Привет. А я на журналиста учусь. Иногда нам даже задают писать на заданную тему. И в совсем уж редкие моменты я набираюсь смелости и пишу не "в стол".
Путаясь в шинелях, умирая пятнистыми,
Мир наполняем лишь цветами траура.
Если б ты не знал, что такое ненависть
Ты бы ни за что в меня тогда не выстрелил.
Дай мне снова стать этим мальчиком,
Чтобы рисовать всё, что с нами должно случиться
Я бы рисовал, рисовал бы без устали,
Чтобы смягчить наши лица.
7 раса, «Вечное лето»
Ты и я – дети.
Нами играет ветер.
Dolphin, «Цапля»
"Мама уехала"
Какие ассоциации возникают у меня в связи с теми временами? Конец дня, примерно девять часов вечера. Густой закатный свет. Если отряхнуть ткань софы, воздух взорвётся миллионами светящихся пылинок - такой маленький теракт в масштабах мебельного подлокотника. В коридоре темнеет скелет велосипеда, спицы вспыхивают на солнце. По комнатам неслышно прохаживается кот. В какой-то момент вполне ожидаемо хлопает входная дверь. Саги мягко вспрыгивает на подоконник и усаживается рядом. Он наполовину татарин, его отец был родом из Нижнекамска. «Саги» - нечто вроде уменьшительно-ласкательного от «Сагира». Такой веснушчатый, светловолосый растрёпанный малый, закатанные штанины и рукава, загорелая кожа, парочка само собой разумеющихся синяков - настоящий Гекльберри Финн пост-военной эпохи, только что трубку не курит. Саги курит «Голуаз».
Мы с ним часто сидели вот так, свесив ноги наружу с подоконника 7-го этажа: ему 15, он втягивает в себя первые галлоны сигаретного дыма, еле слышно причмокивая губами ; мне 12, нос кнопкой, пухлые щёки, выцветший джинсовый сарафан. Я держу банку с мыльной водой и сосредоточенно выдуваю пузыри. Саги смотрит на меня и обречённо ухмыляется.
- Эх ты, мелкая, что же мне с тобой делать...
Моя мама уехала и не вернулась, как, впрочем, и остальные взрослые – это случилось в тот день, когда все, кому было больше 14-ти, единовременно покинули наш город. С тех пор прошло несколько лет. Телевидение и радио давно молчали, в автобусах кончился бензин, троллейбусы, брошенные где попало, печально свесили рога. Метродепо и вокзалы превратились в площадки для игр. Трубы заводов и теплоцентралей смотрели вверх чистыми зрачками, потому что катаракты заводского дыма больше не беспокоили их.
Первое время было страшно и странно, но постепенно мы свыклись. После войны климат изменился, и настал вечный жаркий июль. Ещё незадолго до окончательного затишья всё же можно было услышать взрослых - по отдалённым взрывам и шуму авиационных двигателей. Однажды они были совсем близко, а потом на долгие годы воцарилась абсолютная тишина.
Это были самые длительные каникулы в истории человечества. Мы почти ни в чём не нуждались – жившие до нас произвели, построили и сконструировали более чем предостаточно. В случае голода мы опустошали склады, а когда рвалась или пачкалась одежда, просто отправлялись в ближайший торговый центр.
Ближе к ночи Саги и я шли на железнодорожную станцию, садились прямо на нагретую за день платформу и ждали. Поначалу мы ждали маму, через время надеялись встретить однажды хотя бы кого-нибудь из взрослых. С годами на смену надежде пришло смирение, однако по ночам мы продолжали приходить на платформу и сидели под звёздами, пока те не начинали блекнуть, слушали музыку со старого кассетного плеера Саги и чего-то ждали. Иногда кто-то всё-таки добирался до нас, но это были такие же как мы дети, и они рассказывали, что в других городах тоже не осталось ни единой взрослой души.
А потом мы выросли.