже как «жизнь вообще», что звучало как «жь» или «же», «ге».
Две вилы подряд << или >> обозначали просто «два» и звучали «ди», то есть двойня, диво, черт, женский артикль. Перевернутая вила звучала, естественно, «ле» – лить, а вила-клин дала слог «бо», который с придыханием звучал – «бо». Это позже пригодилось при обозначении явленного Новосолнца... Вила, прислоненная к плоскости, давала знак присоединения – «ко», зачеркнутая черта – отрицала – «не», и так далее...
Системы докириллического слогового письма сейчас довольно хорошо изучены (в «апокрифических разработках»), прочитаны сотни текстов, разбросанных по разным источникам, чаще – археологическим, есть и берестяные грамоты, написанные слоговым письмом (гр. № 27 из Старой Руссы, раскоп 1989 г.), которые содержат сведения о цене на соль.
Любопытно, что исследователи (А. Иванченко, Г. Гриневич, В. Чудинов) расшифровали это письмо не по орнаментам, а другими способами. Тем более интересно, что результаты совпали...
«Наши бахари орнамента без всяких скрещиваний с санскритством поняли его, развязав себя через пуп, как Гуатама...» Так замечательно комментирует Есенин именно «повивающую» сущность русского бытового узорочья, его изначальную настроенность на самое главное: зачатие и продолжение Жизни.

Для подробного изложения всех особенностей русского орнамента – они чрезвычайно интересны, но и достаточно сложны – требуется отдельный разговор. Ограничимся лишь демонстрацией некоторых основных знаков – орнаментальных узлов и символов, которые читаются.

2. Мысленное древо

Гонители св. духа-мистицизма забыли, что в народе уже есть тайна о семи небесах, они осмеяли трех китов, на которых держится, по народному представлению, земля, а того не поняли, что этим сказано, что земля плывет, что ночь – это время, когда киты спускаются за пищей в глубину морскую, что день есть время продолжения пути по морю.
«Ключи Марии».

11. ...братины наши по ребрам намечены. А от гончарных горшков ведано про солнцем свитую.
12. ...Жизнь нашу и Правду о Конце нашем.
«Влесова книга», дощечка 1 (реверс)

Конечно, такая выдающаяся орнаментально-смысловая культура должна была служить тоже чему-то чрезвычайно важному, она должна была нести по поколениям символ какого-то обязательного знания, которое невозможно было рассыпать на декоративные и флуктуирующие моменты. Потому и изначально эти знаки собирались в единое Древо (трево–чрево–крево) – с кровным, чревным, глубинным призывом оставаться в его гармонии.
«Древо – жизнь», – писал Есенин, и это было на самом деле так, потому что Древо несло в себе Мифостадиальную Память Вида. Эта память была эсхатологической, то есть предупреждающей об обязательном Апокалипсисе, о том, что мы живем воистину на трех китах, на земле, подверженной регулярным катастрофам...
Символами этого Древа была пронизана вся крестьянская, а значит, национальная культура Руси. Древо (Мифостадиал) было обозначено прежде всего на священных полотнах-полотенцах с пугающими эсхатологическими именами: руш-ник, уб-рус, руко-терт. Все «они были строго-последовательно орнаментированы, и узоры, читаясь снизу, от великого знака Омелфы (Матерь-Сва), через полосы перемежающихся двух светосолнечных благовещений, подымались к самому яркому Новосолнечному Полю, а потом – обрывались. Дальше шло долгое белое пустое полотно: Рух...
«Древо на полотенце – значение нам уже известное, оно ни на чем не вышивается, кроме полотенца, и опять-таки мы должны указать, что в этом скрыт весьма и весьма глубокий смысл».
Да, Есенин абсолютно прав. Древо на рушниках исполнялось только в одной, присущей именно рушникам, традиции. Но оно дублировалось, и всякий раз по-разному, всеми предметами быта, утварью, самой избой (айс-оба – ледяная вода, но не «истопка»!), двором, а главное – обрядами.
Свадьба развивалась, например, строго по Мифостадиалу, где события происходили на пространстве Невесты (ранние варианты). Вначале – Дом-очаг отца-матери (раннее пребывание в системе Даждь-солнца), затем одиночество девичества, обряд запирания Невесты дома и даже в Чулане (Тулан, Атлан – память о бессолнечном пространстве Дюка, Кисько, Чурилы, Упелюн-Апол-лона). Потом – засыл пустосватов (Первое солнечное предупреждение-благовещение), затем – плач, девичник, опять чулан, – и вновь посыл, но уже сватов (Второе, «гаврииловское» благовещение), вновь – чулан, плач, расплетание косы. И наконец – Свадьба с Солнцем-Князем, свадебный поезд с яркими проявлениями агрессии поезжан (система дурака-трикстера)... Но поездом начинается и похоронный обряд... Вот здесь и смыкаются оба обряда, свадебный и похоронный, как сливаются через пустое поле начальный и конечный орнаменты на рушниках...
«Таким образом разобрав весь, казалось бы, внешне непривлекательный обиход, мы наталкиваемся на весьма сложную и весьма глубокую орнаментальную эпопею с чудесным переплетением духа и знаков».
Так завершил С. Есенин в «Ключах Марии» предварительные размышления о существе орнамента и Древа Памяти, намного предвосхитив все будущие исследования. И странно, что этнографы, собирая по крохам сведения у древних старух, почти все уже забывших, никогда не использовали замечательные, прозренческие «Ключи Марии», написанные одним из самых талантливых людей России.
Вот так, свободно и легко обозрев национальное пространство Знака и Символа, Есенин подошел, собственно, к своему главному: не здесь ли кроется искомый Способ, которым только и можно выразить мифоэпические восчувствования своего великого и трагического времени?
И Есенин, естественно, обращается к «Слову о полку Игореве» – единственному произведению русской литературы, которое опиралось именно на Мысленное Древо: «...наш Боян рассказывает, так же как и Гомер, целую эпопею о своем отношении к творческому слову. Мы видим, что у него внутри есть целая наука как в отношении к себе, так и в отношении к миру. Сам он может взлететь соколом под облаки, в море сплеснуть щукою, в поле проскакать оленем, но мир для него есть вечное неколебимое древо, на ветвях которого растут плоды дум и образов».
Да, это так. В «Слове», как нигде, хорошо просматривается именно «замышление» Бояна, эти связки застывших мифо-орнаментальных модулей Древа, на фоне которых и развивается трагическая история «полка Игорева», что адекватно понятию «народа Егорьева» (полк–фолк–народ), то есть людей, погибших в пекле Новосолнца.
«Слово» можно читать по рушнику или по кругу «скатей» – знаков на плечиках и венцах гадательных горшков, например, черняховской культуры (раннерусской), по «причендам» – металлическим подвескам волхвов: везде сюжет абсолютно мифостадиален. И переводить великое «Слово» нужно только охранным способом, тщательно выделяя и сохраняя от внедрений именно модули Древа. (Чем, собственно, и занимаются ныне в безвестном подполье «труженики» национальной апокрифической культуры.)
Здесь опять возникает вопрос: как все это очевидное не стало вероятным, как могли вплоть до конца XX столетия не увидеть основ собственной великой культуры, спокойно все это время дремавшей рядом – в селах и весях бескрайней Руси?
Как могли не разглядеть собственной огромной мифологии в старинах (стар-ень – звезда-пространство), носители которой – русские сказители, может быть, последние в мире живые «риши», жили буквально до последнего времени тут же, на берегах Мезени и Печоры?
Как могли ученые-фольклористы кощунственно провоцировать последних в мире мифоносителей на «создание» «былин» про вождей, про колхозы и даже про папанинцев (см. А.М. Астахова «Русский былинный эпос», где автор не без гордости хвастает этим...).
Как могли, наконец, выхолостить и выпотрошить великое «Слово» до той кондиции, в которой оно ныне пребывает усилиями и «переводами» академика Лихачева? Почему академик постоянно сопровождает свои издания «Слова» еще и «поэтическими» переводами И. Шкляревского, совершенно безграмотными и безобразно косноязычными?..
Есенину повезло. «Слово» он читал по замечательному изложению В. Пузицкого, специально выпущенному в 1910–1911 гг. для школ, гимназий и училищ. Потому он без труда разглядел главное: «...мысль, как древо, а сам он, «Бояне вещий Велесов внуче», соловьем скачет по ветвям этого древа мысли, ибо то и другое рождается в одних яслях явления музыки и творческой картины по законам природы».
Вот откуда у Есенина эти космические образы в его «малых» поэмах, их своеобразный метафорический накат снизу – вверх, почти до пределов читательского восприятия. Но, как бы уточнив для себя в «Ключах Марии» последовательность используемого мифостадиала, Есенин в остальных микропоэмах цикла: «Пантократор» (1919 г.), «Кобыльи корабли» (1919 г.), «Сорокоуст» (1920 г.) строго следует его угасающей воле приближения к апокалипсису:

Кто? Русь моя, кто ты? Кто?
Чей черпак в снегов твоих накипь?
На дорогах голодным ртом
Сосут край земли собаки.
«Кобыльи корабли», 1919 г.
И еще страшнее:

Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
«Сорокоуст», 1920 г.

Это уже прелюдия к «Черному человеку» – личного апокалипсиса...

Что же завещал нам наш золотой провидческий гений?
«Люди должны научиться читать забытые знаки».
И еще он завещал нам быть предельно осторожными с обнаруженными им в национальном словоритуале так называемыми «надметафорами». Ведь не случайно так никто толком и не понял ни его «малых» поэм, ни «Ключей Марии».
Они и впрямь непереводимы, эти великие модули Древа. Никто уже не умеет сдвигать семантику обиходных слов – туда, в мифостадиальное пространство, где под моросящей бусой русью в щелях Матери-Ледника (Омелфы, Матерь-Сва) пасутся мохнатые костобоки, а из-под небесной тверди, как из-под собольих бровей, мрачно выглядывает Око Отца (Оче-Оре, Чурило, Апелюн), освещая тусклым светом скудные жилища наших праотцов, которые уже тогда (!) нацарапывали для нас на осколках костей предупреждающий знак Ко-ли-бо (стрела и меч), – завещая нам великую и трагическую тайну, которую они знали, а мы – забыли. Забыли, доверив наши знания патрициям «верхней» культуры, которые так и не разглядели красоты и величия «нижней»...
Великий грех раздвоения нашей культуры на «верхнюю» и «нижнюю» трудно чем-либо искупить. Фантом взаимного непонимания может острее всего проявился в отношении одного русского классика-патриция – к другому классику, из народа.
Вот что писал И. Бунин о Есенине в «Окаянных днях»: «Я обещаю вам “Инонию!” – Но ничего ты, братец, обещать не можешь, ибо у тебя за душой гроша ломаного нет, и поди-ка ты лучше проспись и не дыши на меня своей миссианской самогонкой! А главное, все-то ты врешь, холоп, в угоду своему новому барину!»
Это было опубликовано в газете «Возрождение» 12 октября 1925 г. Есенину осталось жить 66 дней. Все свои книги он уже написал. Бунин проживет еще 28 лет, напишет 10 книг, все лучшее. Встретятся они только в Русской Хрестоматии как равные гении земли Русской...
А «обещанную» «Инонию» Есенин не выдумал. Он разглядел ее, как обязательное завершение Древа-Мифостадиала в родной культуре, пронизанной только этим. В отличие от «верхних» зрителей-наблюдателей народ мыслит мифологически. И история ему не нужна.
«...русская история вообще еще почти не начиналась. Жили «день за днем – сутки прочь»...» В.В. Розанов, «Уединенное».
Да, Василий Васильевич здесь нутром ощутил субстратное состояние народа с мифологическим мироощущением. Русские – народ-природа. Они изначально проживали на Прародине человечества, которую сами звали по-родному просто – «Грязи черные». Да и Боги этой земли были Бого-терями (терь-черь – земля)... А зачем природе история? Ей нужны только мифы, память тысячелетий, остальное – суета. Загадочная русская душа? Женственность, жертвенность? Расплывчатость даже физического облика? – Да ведь это же как раз черты природы. Природы!.. Но ведь и удаль молодецкая, девичья краса! – да, это тоже природа... Мыть-сыра-земля, Море-Окиян... Окиян (от око-ени, то есть глаз пространства, то же, что – икона)... Притиснутые к Леднику, люди вековали в щелях (оттого и – щело-зеки), а позже – на островах суши среди тающего льда, на оки-геях (Огигея та же, где у Калипсо проживал Одиссей, когда еще был просто Водосеем, Улиссом, Влесом)... Сейчас здесь святорусская река Ока, окаймленная мещерами, бывшими озерами Валдайского ледника, того же Алатыря...
Где ты был, Одиссей?
А был он возле села Константинова, родины Есенина.

Мифологическая тайна поэта

Не ты ль так плачешь в небе,
Отчалившая Русь?
С.Есенин. «Иорданская голубица»,
1918 г., с. Константиново

Oбращаясь к имени великого национального русского поэта, мы с горечью и растерянностью можем сказать, что Сергей Александрович Есенин нами далеко еще не разгадан, впрочем, как и вся трагическая плеяда «новокрестьянских» поэтов – этот святой ореол праведников и мучеников, обрамлявших собою и есенинскую судьбу.
«Новокрестьянцы», возникнув как бы ниоткуда – из самой глубины народной, как калики – вестники грядущего Апокалипсиса, – явились вдруг и погибли один за другим, подсеченные под корень чужой, вненациональной, жестокой волей. А.Ганин, С.Клычков, Н.Клюев, П.Орешин, П.Васильев – все они были беспощадно уничтожены. В череде этого черного мартиролога просвета нет, и гибель Есенина видится однозначно: его, безусловно, изжили, и вопрос остается – как и кто? Вопрос не праздный, хотя и не для нашего уже суда...
Но как, откуда, почему он возник, этот внезапный, как взрыв, выплеск иной, никем не ожидаемой культуры, который «патрицианская» поэзия «серебряного» века восприняла, в общем-то, как ярмарочный балаган: только самые проницательные из «патрициев» почувствовали, что имеют дело с чем-то большим, гораздо более серьезным даже, нежели они сами (см. переписку Блока с Клюевым).
Характерна и внешняя «встреча» представителей двух культур: «Толстые дамы лорнировали его (Есенина) в умилении, и стоило ему только произнести с ударением на «о» «корова» или «сенокос», чтобы все пришли в шумный восторг: «Повторите, как вы сказали: ко-ро-ва? Нет, это замечательно!..» – А Сергей, улыбчиво и терпеливо мигая глазами, спрашивал иногда без всякой обиды: «Чего они не поняли?..» В обращении с теми, кого он тогда еще не думал и не хотел называть «чужим и хохочущим сбродом», была в Сергее какая-то укладливая вежливость, патриархальная крестьянская благовоспитанность» (Чернявский В. «Первые шаги»).
Этот феномен выхода «низовой» культуры в сферы «верхней», едва ли не единственный в мировой литературе (Никитин и Кольцов в этой ситуации – лишь предвестники), никогда не будет разгадан без подробного анализа самой крестьянской культуры, ее обрядно-календарного оснащения, без понимания, что и само крестьянское православие – это сложнейший комплекс наложения христианства на то, что неверно назвали язычеством; без понимания, что и наша современная фольклористика, этнография и история, порожденные опять-таки «патрицианскими» хождениями в народ, – зашли в тупик.
Утилизированные обломки национальной культуры, ставшие ныне докторскими диссертациями, где все перепутано, где полностью разобщены миф, обряд и язык, где миф производится из обряда, а иногда наоборот, где и сказка трактуется как вульгаризированный миф, где громадный мифологический свод (двадцать томов по пятьдесят листов) русских старин, нелепо определенный как средневековый эпос, еще наполовину и не издан, где загадка зеркально совпадающих обрядов похорон и свадьбы так и остается на уровне национальной прихоти, где древнейшие обряды Коляды, Проводов Стрелы, Семика и т.д. считаются заимствованными у латинян, где понятия «изба», «двор», «поле» и пр. все так же семантизируются на уровне прошлого века, где удивительный русский орнамент, глубоко сакральный по сути, считается заимствованным у финноугров, где так и не прочитана семантика покроя мужской сорочицы, женского сарафана с отстегивающимися рукавами, «смертной одежи», рушника, рукотерта, убруса, скатерти и т.д., где изумительный банный обряд и обряд масляничного кулачного боя и не считаются обрядами, где только что появившиеся областные словари Новгородчины и Пскова, перенасыщенные древнейшими индоевропейскими основами, так и остаются словарями «диалектными», где докириллическое слоговое письмо (сотни текстов), уже прочитанное и опубликованное, категорически не принимается к сведению, где изумительная «Влесова книга» (книга мифов!) совершенно однозначно считается фальсификатом и т.д. и т.п., – в этой ситуации обращение к «официальной» науке становится бессмысленным.
А ссылки на современные «самодеятельные» или точнее «апокрифические» исследования, ввиду их «ненормализованного» состояния, остаются привычно неубедительными.
Однако без знания национальной культуры нам никогда не понять трагической вспышки апокалиптических видений «новокрестьянцев», в том числе Есенина, – вспышки, может быть, последней на русском поэтическом небосклоне. Ведь это была не прихоть «представителей» определенной среды, не социологизированная идея сопротивления старого – новому, это было глубинное эсхатологическое восчувствование катастрофы Родного в пределах именно необозначенного национального мифостадиала, который для нас и сейчас остается за семью печатями заботами официальной науки.
А Есенин в «Ключах Марии» еще в 1918 году упрекал: «Если б хоть кто-нибудь у нас понял в России это таинство, которое совершает наш бессловесный мужик, тот с глубокой болью почувствовал бы мерзкую клевету на эту мужицкую правду всех наших кустарей и их приспешников. Он бы выгнал их, как торгующих, из храма, как хулителей на св. духа».
При жизни «новокрестьянцев» их творческий метод определялся то как «мистическая сущность крестьянства» (М.Горький), то как «сказочность» (Б.Пастернак), то как «толстовская идеализация» (Д.Мережковский), то как «ржаное апостольство» (В.Князев), то просто как «идеализация прошлого» (О.Бескин), то даже как «вид классовой борьбы» (Е.Усиевич).
Сегодняшнее литературоведение, кое-как наладив взаимоотношения с «новокрестьянцами» и Есениным (А.Михайлов, В.Базанов, А.Марченко, Н.Солнцева, Н.Неженец и др.), в принципе, все так же далеко от понимания внутренней сущности этого явления по причинам, уже перечисленным. Хотя: «А может быть, (это) обломок древней экологической культуры... воспоминание об утраченном знании, к которому Есенин, благодаря своему феноменальному инстинкту, каким-то чудом оказался причастным?» (Марченко А. «Поэтический мир Есенина». М., 1972 – об одном из отрывков поэмы «Преображение».)
Этот полувопрос, на который нынче нет ответа, как раз характеризует печальное состояние изученности (вернее, неизученности) национального мифосубстрата.
А он обширен, сложен, многотрадиционен. Только выявленных мифологических систем, довольно далеко отстоящих друг от друга, – не менее трех. Одна из них, северорусская, – совершенно автономна, и лишь в самых архаических моментах (система Дюка-Чурилы) смыкается с ранневедической (система Дакши-Бхараты). Другая, центральнорусская, неожиданно близка с древнеегипетской и раннебиблейской.
Апокрифические исследования (к сожалению, имена авторов ничего читателю пока не дадут) выстраивают огромный национальный Пантеон, связный и стройный, событийные движения которого происходят в строгом порядке, в последовательности, адекватной всем остальным мировым мифостадиалам. Все это продублировано календарными обрядами, где любой годовой круг повторяет собою и общий – мифологический. Каждый же локальный обряд (свадьба, похороны) сам, в свою очередь, в строгом порядке следует этой неписаной последовательности, равно как и трудовые обряды (земледельческий, ткаческий). Труд, кстати, – это обряд. Все это пронизано сложнейшей знаковой системой, начиная от архитектуры избы, композиции двора, кончая традиционными предметами быта: прялками, вальками, конской упряжью, ткацким станом, колыбелью, санями и пр., включая орнаменты и покрой одежды, головных уборов и т.д. А сцементировано все это – языком, Словом. Откуда совершенно очевиден вывод, что язык, миф, обряд и знаковая система – единоисходны и равнопроистекаемы, а мифостадиальное запечатление мира восходит в глубины едва ли не изначальные. Такова была великая крестьянская культура, и Есенин все это прекрасно понимал: «Вытирая лицо свое о холст с изображением древа, наш народ немо говорит о том, что он не забыл тайну древних отцов» («Ключи Марии»).
Есенин, до 17 лет проживший в деревне, смог запечатлеть не менее десяти годовых календарно-обрядных циклов – этого было достаточно для уверенной и окончательной инициации в крестьянскую мифостадиальную культуру, которой он будет сознательно и бессознательно служить всю оставшуюся жизнь.
Надо сказать, что крестьянская культура была, в общем-то, самодостаточна. Она прекрасно исполняла собственное предназначение, и литература, как таковая, была ей не нужна. Литература не являлась тем обрядом, который мог бы в чем-то дополнить главную мифостадиальную задачу: сохранение Памяти Вида. (Это задача всех мировых мифосистем.) Понятие «писанное» сакрализировалось лишь в собственном изначальном его значении, как нечто, канонизирующее бытие. Крестьянин, входя в литературу, относился к книге не как к предмету труда, но как к богоданному деянию. (Потому-то у большинства «новокрестьянцев» и названия собственных книг были непроизвольно мифологичны: «Радуница», «Голубень», «Преображение», «Сельский часослов» и т.д. – у Есенина; «Братские песни», «Мирские думы», «Песнослов» – у Клюева; «Песни», «Дубравна» – у Клычкова, и т.д.)
Книга – знак, книга – обряд, книга – весть...
Без всего этого невозможно до конца понять и личный Апокалипсис Есенина, и то, почему судьба поэтического гения и судьба Родины на историческом переломе слились на мифологическом уровне так нераздельно, что это без натяжки можно обозначить двумя условными параллелями:
Россия: Родное – Преображенное – Поруганное – Смертное.
Есенин: «Радуница» – «Инония» – «Москва кабацкая» – «Черный человек».
Вехи весьма упрощенные, приблизительные, но совпадение разительное. И тайна может быть выявлена только на равном мифоэпическом уровне, без погружений в бытовые частности краткой и мучительной жизни поэта, которыми так переполнены и самые свежие исследования, – всегда имея в виду, что поэт – это прежде всего его Слово, а у Есенина еще и Слово-миф о Родине:

И мыслил и читал я
По библии ветров,
И пас со мной Исайя
Моих златых коров.
«О пашни, пашни, пашни...», 1918 г.

Родное

Есенин счастливо начинался там, где Сущее открывалось и озвучивалось в полной гармонии Мира и Слова, в глубинной русской среде народа-мифоносителя, издавна и глубоко освоившего руками и душой пространство обитания. Воспитанный не отцом-матерью, а волею судьбы – предпоколением, дедом-бабкой, он избежал в детстве избыточного «обмирщевания», как говорили, восприняв неразрушенное древнее мировосчувствование через духовные книги деда-старообрядца, песни бабки, причеты и речитативы часто гостивших у них монахов, калик перехожих, богомазов.
«Часто собирались у нас дома слепцы, странствующие по селам, пели духовные стихи о прекрасном рае, о Лазаре, о Миколе и о женихе, светлом госте из града неведомого». (Автобиография, 1924 г.)
Уже невозможно сейчас воссоздать, что мог слышать Есенин, посвящаясь в «русскость», но, судя по его стихам, это посвящение было и всецельным, и всеполным:

Льется пламя в бездну зренья,
В сердце радость детских снов,
Я поверил от рожденья
В богородицын покров.
«Чую радуницу божью...», 1914 г.

Здесь совершенно замечательно то, что Есениным выделен главный мифостадиальный абсолют – Богоматерь с животворным Покровом. Этот образ, отсеянный строгим национальным отбором из привнесенных символов христианского Пантеона, в свою очередь параллелен древнейшим символам Омелфы (из северорусской традиции) и Матерь-Сва (центральной) – вечным дарительницам жизни, прикрывающим землю водоносным покровом (кстати, и ранее христианство на Руси было Успенско-Покровным):

Снеги, белые снеги –
Покров моей родины.
«Сельский часослов», 1918 г.

Покров в народной мифологической традиции предопределяет и пространство Николы, равно в той степени, в какой праздники, одноименные этим символам, следуют друг за другом. Кстати, Есенин-поэт, и это характерно, начинается именно с цикла, посвященного Миколе:

В шапке облачного скола,
В лапоточках, словно тень,
Ходит милостник Микола
Мимо сел и деревень.
«Микола», 1913–1914 гг.

Здесь чрезвычайно точно обозначен мифостадиальный статус Николы-зимнего, его облачная сущность, затененность его мифопространства, что говорит о незапутанном, уверенном понимании Есениным народных символов.
Покров – защита, прикрытие жизни, а под ним – обязательный образ Родины, как долгого пути, дороги:

Там в полях за синей гущей лога,
В зелени озер,
Пролегла песчаная дорога
До сибирских гор.
«В том краю, где желтая крапива…», 1915 г.

Но Русь, кроме того, что это вековечная дорога под покровом, это еще и тягло-судьба:

Черная, потом пропахшая выть,
Как мне тебя не ласкать, не любить.
«Черная, потом пропахшая выть...», 1914 г.

Выть=доля=участь=судьба=тягло (а мифостадиально еще и житие, от – вить, повивать, т.е. благословлять на жизнь, пеленать; запеленутый, упелен-Апполон и т.д.). Дорога же – это Черные Грязи Прародины, Теплое Пятно человечества (Шахматов), земная утроба доброго бессолнечного Кисько («Влесова книга»), Комонезем – полоса нынешних черноземов – след мамонтовой фауны. Кроме того – это и мифостадиальный рай, древний золотой век человечества под облачным Покровом запеленутого Светила. Но это и рай воочию:

Гляну в поле, гляну в небо –
И в полях и в небе рай.
Снова тонет в копнах хлеба
Незапаханный мой край.
«Гляну в поле, гляну в небо...», 1917 г.

Как раз такие патриархальные моменты «пейзанской идиллии» или «мужицкого рая» и останавливали прежде всего внимание исследователей крестьянской культуры. Но грош цена была бы национальному мифостадиалу, являющемуся прежде всего эсхатологическим предупреждением Памяти Вида Человечества, если бы он фиксировался лишь на некой утопической мечте. Последовательность его (по апокрифическим разработкам) проста и сложна одновременно. Сложна прежде всего из-за непривычки доверять народной мифологической памяти. А последовательность такова: Долгое-Темное-Пространство-Прародина, затем два световых предупреждения-благовещения, далее – Новосолнечная катастрофа с Преображением мира, постепенное водоуспокоение, связанное с понятием Успения, и вновь катастрофа с возвращением Долгого-Темного Пространства, т.е. схождение в Ад или Божий суд. Здесь не место расшифровывать реалии, скрытые под образами мифостадиала, единого для всех мировых мифосистем, в т.ч. и для русско-крестьянских традиций. Важно, что эта культура целиком помещала в себе эту Предупреждающую Память Вида, в том числе и обязательную для нее эсхатоличность, заключающуюся в вере в Конец Света, в христианской традиции связанной с явлением Антихриста:

О сторона ковыльной пущи,
Ты сердцу ровностью близка,
Но и в твоей томится гуще
Солончаковая тоска.
«За темной прядью перелесиц...», 1916 г.

И нелепо думать, что эта «солончаковая тоска» – одна из настроенческих прихотей Есенина, – она исходит из самой сущности его постоянного мировосприятия, инициированного изначально в эсхатологическое предчувствие катастрофы:

Чтоб прозвенеть в лазури
Кольцом незримых трат.
«Прощай, родная пуща...», 1916 г.

Или несколько позже:

Клубит и пляшет дым болотный.
Но и в кошме певучей тьмы
Неизреченностью животной
Напоены твои холмы.
«О край дождей и непогоды...», 1917 г.

Все это целиком впитал в себя Есенин, пронес сквозь жизнь, постоянно сознавая, что национальная мифологическая тайна вот-вот исчезнет вместе с мифоносителем – русским крестьянином:
«Единственным расточительным и неряшливым, но все же хранителем этой тайны была полуразбитая отхожим промыслом и заводами деревня. Мы не будем скрывать, что этот мир крестьянской жизни, который мы посещаем разумом сердца через образы, наши глаза застали, увы, вместе с расцветом на одре смерти. Он умирал, как выплеснутая волной на берег земли рыба...
Мы стояли у смертного изголовья этой мистической песни человека» («Ключи Марии»).
Итак, Есенин входил в «верхнюю» культуру, вооруженный неведомой для нее тайной, с мироощущением, которое им, хозяевам своей культуры, поднаторевшим в философии, мистике, теософии, казалось не сложнее песни жалейки в руках лубочного пастушка на лугу.
«Соблазны культуры ничем еще не задели ясной души Рязанского Леля», – бодро говорилось о первой книге поэта «Радуница» в едва ли не первой же рецензии на нее (Бухарева З., приложение к журналу «Нива», 1916 г., № 5).
А ведь и впрямь, что можно с маху разглядеть, к примеру, в этом:
Край родной, поля, как святцы,
Рощи в венчиках иконных...
Я хотел бы затеряться
В зеленях твоих стозвонных.
«Край родной...» (ранний вариант), 1916 г.

Хотя здесь с необычайным чутьем Есенин расслышал общую семантику слов «поля» (от – пал=паленое=открыто-освещенное пространство) и «святцы» – месяцесловное перечисление святых, которые тоже, в принципе, связаны со светом (христианская традиция, в общем-то, почти абсолютно воспроизводит и общемифостадиальную).
Можно было бы поговорить еще и о своеобразном цветовосприятии «новокрестьянцев», и Есенина в особенности, неведомом поэтам «верхней» культуры, где цвет не столько окрашенность, сколько конкретно-вещественное состояние (чему есть совершенно особые мифостадиальные причины). Или об атавистических, очень древних представлениях о сущности речи, слова, говорения. Но это темы уже специальных исследований. Хочется лишь отчеркнуть непростоту «новокрестьянцев», которую, в общем-то, при жизни их никто и не разглядел.
А на пути в литературу их поджидали две опасности, это, собственно, сама литература (литературщина) и псевдонародность, т.е. лубочный театр, в который их помещали охотно и с воодушевлением, в эти опереточные резервации «Скифов» и «Красы». И никто из них, кроме разве чрезвычайно устойчивого С.Клычкова, не миновал этих соблазнов (даже и Есенин писал сонеты), но это все хорошо известно, как и то, что от этих соблазнов они худо-бедно отряхнулись. Страшнее, непонятнее было другое:

О Русь, взмахни крылами,
Поставь иную крепь!
С иными именами
Встает иная степь.
«О Русь, взмахни крылами...», 1917 г.

Как годовой обрядо-календарный круг имитирует тысячелетний – мифостадиальный, так и человеческая жизнь (если она под Богом!) должна соответствовать Божьему закону (улогу – уложению).
Вот это глубинное понимание соответствий, в том числе и апокалиптических, обязанных быть событий, и обрядов, обязанных сопровождать их, – и создало общий эсхатологический окрас поэзии «новокрестьянцев», и Есенина в особенности, усугубленным предчувствием собственных судеб на фоне начавшегося не понятого и не страшного еще великого Преображения.

Преображение

9. И была сеча великая на много месяцев.
Стократно побита Русь и стократно разбита
10. была от Полунощи – до Полудня...
“Влесова книга”, дощечка 6 (реверс)

Предчувствие того, что грядет, уже давно мучило и волновало Есенина и крестьянскую купницу:

Радуйтесь!
Земля предстала
Новой купели!
Догорели
Синие метели
И земля потеряла
Жало.
«Певущий зов», 1917 г.
И еще более конкретно:

Но вдруг огни сверкнули,
Залаял медный груз.
И пал, сраженный пулей,
Младенец Иисус.
«Товарищ», 1917 г.

Удивительно точное мифостадиальное восчувствование происходящего: гибель Иисуса, т.е. Бога-хранителя – тела-Земли, адекватна народной памяти о Солнечной катастрофе, о земле, распятой, т.е. открытой Новосолнцу.
Блок, находившийся в последние годы своей жизни под достаточно заметным влиянием Клюева, поэму «Двенадцать» закончил тем, что «двенадцатиапостольный» разбой возглавил забрезживший образ Христа:

В белом венчике из роз
Впереди Исус Христос.

Но Блок был из другой, флуктуирующей, обломочной мифо-культуры, которая уже «забыла», что мифостадиально – впереди обязательное безумие Бога-трикстера (дурака-убийцы), испепеляющее пиршество Палящей смерти. Кстати, Евангелия сохранили в сакрализированной форме довольно стройную систему Мирового Мифостадиала, которую Клюев, например, знал в совершенстве:

Жильцы гробов, проснитесь!
Близок страшный Суд!
И Ангел-истребитель стоит у порога!
Сборник «Медный кит», 1919 г.

В этом же сборнике в стихотворении «Я надену черную рубаху» Клюев приводит «девичью песенку во ржи»:

Узкая полосынька
Клинышком сошлась, –
Не вовремя косынька
На две расплелась.

Это расплетение надвое нетронутой досель девичьей косы – как раз обряд, мифостадиально копирующий момент распятия Девы-земли при сватании (обряде паления Новосолнца). Удивительна все же по своей выразительности эта древняя знакомая калька пресечения Пространств, адекватная распятию земли на две Дасуни («Влесова книга»), перекрещенным рукам Иакова, благословляющего своих сыновей, «репью» на русских убрусах, и Андреевскому кресту...
Послеоктябрьское время, весьма краткое, впрочем, предвещало вначале какое-то еще не вполне внятно выраженное изменение мира со всеобщими надеждами на лучшее. Всколыхнулось и крестьянское мифосознание:
Я иное узрел пришествие –
Где не пляшет над правдой смерть...
«Инония», 1918 г.

Смерть еще попляшет, и попляшет страшно, и над правдой, и над верой, но то еще неведомо, лишь предчувствие, главное – что-то стронулось, преобразилось. И Есенин сразу замышляет большую поэму «Сотворение мира» – характерное название для мифоосвоения времени. Поэма эта в задуманном виде не состоялась, она распалась на отдельные «малые» поэмы: «Преображение», «Иорданская голубица», «Инония», «Пантократор», «Кобыльи корабли», «Сорокоуст». И характерно здесь то, что Есенин вышел в назначенный самому себе «пророческий» статус, который позволял ему вплотную приблизиться к мифостадиальной сущности происходящего:

Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей, –
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
«Инония», 1918 г.

Эти микропоэмы, которым как-то особенно не повезло в литературоведении (их обозначали как «орнаментальная поэзия», как «заказ революции», как «дерзкое экспериментаторство» и т. д.), чрезвычайно интересны тем, что в них Есенин уже вполне сознательно применяет свое мифологическое мировоззрение как метод.
Все поэмы – совершенно прозрачное поэтическое воспроизведение главного сюжета всех мифологических сводок мира: Явление Новосолнца и Изменение мира. Этот сюжет главенствует и в «Ветхом завете», и в «Псалтыри», и в «Ригведе», и в «Махабхарате», и в русском северном мифологическом своде старин (старина=стар-ень, звезда-пространство), и в промежуточном (христиано-языческом) своде духовных песен, и во «Влесовой книге», и в отдельных песнях-балладах и т.д. и т.п. В принципе, все это так же очевидно и у Есенина:

Свят и мирен твой дар,
Синь и песня в речах,
И горит на плечах
Необъемлемый шар!
5.
Закинь его в небо,
Поставь на столпы!
«Отчарь», 1917 г.

Конечно же, это Оче-Оре, Отчарь, обновленный Чурило, сын отца-Солнца, такой знакомый мифостадиальный пришелец, явленный вдруг при сдвиге пространства (кстати, совершенно реального геоклиматического явления, недаром мифы (Память Вида!) – восставший из чрева ледяной горы-матери, оказавшейся на востоке:

И вывалится чрево
Испепелить бразды –
Но тот, кто мыслит девой,
Взойдет в корабль звезды.
«Октоих», авг. 1917 г.

В поэме «Пришествие» – откровенной вариации евангельской истории Христа – Есенин как бы уточняет и иные (крестьянско-языческие) понимания этого сюжета:

Холмы поют о чуде,
Про рай звенит песок.
О верю, верю – будет
Телиться твой восток.

Да, все в пределах мифостадиальных реалий (коровьи образные параллели – весьма распространены в мифосистемах), потому и:

Облаки лают,
Ревет златозубая высь...
Пою и взываю:
Господи, отелись!
«Преображение», 1917 г.

Этот шокировавший когда-то образ, в общем-то, вполне невинен, если рассматривать его опять через мифологическую проекцию: безумный пожар Новосолнца, так живописно запечатленный, например, в некоторых псалмах, породил и страстную молитву-плач о перевоплощении зла – в добро, в дождь – отел:
За тучи тянется моя рука,
Бурию шумит песнь.
Небесного молока
Даждь нам днесь.
«Преображение», 1917 г.

Образ небесной коровы, у Есенина – «Телица-Русь», особенно отчетливо представлен в египетской и ведической мифологиях и – во «Влесовой книге». Любопытны все же истоки есенинских знаний – они обширны и безупречны в последовательности стадий:

О, веруй, небо вспенится,
Как лай сверкнет волна.
Над рощею ощенится
Златым щенком луна.

Это тоже обязательная стадия водного успокоения Жара Новосолнца, которая точнее и полнее отражена в поэме «Иорданская голубица»:

Буду тебе я молиться,
Славить твою Иордань...
Вот она, вот голубица,
Севшая ветру на длань.
«Иорданская голубица», 1918 г.

Но в течение периода успокоения Новосолнца наступает и постмифостадиальное переосмысливание того, старого досолнечного состояния. Потому-то и во всех верованиях так двойственно воспоминание о прошлом: это или утроба сырой тьмы, или успокоительный рай Божий:

Проклинаю я дыханье Китежа
И все лощины его дорог.
Я хочу, чтоб на бездонном вытяже
Мы воздвигли себе чертог.
«Инония», янв. 1918 г.

Китеж – это Авало-Китеш-Вара (др. инд.) или т.н. «Поки-тешь-град», т.е. древнее покинутое состояние (Кисько «Влесовой книги», Кичка некоторых волжских преданий (Сарынь-на-Кичку – возглас сакрально-предупреждающий о Новосолнце, явившемся над Кичкой), Хутынь, Катынь некоторых локальных славянских поверий и т.д. Кстати, поэма «Инония» (от Ино – ень, т.е. Иное Пространство, но не «Чудесный гость», как трактуется порой) – вновь «прокручивает» общий стадиал Новосолнца, где вначале происходит обязательный сдвиг Пространства:

До Египта раскорячу ноги,
Раскую с вас подковы мук...
В оба полюса снежнорогии
Вопьюся клещами рук.
«Инония», 1918 г.

Как уже говорилось, вначале, как обязательная стадия, подвижка Земли, пространства. В мифах оно «обеспечивалось» дремлющими и пробуждающимися хтоническими силами (подземными): Посейдон (греч.), бык-Бату (др. егип.), Бутман (сев.-русск.), Боровлень («Влесова книга») и т.д., вплоть до Би-Фэна (китайск.). После сдвига Пространства в провале Мать-горы на Востоке показывается голова Новосолнца:

И в провал, степенный бездною,
Чтобы мир весь слышал тот треск,
Я главу свою власозвездную
Просуну, как солнечный блеск.
«Инония», 1918 г.

Кстати, вот как писал в «Ключах Марии» сам Есенин о хтонических мифосимволах русских поверий: «Гонители св. духа-мистицизма забыли, что в народе есть уже тайна о семи небесах, они осмеяли трех китов, на которых держится, по народному представлению, земля, а того не поняли, что этим сказано то, что земля плывет, что ночь – это время, когда киты спускаются за пищей в глубину морскую, что день есть время продолжения пути по морю». Совершенно гениальное предупреждение «гонителям»!
В поэме «Пантократор» затихающая стихия мифостадиального Преображения, олицетворенная «красным конем» Новосолнца-новобытия, обращается в страстное пожелание:

Сойди, явись нам, красный конь!
Хвостом к земле ты прицепись,
С зари отчалься гривой.
За эти тучи, эту высь
Скачи к стране счастливой.
«Пантократор», февраль 1919 г.

Но счастливой страны не будет. Мифостадиал, безупречно срабатывавший в тысячелетиях, не сработал в начинающейся российской действительности. И уже прозвучала у Есенина в самом конце этого удивительного, неразгаданного, мифостадиального цикла поэм мелодия «Черного человека» – горькая музыка раздвоения и обмана так много обещавшего мира:
Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
«Сорокоуст», авг. 1920 г.

Поруганное. Смертное

7. Не Божья земля та Русская и –
не озирайтесь на нее, но не забывайте ее, – там ведь
8. кровь наша лилась...
«Влесова книга», дощечка 4 (аверс)

Мифостадиальные ожидания «новокрестьянцев» не сбывались, наоборот, творилось что-то антибожеское, сатанинское.
«...Россия, впервые взлетев к невиданной свободе, сейчас же и тут же оборвалась в худшую из тираний», – писал об этом времени А.Солженицын в книге “В круге первом”.
В 1918 году расстреляли крестные ходы в Харькове, Туле, Воронеже.
Прокатился кровавый красный террор в Петрограде.
В 1919 году разграбили и разогнали Чудов, Страстной, Ново-Спасский монастыри.
В 20-е годы потоплены в крови Тамбовское, Ишимское, Северо-Кавказское крестьянские восстания, Кронштадтский мятеж.
В 1920 году расстреляли монахов Лебяжьей пустыни.
Есенин искал себе пристанище, укрытие от расстреливавшего мира. Древний гармоничный уклад, впитанный с детства, самоотверженный порыв к Преображению обратился в беспощадно-пошлое надругательство. Рушились и вечные мироустои, а это значит, оставалась лишь собственная одинокая судьба, осиротевшая без духовной поддержки:

Мир таинственный, мир мой древний,
Ты как ветер затих и присел.
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе.
«Волчья гибель», 1921 г.

«Все поругано, продано, предано», – писала Анна Ахматова примерно об этом же.
В 1922 году расстреляли 200 монахов в Предтеченском монастыре. В том же году погибли 8000 духовных лиц. В 1923 году 2000 священников свезены в Соловецкие лагеря. В 1924 году расстреляли 300 монахинь Покровского монастыря. Началось массовое «раскрестьянивание» России.

Что-то всеми навеки утрачено.
Май мой синий! Июнь голубой!
Не с того ль так чадит мертвечиной
Над пропащею этой гульбой?

Так постепенно рождалась “Москва кабацкая”, – собственно, уже «переложение» мифостадиальных ожиданий с пространства – на себя, на свою беспризорную судьбу. Эпохи крушения всегда оформляются статусом Трикстера – шута, пропойцы, клоуна, забулдыги (Иван-Гостиный-Сын и голи кабацкие русских старин, немецкий Ойленшпигель, ведический Дурдьохана и пр.)... Но:

Я давно мой край оставил,
Где цветут луга и чащи.
В городской и горькой славе
Я хотел прожить пропащим.

Нет, образ Трикстера, озорного гуляки «Москвы кабацкой», смог обмануть, да и то на время, лишь тех, кто, собственно, и хотел обмануться. «Москва кабацкая» на самом деле, кроме эпатирующего названия да нескольких намеков, ничего от кабака не имела. Она несла в себе тонкую грусть и нежность к уходящему и несвершенному:

Не хочу я лететь в зенит,
Слишком многое телу надо.
Что ж так имя твое звенит,
Словно августовская прохлада.

Это стихи, безусловно, золотого фонда русской поэзии, стихи пронзительной чистоты и печали.
И, собственно, на этом кончается есенинское мифотворчество, вернее, мифоподтверждение таинственной национальной загадки.
Еще писались превосходные стихи. Еще напишутся условно-декоративные «Персидские мотивы» – опять-таки дань национальному мифологическому воспоминанию об «Индее богатоей» (тому ж Беловодью сказочному). Забавна здесь озабоченность литературоведов тем, что Есенин никогда в Персии не бывал. А зачем, собственно, ему быть обязательно в Персии, если всю жизнь он «пребывал» в фантастическом русском фольклоре?

До свиданья, пери, до свиданья,
Пусть не смог я двери отпереть,
Ты дала красивое страданье,
Про тебя на родине мне петь.
До свиданья, пери, до свиданья.
«В Хороссане есть такие двери...», март 1925 г.
.
Где-то через полгода последним эхом откликнется это «до свиданья» в его прощальном стихотворении. Эхолалии пропетых мелодий вообще преследовали его под конец – этими отзвуками словно бы окольцовывалась его судьба.
Растворенный собственной жизнью в тоске Родного, он погибал вместе с убиваемым Родным, и сам перетекал в Миф, утвердив его одним из удивительнейших в русской поэзии стихотворением – «Черный человек»:

В декабре в той стране
Снег до дьявола чист,
И метели заводят
Веселые прялки...

Страшный обман подлого и жестокого Времени поэт обернул на себя, и в этом беспощадном самобичевании он был зорок и точен:

Черный человек
Глядит на меня в упор,
И глаза покрываются
Голубой блевотой, –
Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то.

Это как раз и был тот «аггелизм», несостоявшийся метод, придуманный им с С.Клычковым (еще до имажинизма), метод самосжигающего образа (аггел – огненный ангел).

Ах, положим, ошибся!
Ведь нынче луна.
Что же нужно еще
Напоенному дремой лирику?

Миф закончился...

Иеремия, гл. 4.
23. Смотрю на землю – и вот, она разорена и пуста, – на небеса, и нет
на них света.
24. Смотрю на горы – и вот, они дрожат, и все холмы колеблются.
25. Смотрю – и вот, нет человека...

«Влесова книга», дощечка 1 (аверс).
2... И второе Ождение было, самих людей побив. Грехом покрыло
3. места те, пожрав и очесав их, людей повергая мечем...
4. И так сказано: Оре-оче, как мертвый, ущербился под грехом.
5. И так погребены были родники эти.

Значение и роль Есенина огромны. Он постепенно приобретает рядом с Пушкиным его «равноапостольский» статус, символически запечатлевая великий и таинственный грех раздвоения национальной культуры, которая скрывала в себе великую общечеловеческую тайну Памяти Вида, едва не потерянную навеки.


* * *
Над Москвой снежок осенний сыплет призрачную муть,
Снова вспомнился Есенин, видно, надо помянуть.

Снова за сердце схватила эта боль из мрака лет,
Был поэт небесной силы, – ничего уж больше нет.

Только ветер лихолетья да тоска невпроворот...
Что-то солнышко не светит и уж, видно, не взойдет...*

Вся судьба в родимой песне, – песни даром не поют,
Может, и меня на Пресне завтра палками забьют.

Эта банда, эти пушки, бесовская круговерть...
Выпьем с горя... ах, то – Пушкин, с ним полегче пить и петь...

Над Москвою ветер, ветер, серебристый снежный свей...
Что-то солнышко не светит над головушкой моей...

Новгород – Москва, 1995 г.

* Песня казненного атамана Антонова, которую перед гибелью пел Сергей Есенин.
назад
Рейтинг@Mail.ru SpyLOG
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Тайны Есенинских прозрений | Жанна_ - Я себя посвящу излечению неизлечимых, ибо что, как не это, однажды излечит меня.(c) | Лента друзей Жанна_ / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»