Я тебя разрежу, это будет прекрасно. Твоя рваная улыбка уже давно не выдерживает никакой критики, пыльные губы-ширмы шелестят на ветру, по старой памяти надеясь всех обмануть (то ли просто отвлечь), из-под каждой из них со свистом вываливается бред и тут же зеленой жижей шлепается об асфальт. Что-то давно идет не так, правда? Или ты не заметил, как это случилось?
Ты никогда /больше/ не признаешься, что ходил к тому врачу, ты помнишь, как он взял лопату и нацелился на низ живота, ты видишь, как он поднял на ковше кучу слизких кишок и застыл то ли в недоумении, то ли поперхнувшись смешком, то ли попросту заснув от скуки… Ты никогда /больше/ не признаешься, что вымощен изнутри тротуарной плиткой, а, кроме неё, пуст. Слышишь, как по ней цокают мои каблуки? Ничего, я тебя разрежу, и это будет прекрасно.
Каждая язвочка твоего тела – извилина. И наоборот. Ты думаешь только кровоточа, но чаще лениво скулишь. Без боли неспособен даже вытереть зад, даже, по всем правилам, языком, даже не себе, как ребенок-инвалид в забытьи, прыгая через колесо и приземляясь на культяпки колен, в удобный анабиоз… Еще месяц назад я хотел, чтобы ты мне кого-то напоминал, но с тех пор ты многому успел разучиться и обрести полную свободу. Вернее, ненужность. Дай, я тебя разрежу?
Это будет прекрасно – тупым ножом осуществлять единственно верное, пока ты, протухший, пуская слюну кривишься во сне – единственном месте, где тебе не стыдно находиться /потому сны у тебя так редки/. Новые условия жизни еще совсем-совсем дети, они растут, им нужно больше белка, а ты так слаб и бесполезен для чего-то другого, что скоро просто-напросто сам выветришься. Как вонь. И пусть в тебе априори и в любом состоянии больше вреда, чем пользы, дай, я тебя разрежу… Сложу в ящик, закрою на ключ и больше никогда не зайду в эту комнату. Надо же когда-то учиться добрым делам.