– А-а, эта!.. Я познакомился с ней на дне рождения у нашей одноклассницы.
– Когда это?
– В субботу, когда ты стирала.
– Не сочиняй, Эп, я не стирала!
– Ну, не знаю, что делала. Ты позвонила в субботу и сказала, что мы не встретимся потому, что накопилось много дел. Неужели забыла? Вспомни!
– А-а, в субботу!.. Да-да.
– Ну и вот. А тут как раз у Садовкиной день рождения. Я хотел тебя пригласить, но… Видишь, оставила меня одного – и сразу влюбились!
– А ты и рад, да?
– Шучу. Никто в меня не влюблялся.
– А это? – Валя опять помахала запиской.
– Так это не на свидание, а поболеть.
– Поболеть!.. А почему она Шулина не приглашает поболеть? И почему вспоминает именно тебя? – Валя опустила ноги на пол. – Эп, у вас с ней что-то было!
– Ничегошеньки!
– Но ты же танцевал с ней?
– И с другими.
– Но с ней больше, да?
– Пожалуй.
– Ну и вот!.. И целовались, да?
– Что ты! Только проводили толпой всех девчонок, и у подъезда Лена пожала мне руку.
– А другим жала?
– Не заметил.
– Ну вот! А ты говоришь, ничего не было.
– Да не было и нет! – воскликнул я.
– Эп, одно ее существование что-то да значит, – тихо и предостерегающе проговорила Валя.
– И что теперь, убить ее?
– Я сама ее убью!.. Липучки несчастные! Чуть глянешь на них – и все, прилипли!
– Да никто ко мне не лип!
– Не заступайся, Эп, я их знаю. – Она шумно вздохнула и опять подобрала ноги, отвернувшись к окну. – И что будешь делать? Скоро шесть.
– Я уже ответил, что не смогу прийти.
– Почему?
– Потому что у меня уроки с тобой.
– А если бы не было, пошел бы?
– Наверно.
– Считай, что уроков нет! – сказала Валя и поднялась.
– Ва-аля! – протянул я с улыбкой.
– Ступай-ступай, Эп! А то невежливо получается: тебя девочка приглашает, а ты отказываешься! Получается, что я тебе мешаю со своим английским.
– Это нечестно! – крикнул я.
– А утаивать честно? – спросила она тихо, но так, что лучше бы тоже крикнула.
– Я не утаивал, – бессильно сказал я.
– Ну да! Спасибо, что я записку случайно нашла.
– Случайно в золе находят или в мусорном ящике, разорванное на сто клочков! А тут целехонькое лежит на столе. Я нарочно положил на виду.
Валя умолкла, удовлетворившись, кажется объяснением, потом, пристально глядя на меня, стала медленно рвать записку – раз, два, три, следя, не блеснет ли в моих глазах паника или тень скорби. Да, эта бумажка волновала меня, и, когда я писал Лене ответ, сердце мое сжималось от жалости, что не встретил ее до Валиной эры, когда я был готов полюбить всякого, кто полюбит меня, но теперь было поздно – Лена опоздала на какие-то три-четыре дня, а эти три-четыре дня стоили мне многих лет той прежней, пустынной жизни, где были десятки дней рождений, десятки вечеров и где никто ни разу не приветил меня… Что-то, видно, проскользнуло в моем взгляде, потому что Валя вдруг устыдилась своей инквизиторской выходки, спрятала клочки в карман и, опустившись в кресло, потупилась.
– Эп, я, наверное, дура, – прошептала она, глянув на меня снизу; я увидел слезы в ее глазах и сам, ощутив внезапное жжение под веками, присел перед нею на корточки, придерживаясь за ее колени. – Конечно, дура, – уверенней добавила она, – но я хочу, чтобы ты был только моим!.. А ты хочешь, чтобы я была только твоей?
– Хочу, – еле слышно ответил я.
– Ну и вот. Поэтому не сердись.
– Я не сержусь.
– Да? – Валя несмело улыбнулась и вытерла пальцами глаза. – А скажи это по-английски.
– Не знаю.
– Ты учил сегодня?.
– Учил.
– Тогда скажи что-нибудь по-английски.
– I want to kiss you. (Я хочу поцеловать тебя).
Я с тихой настойчивостью потянул ее к себе. Валя опустила на мое плечо руку и опять спросила:
– А ты правда не целовался с Леной?
– Правда.
– Что «правда»?
– Не целовался. Ну, как же я мог?.. И почему ты так легко говоришь это слово?
– Какое?
– «Целоваться».
– А как же его говорить?
– Не знаю, но я боюсь его…
– Ты-то боишься?.. А кто начал, а?
– Я, но… не говорил. Я написал.
Валя посерьезнела, вглядываясь в меня с новым вниманием.
– И потом не говорил… И даже сейчас сказал по-английски!
– Ну, ну! А я, значит, легко болтаю! Я, значит, легкомысленная болтушка, так, Эп? – Я замотал головой. – Нет, ты именно так и думаешь!.. Хорошо же, тогда я и тебя сделаю легкомысленным! – заявила она и бросила вторую руку на мое плечо. – Скажи: «Я хочу…»
– Я хочу…
– «… поцеловать тебя!»
– … поцеловать тебя! – без промедления повторил я.
– Ну, вот, теперь и ты болтун! И мы равны!.. Ох, Эп! – легко вздохнула Валя и стрельнула взглядом через мое плечо. – А Пушкин-то подглядывает!
– Он не осудит! Он сам это любил.
Валя осторожно подалась ко мне, и я коснулся губами ее холодных губ. И комната вдруг вспыхнула от солнечного света. Мы вскочили, как застигнутые врасплох… Это кончилась гроза, и от освобожденного солнца с вороватым сожалением отползали последние обрывки туч.
Валя охотно согласилась заполнить анкету и даже ладони потерла, ну, мол, сейчас я тебя насквозь разгляжу, хотя я и так был перед нею как стеклышко. Она села в кресло за журнальный столик, я – на диван. Мне был приятен этот миг, приятно было сознавать, что вот я, Аскольд Алексеевич Эпов, до сих пор живший сам в себе, открываюсь для других.
С вопросами я столько навозился, что все ответы я выдавал без задержки. Если мой ответ совпадал с Валиным, она удовлетворенно кивала, если нет – вскидывала брови.
– Твой любимый классический поэт?
– Пушкин.
– Так… А современный?
– Пушкин.
– Ты что, Эп, современных не читаешь?
– Не почитаю.
– Значит, не дорос еще.
– От Пушкина-то дорастать?
– Ладно-ладно, оставайся со своим Пушкиным, – сдалась Валя. – Твои любимые предметы?
– Математика и физика.
– Так… Нелюбимые?
– Один русский.
– Ой ли? – усомнилась Валя. – А английский?
– М-м…
– Не бойся, не обижусь.
– Я не боюсь. Просто мне стало интереснее. Нет, правда! Кстати, переведи одну фразу!.. Сейчас… М-м, ага! Here’s a health to thee Mary!
– Твое здоровье, Мери.
– Правильно! А знаешь, откуда это?.. Эпиграф к стихам Пушкина:
Пью за здравие Мери.
Милой Мери моей.
Тихо запер я двери
И один без гостей
Пью за здравие Мери.
У меня даже мысль появилась – выбрать из Пушкина все на английском языке, так, для интереса, хотя кто-то, наверно, давно уже выбрал и, может быть, даже защитил диссертацию.
– Эп, я же говорила, что в тебе спит англичанин и что я разбужу его! Кажется, разбудила.
– А знаешь, Валя, он, по-моему, не спал, а дремал. Еще до тебя я Вовке Желтышеву придумал кличку Елоу. Все подхватили, но, конечно, на русский лад – Еловый!
Валя засмеялась, но тут же нахмурилась.
– Ага, значит, ты сам дремал, сам проснулся, а я тут ни при чем? – спросила она.
– Ну, что ты!.. Без тебя я бы, может, так и умер в полудреме! – признался я, и Валя просияла. – Кстати, я и тебе прозвище нашел – «Буллфинч».
Действительно, я прямо спятил с этим английским. Ложусь с ним и встаю, ем и пью, кричу и пою, даже спорю по-нерусски с Мебиусом. О том, что я все хватаю на лету, Валя сказала в тот раз нарочно, для родительского успокоения, она и сама еще не знала, как я потяну лямку, но скажи она это теперь – была бы права. Во мне вдруг пробились какие-то неведомые родники, просветленно-жгучие, и били без устали, освежая и обновляя меня. Казалось бы, ну что можно успеть за считанные дни, а вот успел!..
Анкетный свиток развивался дальше.
– О, приготовься, Эп! – оживилась Валя и впилась в меня лукавым взглядом. – Есть ли у тебя подруга?
Я гмыкнул и спросил:
– А ты как думаешь?
– Эп, не юли!
– Кажется, есть.
– Так и писать – «кажется»?
– Не знаю.
Валя испытующе посмотрела на меня, печально-осуждающе качнула головой и написала: «есть» – без «кажется». Слабый я человек: во мне что-то дрогнуло, и к векам мгновенно подступил влажный жар. А Валя продолжала:
– Куришь? Нет, – сама же ответила она. – Пьешь? Нет.
– Пью.
– Как пьешь?
– Как нальют: полстакана – полстакана, рюмку – рюмку. По праздникам, конечно.
– Ну и пьяница – насмешил! – развеселилась Валя. – По праздникам и я пью. Это не считается.
– А мы решили считать.
– Тогда у вас все алкоголиками будут.
– Вот и проверим.
– Ох, и влетит вам!.. Ну, ладно, поехали дальше… Хочешь ли ты оставить школу?
Сейчас острота этого вопроса притупилась, а последние дни все больше убеждали меня в том, что десятилетку оканчивать надо, иначе можно вывихнуть свою жизнь, но тут я решил проверить Валю и твердо ответил:
– Хочу.
– Эп, да ты что! – валя бросила ручку и выпрямилась. – Хочешь остаться со свечным огарком, как говорила Римма Михайловна?
– У нее же мрачный взгляд.
– Но и точный!.. Я это поняла! А в точности всегда, наверно, есть доля мрачности.
– А тебе ни разу не хотелось бежать из школы?
– Наоборот! Мне всегда хотелось бежать в школу, и только в школу, чтобы, кроме уроков, ни о чем не заботиться, а уроки для меня делать – это семечки щелкать! – Валя уже отвлеклась от моих дел и подключила свои переживания. – Правда, Эп! Та, будущая самостоятельность меня пугает!.. А вдруг это будет очень трудно? Вдруг я не справлюсь?
– Не пугайся, у тебя не будет самостоятельности, – сказал я, чувствуя, что готовлюсь к сальто-мортале.
– Почему это?
– Выйдешь замуж – и все! – крутанул я.
– А замуж – это что, не самостоятельность?
– Нет.
– Ух, ты, какой философ!
– А что, вон Евгений Онегин был философом в осьмнадцать лет, – напомнил я, возвращаясь в свой диапазон. – Мне вот-вот шестнадцать, пора начинать философствовать.
– Как, Эп, тебе разве будет шестнадцать? – удивилась Валя.
– Да, – печально подтвердил я. – Я с пятьдесят седьмого.
– А я с пятьдесят восьмого, и мне в июле будет уже пятнадцать, – радостно сообщила Валя.
– Дитя!.. А что было в пятьдесят восьмом?
Валя задумалась. [300x320]
Конечно, сам по себе год рождения человека ничего не значит для его жизни. Например, отец мой родился в год смерти Репина, а мама – в год смерти Горького, но папа не стал художником, а мама не стала писателем. А я вот появился на свет вечером 3 октября 1957 года, а 4 октября у нас запустили первый искусственный спутник Земли – как бы в честь меня. Это ли не намек на мое будущее? И я, полюбив физику с математикой, действительно рванулся туда. Пусть это смешно и даже глупо – стыковать случайные вещи, ведь в том же октябре родились еще тысячи самых разных людей, в том числе и ненавидящих физику с математикой, но уж очень хотелось увязать свою судьбу с мировыми событиями.
– Не помню. А зачем?
– Да так.
– Ой, темнишь, Эп! – Валя погрозила мне пальцем. – Или это и называется философствовать?.. А знаешь, мне иногда кажется по твоим глазам, голосу, мыслям, что ты взрослый и только прикидываешься мальчишкой. Правда, правда!
– А это плохо?
– Наоборот! Приятно иметь другом мальчишку и взрослого в одном лице. Как-то надежнее, – прошептала Валя. – Стой, а почему ты не в девятом?
– Я долго во втором классе проболел… Как подумаю, что остался бы всего год, так аж зубы ломит!
– Ничего, Эп, два года – тоже пустяк! Выдюжишь! Я тебе не дам скучать! – загадочно щурясь и подбадривающе кивая, сказала Валя. – Так я пишу «нет»?
– Если очень сильно попросишь.
– Ух ты, хитрый! Для него же – и еще просить! – легонько возмутилась она, но подошла ко мне, прижала мою голову к своему животу и, гладя ее, словно котенка, ласково заприговаривала: – Эпчик, миленький, хорошенький, пригоженький, не бросай школу, а то дурачком станешь, бякой, никто тебя любить не будет! – Я млел, улыбаясь и закрыв глаза: значит вот какая тут нужна шоколадка! – Хватит?
– Еще!
– Ишь, разнежился! Хватит, Эп!
Дальше особых разногласий не возникло, лишь когда я признал женский и мужской пол равными, Валя заметила, что женщины, наверное, хуже, а когда на вопрос, кто у нас глава семьи, ответил, что наша семья безголовая или двухголовая и что так и надо, Валя уверенно заявила, что это ошибка и что во главе семьи должен стоять мужчина, и даже пристукнула кулаком. На этом совместный труд наш закончился, Валя пожала мне руку, сказала, что по анкетным данным я парень хоть куда, а без анкет еще лучше, и вдруг спохватилась:
– Уроки-то, Эп! Я же еще уроки не сделала!
– А где же ты была до пяти? – спросил я.
– На свидании, – отшутилась она.
– А почему днем?
– Потому что вечером с тобой. – Она вскинула руки мне на плечи, ткнулась лбом в грудь, но, почувствовав, что я собираюсь обнять ее, живо отстранилась: – Все, все, Эп!.. Уж нельзя просто так прислониться!
– Нельзя.
– Проводишь?
– Через полчаса.
– Нет, Эп, сейчас. А то не успею.
– Уроки, уроки! – вздохнул я. – Они отравляют даже вот такие редкие минуты!.. Валя, а давай сегодня забудем про уроки, а! Сегодня было так хорошо!
– Не могу, Эп. Когда вечер, а уроки не сделаны, меня прямо сверлит всю! Хуже, чем голод.
– Ну десять минут!
– Эп!
– Ну хоть пять!
Валя покачала головой.
Я оделся и хмуро приоткрыл дверь нарочно лишая себя прощального поцелуя и этим думая наказать Валю, но она прижала дверь ногой и молча, чуть исподлобья, осуждающе-выжидающе уставилась на меня. Я не выдержал и поцеловал ее в щеку.
Было прохладно. Я накинул на Валины плечи свой плащ, оказавшийся ей почти до пяток, и взялся за пустой, как у инвалида, рукав.
Застекленные двери железнодорожных касс, сверкая, беспрерывно мотались, и люди, как пчелы у летка, так неугомонно сновали туда-сюда, что даже странным казалось, что они не взлетают, как пчелы.
Валя кивнула на кассы.
– Эп, давай купим билеты куда-нибудь далеко-далеко и без числа. Когда захотим, тогда и уедем.
– Вдвоем?
– Вдвоем.
– Давай.
Я запустил руку в карман плаща, нащупал сквозь тонкую материю Валину руку и сжал ее.
– Эп, – шепнула она, – я тебе завтра что-то скажу.
– Что?
– Что-то… Очень важное!
Я вздрогнул.
– Скажи сейчас.
– Сейчас этого еще нет.
– Чего этого?
– Ну того, что я хочу сказать.
– А откуда ты знаешь, что это завтра будет?
– Да уж знаю.
– А раз знаешь, можешь сказать сейчас.
– Нет, Эп, пока не сделаю, не скажу!
– Хм!.. Э-э, а завтра мы не сможем встретиться, – огорченно протянул я. – Завтра моя комиссия будет весь день обрабатывать анкеты. Я же председатель.
– Значит, послезавтра, в субботу.
– Послезавтра форум.
– Ну, тогда в воскресенье.
– Нет, Валь, это очень долго!
– Не долго, Эп. Было дольше.
– Тогда вот что, – вздрогнув, сказал я, осененный внезапной мыслью. – Завтра в двадцать один ноль-ноль я выйду в эфир. Лови меня. Я тебе тоже что-то скажу, ладно?
– Ладно, – тревожно согласилась она.
– Сверим часы.
У перекрестка Валя свернула к трамвайной остановке. Я послушно брел рядом, не желая больше ни продлевать свидание, ни даже о чем-либо говорить. Таинственное обещание Вали и мое собственное, сумасшедшее, окутали меня вдруг каким-то усыпительным теплом. Мысленно я уже перенесся туда, в завтрашний день, пытаясь угадать ее слова и повторяя свои, и поэтому расстался с Валей легко, почти радостно, словно это расставание приближало миг неведомых откровений…
Глава восемнадцатая
Валиных шпаргалок я не носил в школу, чтобы не выказывать своего неожиданного старания, стихи зубрил про себя, а бумажки, на которых то и дело писал новые слова, комкал и выбрасывал, так что никто в классе не догадывался, что я на всю катушку занимаюсь английским. Не знал и Авга. Эту неделю он не заходил к нам – утрами встречались на улице, а после уроков я задерживался со своей анкетной комиссией.
Отец с мамой укатили куда-то раным-рано. Я завтракал один, в десятый раз прокручивая на маге сцены в продовольственном магазине, и как-то забыл про время и про то, что надо поторапливаться. Смотрю: Шулин на пороге.
– Эп, ты жив?.. Я думал – помер! Кричу-кричу, свищу-свищу – хоть бы хны! Мы же опаздываем! – посыпал он, прокрадываясь ко мне в кухню, но вдруг замолк и настороженно остановился, прислушиваясь. – Что это?
– Где?
– Да вот звучит.
– Английский, – спокойно сказал я.
– Но-о? И правда. Откуда?
– Мои записи.
– Твои?
– Йес, – важно ответил я, и тут во мне взыграло озорство, и я без запинки выдал выученный английский текст.
У Шулина отвисла челюсть.
– Э-эп! – только и выдавил он.
Я затащил ошеломленного Шулина к себе в комнату, показал ему шпаргалки, веерами торчавшие там и сям, пояснил, как ими пользоваться, потом завел в гостиную, в туалет и, наконец, в кухню, где над раковиной были прикноплены стихи Томаса Мура «Those evening bells», написанные четким Валиным почерком. Это доконало Авгу. Он сел на стул и, подняв брови так, что они исчезли под низким чубчиком, спросил:
– А я?
Ему, наверно, почудилось, что я на полных парусах уношусь в какой-то новый мир, умный и блистательный, а он, как дурак, остается в старом, замшелом мире.
– Что, и ты хочешь?
– Конечно!
– Хм!.. Вообще-то я думал о тебе, но потом закрутился. А раз так – давай!.. Для затравки выучим «Вечерний звон». Помнишь мотив? – И я, задрав голову, сведя брови и нежно дирижируя, тихо запел: – Those evening bells…
– Бэм-м, бэм-м!..
– Those evening bells…
– Ол райт! И на экзамене выдадим дуэт!
Шулин просиял.
– А этих леденцов не дашь?
– Каких?
– Бумажек со словами?
– Дам.
Я принес ему с полсотни уже выученных слов и высыпал в плотно, как для воды, стиснутые ладони. Шевеля толстыми губами, Шулин прочел про себя несколько фраз и усмехнулся:
– Леденцы!.. Сам додумался?
– Валя.
– Ах, эта птичка?
– Ты брось птичкать, – нахмурившись, заметил я. – Я же тебе говорил, что она сестра Светланы Петровны. И знаешь, как жарит по-английски?.. Вот и помогает двоечнику.
– Коню понятно, айлавью! – сказал Авга, пряча бумажки. – Везет же людям! Даже когда двойка – везет!.. А тут хоть бы маленький айлавьюнчик блеснул!
– Блеснет! – утешил я. – скажи вот лучше, что такое «сын свинью».
– Как – что такое?
– Ну, как это перевести на русский?
– Сын свинью-то?.. А что переводить, когда уже переведено. Сын, значит, зарезал свинью.
– Это понятно, но в том-то и фокус, что фраза и по-русски имеет смысл и по-английски. По-русски сын свинью зарезал или подложил кому-то, черт его знает, а по-английски фразу надо разделить на три части: сынс ви нью, что значит – поскольку мы знали. Видишь, какая кирилломефодика?
– Тоже Валя изобрела?
– Тоже.
– Да-а! – уважительно протянул Авга.
– Так что вот, брат, мы трудимся, а не просто тебе айлавьюнчик! – уколол я Шулина.
– Молчу, как рыба об лед!.. О, вспомнил, где я видел Валю – у нас в школе, на мартовском вечере! Охотничий глаз! Она все с Толик-Явой танцевала!
– С Толик-Явой? – переспросил я.
– Ну.
– Интересно… Ну, ладно, анкеты заполнил?
– Заполнил.
– Гони.
Видя, что на первый урок так и так не успеть, мы пошли не торопясь, подгадывая к звонку с урока. Против крыльца, у заборчика пришкольного сада, стояла блестящая «Ява», с никелированной цепочкой, продетой сквозь переднее колесо и вилку и схваченной маленьким замочком, – мотоцикл того самого Толик-Явы, с которым Валя танцевала на мартовском вечере. Эти Авгины слова царапнули меня, но я забыл про них, а при виде мотоцикла мне опять стало неприятно. Ну, Шулин, лучше бы промолчал!.. Я сделал вид, что не заметил мотоцикла, но Авга, охотничий глаз, сказал:
– Вон он, конь.
– Чей?
– Толик-Явы.
– А-а, да, машина!
Васька Забровский встретил меня почти кулаками, крича, что я спятил и режу его без ножа. Тут же, не дав мне войти в класс, он созвал остальных членов комиссии и повел нас в пионерскую комнату, сказав, что все договорено – нас освободили от занятий, чтобы мы живо обработали анкеты. Вручив нам ключ, комсорг велел запереться и не открывать ни черту, ни дьяволу, какими бы голосами они ни говорили.
Мы засели. Хотя большинство вопросов требовало краткого ответа, но вопросов-то было тридцать и анкет тридцать, так что к обеду мы расправились только с половиной. Наказав подопечным перекусить в школьном буфете, я помчался домой – вдруг Валя все же позвонит и скажет свое «что-то», ожиданием которого, несмотря на деловые помехи, была переполнена моя голова.
В дверях нашей квартиры я столкнулся с матерью и отцом. Они уходили. Чисто побритый, с аккуратно подровненной бородой, с каким-то избытком бодрости, отец воскликнул, обдавая меня сытым запахом свежих щей:
– Аскольд, как ты кстати!
– Валя звонила? – встрепенулся я.
– Валя – нет… но…
– Поздравь отца! – перебила со сдержанным восторгом мама. – Обвинение снято.
– Да, пап?
– Да.
– Опять ожил наш бородач! – сказала мама.
– Вот здорово! – крикнул я. – Все, значит?
– Все, опять покой и порядок! – заявил отец, и я вдруг аж подпрыгнул при мысли, что пик родительского покоя и порядка совпал наконец-то с пиком моего счастья, как тому и надо быть. – Вот, брат, какая кирилломефодика! – Хлопнув меня по плечу, отец спохватился, что мы слишком расшумелись на лестничной площадке, деловито добавил: – Ну, мы пошли, а ты сиди дома, занимайся…
И они пошли, так занятые своей долгожданной радостью, что не поняли моей, и мне не захотелось говорить им, что я сейчас тоже уйду и тоже не вернусь допоздна.
Разговор с родителями снял с меня какое-то напряжение, и явился аппетит. Уселся я, как порядочный едок, правда вполоборота к двери, чтобы легче было вскочить, если звякнет телефон, – я ждал Валиного звонка, но после первых же ложек супа есть расхотелось, и со стаканом чая я подошел к телефону. Я смотрел в десятиглазый диск, как в лицо какого-нибудь спящего волшебника, умоляя его проснуться. Я представлял: вот Валя стучится к соседям, вот поднимает трубку, вот набирает номер, и вот сейчас уходит назад последняя цифра… Но телефон молчал. Я понял, что ждать не надо, а надо притвориться, что ничего и не должно быть. Побрел на кухню и, пустив воду тонкой струей, начал медленно мыть посуду, глядя в окно. Я думал об отце, о Вале, о школе…
Телефон заработал вдруг, и Мебиус ответил:
– Дома никого нет!
– Как нет! – заорал я и бросился в коридор, сообразив, что мать с отцом, уходя, переключили тумблер, а я, балбес, сгоряча забыл про него. – Да-да, слушаю!
– Эп, ты спятил? Форум горит! Анкет куча! Комиссия наизнанку выворачивается, а председателю хоть бы хны! Жрет и робота врать учит! Ну, Эп!..
Я нервно рассмеялся.
– Выхожу, Забор!.. Ну, стало быть, надо! Очень!.. Не школой единой жив человек!.. Да успеем, не кипятись!.. Что-то ты, Заборчик, стал расшатываться!.. Ладно, выхожу.
Я вдруг устал и, опустив трубку, некоторое время держался за телефон. Тревога исподтишка начала заводить во мне свою холодную пружину… А может быть, Валя еще не сделала того, о чем хотела сказать?.. Даже наверняка не сделала! Если встречи не предвидится, зачем торопиться? А вот к моменту моего выхода в эфир все уже будет решено! Чуть успокоенный, я домыл посуду, оделся и побежал.
Мы измотались с анкетами, а Васька, с лихорадочно горящими глазами, забыв о еде и доме, все торопил нас, не отпуская даже напиться, и раздобыл где-то графин с водой. Мы ехидно требовали, чтобы для повышения производительности труда он притащил сюда и унитаз. Время от времени в пионерскую заглядывала Нина Юрьевна, готовившая к завтрашнему дню доклад по данным родительских анкет… Лишь в девятом часу, когда школа давно опустела, а я сидел как на иголках, мы завершили свой труд. Но и здесь Забор посмел предложить мне задержаться еще на часок, чтобы подбить кое-какие бабки. Ни о каких бабках не могло быть и речи! Я опаздывал! Крикнув, что хватит, что и так конец света, я цапнул берет с курткой – и деру!
Дома кипела жизнь: мама на кухне что-то готовила и намурлыкивала себе под нос, отец возился в кабинете.
– Мам, Валя не звонила? – спросил я.
– Валя – нет, но какой-то голосок был.
– Женский?
– Девчачий.
– Может, Валин все же?
– Нет, Валин я уже не путаю. Она и не даст спутать, сразу – здрасте, Римма Михайловна! Как живы-здоровы? Огонек-девчонка!.. А тут – деловито и серьезно.
– Лена, похоже, – сказал я.
– У тебя и Лена есть? – подковырнула мама.
– У меня их много!
Мама рассмеялась, поцеловала меня в щеку, чего давно не случалось…
Я торопливо заперся у себя. До выхода в эфир оставалось десять минут. Все настроив, я запустил маме на кухню ее любимую увертюру к «Севильскому цирюльнику» и, сжимая микрофон, начал горячим шепотом отсчитывать секунды, как космонавт перед стартом, и даже вдавился в кресло, точно ожидая перегрузок:
– Пять, четыре, три, два, один – пуск! – Щелкнул тумблер, и я, не узнавая своего голоса, заговорил: – I’m Meubius!.. I’m Meubius!.. Bullfinch, I love you!.. Bullfinch, I love you!.. I’m Meubius! (Я Мебиус!.. Я Мебиус!.. Снегирь, я люблю тебя!.. Снегирь, я люблю тебя!.. Я Мебиус!) – выждав полминуты, я повторил эти слова, о которых Валя озорно мечтала еще в первый момент нашего полузнакомства, потом, через полминуты – снова, рассчитав, что если Валины часики и согрешат, то хоть последнюю цепочку она перехватит.
Обессиленно, словно часть моего тела распалась на атомы и утекла вместе со звуками в эфир, я застыл в кресле, уставясь в преданные глаза Мебиуса… Ну, Меб, подмигни мне, вскинь руку и соедини меня голос в голос, шепот в шепот с той, с которой я уже космически соединился, – сигналы наши, посланные друг к другу одновременно, встретились где-то на полпути и кружатся там сейчас!..
Я, видно, грезил какие-то доли минуты, потому что раздался стук в дверь и мамин голос:
– Аскольд, ты чего-то попросил?
– Нет, мам.
– А мне послышалось… Ужинать будешь?
– Попозже.
Мне хотелось покоя и тишины. Вопросы, разговоры родителей, бесконечная увертюра к «Севильскому цирюльнику» – все это было давно, пять минут назад, а сейчас в мире случилось чудо – где-то тут, в низком поднебесье, заплескались, играя, слова нашей любви, обращенные волшебной силой в неведомую плоть. Я не сомневался, что только о любви должна была сказать мне Валя!..
Я просидел в кресле, ожидая звонка, минут пятнадцать, потом не выдержал одиночества. Мне до жути понадобилось оказаться возле Валиного дома. Нет, не зайти – это слишком много! – а хотя бы уловить ее какие-то биотоки.
Выскочив в коридор, я накинул плащ.
Мама, на редкость оживленно сияющая, появилась из кухни с чаем.
– Уходишь?
– На полчасика. Мам, дай рубль.
– Возьми в сумке.
У парка я вышел из трамвая. По пути, через квартал, был оживленный магазинчик. Я зарулил в отдел сластей, наметил шоколадку за восемьдесят копеек – на случай, если все же встречу Валю! – и встал в очередь за крупной пожилой женщиной, которая, подслеповато щурясь, низко наклонившись, разглядывала витрину.
– Молодой человек, сколько стоят вот эти конфеты? – обратилась она ко мне, тюкая пухлым пальцем по стеклу.
Это была Амалия Викторовна.
Я обомлел.
Не потому обомлел, что она узнает меня и заговорит со мной по-английски при всем честном народе, нет, узнать меня после каких-то двух уроков она никак не могла, а потому что я вдруг почувствовал, что сейчас сам отколю номер. И отколол. Глянув на этикетку, я сказал:
– Three-sixty. ( Три шестьдесят).
– Do you know English? (Ты знаешь английский?), – ни капельки не удивившись, а лишь полнее повернувшись ко мне, спросила она.
– A little. ( Немного).
– And why are you sure that I understand it? (А почему ты уверен, что я понимаю его?)
– Because you are our new teacher.(Потому что вы наша новая учительница).
Амалия Викторовна мягко улыбнулась. Пока подходила наша очередь, она успела расспросить меня , тоже по-английски, где я живу и что собираюсь купить… Мы вместе вышли, балакая уже по-русски о чистом воздухе, тишине и уюте этого околопаркового местечка. Не знаю, на какую отметку наговорил я сегодня по-английски, но чуял внутри, что протянись еще чуть-чуть наша встреча – и учительница сделает второй заход, который окажется для меня роковым, потому что мои моральные силы иссякли начисто. Спастись можно было только бегством. Видя, что Амалия Викторовна, спускаясь с крыльца, забирает влево, в сторону Валиного дома, я прытко извинился, сказал, что тороплюсь, и ринулся вправо, опять к трамвайной остановке. Но метров через тридцать, осторожно оглянувшись, пересек улицу и по крытой кустарником парковой стороне повернул обратно.
Шел я, поигрывая шоколадкой и бочонком 81, и восторгался: вот уж Валя всплеснет руками, узнав, как лихо я выступил перед Амалией Викторовной!.. Нет, жизнь моя летела нынче на какой-то суперсчастливой волне!
Еще бы саму Валю увидеть!
План мой был таков: пройдусь перед домом по дороге, потом – по ближнему тротуару, а потом постою на крыльце. Ведь ничего подозрительного не будет в том, что чужой юноша стоит на чужом крыльце – ждет кого-то, есть же тут молодежь! Потом, поприслушивавшись, шмыгну внутрь и опущу в Валин почтовый ящик шоколадку. Если и это удастся, то рассчитаю, где окна Снегиревых, и похожу еще немного под окнами.
Дома были типовые: деревянные, одноподъездные, двухэтажные, с шиферными крышами, и покрашены в один цвет, охровый, и у всех были густые, разделенные подъездом пополам садики, которые придавали домам щекастость, а крыльцо с куцым козырьком походило на нос – ну, не дома, а ряд добродушных великаньих голов. Чтобы найти Валин, нужно было или считать дома, или приглядываться к номерам, но я определил его чутьем.
Я бочком разнял гряду яблонек, выбрался на дорогу и остолбенел – впереди слева, у самого бордюра, стояла «Ява», хищно блестя подвесками, бензобаком и выхлопными трубами. Блеск этот пронзил меня, как молния!.. Понятно, что в городе сотни «Яв», и не обязательно этой «Яве» принадлежать Толику, но еще понятнее, что совпадение это не случайное.
Чувствуя, что начинаю трястись мелкой дрожью, я втиснулся сквозь яблоньки назад и замер. На моей стороне прохожих не было, на той – были, но их разговорчики и покашливания казались мне всего лишь маскировочными шумами, прячущими суть. И я ловил ее, ловил напряженно и боязливо.
И вдруг поймал два слова:
– Ну, Толик!..
Голос этот ослепил меня. Я прижался лбом к железобетонному фонарному столбу и, кажется, простонал. Боже мой!.. Все! Неужели так просто? Ужас!.. Где же ты была раньше, моя головушка?.. С яростью из памяти моей вырвался фонтан фактов, которые сразу все прояснили. Вот заснеженная Валя в школьном коридоре, а у подъезда Толик-Ява на фыркающем мотоцикле… Вот она, радостная, открывает мне дверь и тут же вянет – ждала другого… Вот она испугалась мотоциклетного треска, когда мы гуляли с ней за городом… Не позволяла провожать себя домой, чтобы случайно не столкнуться с тем!.. Не знакомила со своими друзьями, чтобы не разоблачиться!.. А прошлая суббота с кучей дел? Никаких дел не было – раскатывала с мил-дружком!.. Мало тебе, простофиля?.. А эти отточенные поцелуи, откуда они, с неба свалились? Вчера, наконец, сама призналась, что была на свидании!.. А слова Шулина? И этого мало?.. Тогда иди, несчастный, и смотри!
Я поднял голову.
Так же шли прохожие, так же дремал мотоцикл, и так же шептались, наверно, Валя с Толик-Явой. Но крыльцо загораживал садик. И мне до боли захотелось увидеть их, этих голубков, чтобы уж не осталось ни атома сомнений. Крадучись, я двинулся вперед, незримый за яблонями. Беги отсюда, говорил я себе, а сам шел, все выпрямляя и выпрямляя взгляд, пока не открылось крыльцо и двое в тени козырька. Было уже довольно сумеречно, но я бы и ночью разглядел их, как на блюдце, – до того обострились мои глаза. Собственно, я видел лишь его. С двумя шлемами, один на голове, второй на локте, как корзина, он стоял спиной ко мне, уперев раскинутые руки в стену, и что-то говорил, говорил, пританцовывая, как цирковая лошадь. А Валя была за ним, как в ловушке, только голова ее на миг высверкивала то из-за одного его плеча, то из-за другого. Они или ездили куда-то, или собирались ехать. Если ездили, значит, Валя, слава богу, не слышала моего эфира, а если собираются, то, может быть, слышала. И уж не вместе ли они сидели у приемника, хихикая и обнимаясь под мое объяснение?..
Меня бросило в жар.
Толик-Ява вдруг быстро наклонился к Вале, над его плечами мелькнули ее руки, готовые сомкнуться на шее, как она всегда делала, целуясь… Я отвернулся, зажал уши и побежал…
Заплакал я на бегу.
Спохватившись, что навстречу идут люди и тревожно уступают мне дорогу, я свернул в какой-то пустынный переулок, потом еще куда-то, уткнулся в старый тополь лицом… Слезы лились долго. Я не подозревал, что в моем худом теле столько слез.
Выплакавшись, я обессиленно сел на землю, спиной к тополю.
Ну, раз все, то все! И надо сделать так, чтобы ни капельки Валиного во мне не осталось, ни капельки!.. Зашвырнуть английский, бросить школу! Немедленно подружиться с Леной – эта не подведет, а целоваться теперь я умею! Или посвататься к Нэлке Ведьмановой – она делала какие-то такие намеки, два года похожу в женихах, а потом удочерю Анютку – и гуд-бай, Валентина Петровна! А то подумаешь, цаца незаменимая нашлась! Все это и многое другое я молол с восторгом, а самому становилось грустнее и грустнее – я с ужасом чувствовал, как жаль мне прощаться с Валей!.. Интересно все же, что она хотела мне сказать сегодня? Что обманывала меня?.. Тогда почему было не сказать вчера?.. Еще не сделала! Чего не сделала? Не обвенчалась с Толик-Явой? Дура!.. И нечего было подкатываться с поцелуями!.. Нижняя губа моя опять задрожала, я поднялся, нащупал в кармане плаща шоколадку, сгреб ее, шмякнул о тополь и пошел туда, где было светло и дзинькали трамваи.
Я хотел уехать на вокзал и потеряться там в людской сутолоке, но вспомнил, что Валя мечтала купить два бессрочных билета на поезд, и укатил в другую сторону – через центр к мосту. На всем его километровом разлете не было ни души – одни машины, машины и машины, в которых заскафандренно мелькали бледные лица, словно мост этот был не земным и словно атмосфера тут была отравленной, и лишь я, выродок, мог дышать ею. Я опасливо глянул через чугунные перила. Внизу бездонно простиралась кромешная тьма, которая вдруг потянула, потянула меня в себя, будто вакуум. Я злорадно показал ей кукиш, и только тогда бездна расколдовалась и стала рекой – я услышал бурление воды у быков и увидел ее темную гладь в рябинках маслянистых бликов. Река тоже была пустынной – ни лодчонки, ни катерка. Хоть бы льдина, как в тот день… Льдины плыли редкие, но крупные. Над ними кружили вороны, обследуя каждую, где замечался малейший налет мусора. Птицы копались там, затем, всполошившись, как пассажиры, проморгавшие свою остановку, с карканьем срывались и летели обратно к мосту, который служил вроде бы вороньей заставой. Не зря это были именно вороны, и не зря они каркали – накаркали, гады!.. Что ж, будем считать, что я пришел сюда проститься с нашей прогулкой – очищаться, так уж с истока!.. Пустой трамвайчик помчал меня назад к дому.
Вот здесь, у забора, было наше первое свидание. Проклинаю его!.. А вон там и тут мы гуляли, выписывая круги. Сколько их было выписано! Я двинулся по этому привычному пути и стал кружить. Кружил долго, разматывая все, что мы намотали, и даже больше – что могли бы намотать. Я как будто сдирал бинты с болящих ран!
Домой явился уже в двенадцатом, усталый, тяжелый и грязный. Скинув туфли, я автоматически сунул руку в плащ, чтобы переложить бедный талисманчик в брюки, но не нашел его. И вдруг холодно отметил, что выбросил его, наверно, вместе с шоколадкой. Значит, все, детство мое оборвалось!.. Повесив плащ, я вошел в свою комнату, включил свет и потерянно осмотрелся. С вещами ничего не случилось: по-прежнему стоял глупый Мебиус, по-прежнему лежал возле него еще не отсоединенный микрофон, которому я только что доверялся, и по-прежнему торчали всюду шпаргалки, даже в рамке с Пушкиным, свидетелем наших поцелуев. Все кончено, Александр Сергеевич! Прощай, любезная калмычка! Fare thee well, and if for ever still for ever fare thee well!..
(Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!.. Байрон) . (Строки эти Пушкин поставил эпиграфом к восьмой главе романа «Евгений Онегин»).
Я аккуратно перевернул его, и на меня в упор уставился хмурый Эйнштейн, словно вопрошая, ну, что, мол, прав я в своей хмурости?.. Да, старик, ты прав!.. И мне вспомнились его слова о том, что стыдно должно быть тому, кто пользуясь чудесами науки, воплощенными в обыкновенном радиоприемнике, ценит их так же мало, как корова те чудеса ботаники, которые она жует. Да, корова не ценит чудес ботаники – и тут, старик, ты прав!.. И пусть, пусть она подавиться ими!..
– Поздновато, – заметила мама, глянув на ходики.
– Да так, мам, вышло.
– А ты что, уже выучил? – спросила она, заметив, что я срываю бумажки.
– Выучил.
– Все?
– Все.
– Ловко… А тебе Валя дважды звонила.
Я замер в дверях.
– И что?
– Первый раз ничего, просто спросила, где ты. Я думала, ты с ней, – сказала мама, пытаясь разглядеть меня в сумраке. – А второй раз просила передать, что слышала тебя и что отвечает тем же. Я ничего не поняла, а ты?
– Я понял, – хрипло сказал я.
Не спеша я ушел в ванную, заперся, общипал зеркальце, похожее на ромашку, точно последний раз гадая, любит или не любит, скомкал все бумажки и бросил их в унитаз. Когда шумно хлынула вода и белые лепестки замелькали в пене, не желая уноситься, у меня задергалось горло, и я, вцепившись зубами в рукав, зарыдал пуще прежнего.
Эта ночь была тяжелой.
Едва найдя силы раздеться, я бухнулся на диван вниз лицом и, кое-как укрывшись одеялом, замер.
Я убеждал себя, что Валя мерзкая, гадкая и непутевая, но сердце горело и жгло. Поняв, что его, как аккумулятор, сразу не отключить, я решил посадить его и давай перебирать по косточкам всю нашу дружбу, выискивая новые обманы и притворства и даже нарочно кое-что искажая…
Зашла мама, тихонько окликнула меня, пощупала холодный лоб, поправила одеяло и некоторое время постояла надо мной – что-то неладное ей все-таки, видно, почуялось. Ушла, и они с отцом громко зашептались. Отец, похохатывал, шутя над мамиными тревогами и, видимо, все радуясь, что избежал тюрьмы. Когда трещали цокольные панели, он страдал, а у меня трещит грудная клетка – он веселится! Для него какая-то гостиница дороже сына! За сына не посадят!.. Мама, а ты-то, со своей бесцеремонностью, почему не объяснишь ему, что с сыном ЧП! Ну, так пропади все пропадом! От приступа нестерпимой тоски в мозгу моем что-то судорожно-коротко замкнулось, и я куда-то провалился, повиснув между бредом и явью…
И началась карусель!
Словно кто-то разрезал, как кинопленку, последние десять дней моей жизни на куски, перепутал их, добавил своих, склеил как попало, окунул в фантастические чернила и с издевкой прокрутил передо мной… Вот мы у Шулина в подполье заполняем с Валей анкету, к нам врывается Толик-Ява на своем драндулете, Валя прыгает к нему, и они под хохот моего отца носятся перед нашим домом…А вот я что-то долблю огромным ломом, долблю-долблю что есть сил, появляется отец и кричит, что я, негодяй, разбиваю его цокольную панель!..
Очнулся я в седьмом часу.
Какие-то секунды я не понимал, что со мной случилось, потом все воскресло. Я испуганно вскочил и выглянул в коридор. Дверь в гостиную заперта, в кухне тишина. Суббота, мать с отцом спят. Прекрасно! Я не хотел их видеть сейчас, ни в коем случае!
Через пять минут я уже плелся в сторону Гусиного Лога, зябко подняв воротничок куртки и зажав под мышкой папку с неизвестно какими учебниками. Сердце мое было пустым и холодным, как выеденная консервная банка, и даже, кажется, гремело, а голова лихорадочно вырабатывала программу жизни… Никаких бросаний школ! И Лена подождет! А будет так: кончаю школу, кончаю институт, параллельно научная работа, связанная с космосом, потом – полет к Марсу в качестве инженера-радиотехника, потом… потом жизнь подскажет. Вот так примерно. Извини, Шулин, что я вдруг перемахнул тебя в расчетах, но кирилломефодика в том, что земля сейчас мала для меня!
У поворота на «Авга-стрит» торчала колонка. Я ополоснул лицо, напился и потопал вниз. Я знал, что мне делать через годы, но не знал, что делать сегодня и завтра, через которые, к сожалению, нельзя было перешагнуть сразу в то возвышенно-белоснежное время. А вот Авга знал, у него был более детальный план.
Малоросло-широкоплечий Шулин в одних трусах делал зарядку у крыльца, когда я возник в калитке. Он как присел с поднятыми руками, так и остался сидеть, точно сдаваясь. Я подошел к нему и бодро сказал:
– Привет!
– Привет! – выпрямляясь и не спуская с меня настороженных глаз, ответил Шулин. – Ты чего?
– Как чего? В школу.
– А-а, – протянул он. – Заходи.
На плитке булькал чайник. На столе стояла кружка, на которой аппетитным мостом лежал кусок черного хлеба, намазанный маслом. У меня скрипнули зубы – я не ел почти сутки. Авга перехватил мой голодный взгляд, снял чайник, поставил на плитку сковороду, нарезал туда сала, воровато принес откуда-то из горницы четыре яйца и разбил их в зашкворчавшее сало. Впервые в жизни я так алчно, глотая слюну, наблюдал за кухонными операциями, мысленно уже до блеска вылизывая языком тарелку после еды.
Два яйца, да еще с салом, от которого меня дома вырвало бы, я уничтожил одним духом. Авга отделил еще одно от своей порции. Я проглотил и это и принялся за чай.
– Ты где ночевал? – шепотом спросил Шулин.
– Дома.
– Не ври.
– Дома…
Больше мы не обронили ни слова, лишь когда вышли на улицу, Авга опять спросил:
– Где же ты все-таки ночевал?
– Честное слово, дома.
– Что же тогда?
И я рассказал ему все про Валино предательство.
Шулин не стал ни сочувственно вздыхать, ни успокаивать, а просто заключил:
– Вот тебе и «сын свинью»!
Потом он достал шпаргалки, повертел их и зло швырнул в канаву, промытую недавним ливнем.
Авга, мой Авга!..
Мы приближались к дому, и я с болезненной тревогой стал еще издали посматривать на наш балкон, словно не час назад, а очень давно покинул отчий кров, проскитался где-то и теперь не знаю, живы ли родители. Я вроде и глаз не отводил, но мать с отцом появились на балконе как-то вдруг. Улыбаются и машут нам. Забеспокоились, что меня нет, а надо беспокоиться тогда, когда я есть. Я помахал им рукой и отвернулся.
Новая волна горечи захлестнула меня – я внезапно понял, что мне стало в родителях чего-то не хватать и главное – какого-то сверхпонимания. Я собирался бросить школу – они не заподозрили, меня чуть не убили в несостоявшейся драке – они не догадались, у меня катастрофа с Валей – им хоть бы хны!.. Конечно, откуда им знать, если я молчу, но родители должны чувствовать так, без слов… Ясновидцами и волшебниками должны быть родители!.. Это почти фантастика, но что поделаешь, если я этого хотел!..
В сквере, где недавно было заснеженно и пусто и где сейчас сквозила зелень и густо шли люди, я вспомнил тех двух девчонок, спаянных транзистором, и опять ко мне мучительным эхом вернулась Валя. Нет, это не затмение, как говорила Нэлка Ведьманова, тут дело не в секундах, а в вечности… И из любви, как из глубины, нельзя видно, сразу вынырнуть, не пострадав от кессонной болезни. И вот я болел. Мое взвинченное воображение вдруг сочинило какие-то странные русско-английские стихи, и я не заметил, как произнес их:
Сказал я соловью:
– I love you.
Пропел мне соловей:
– Get away!
– Да, упорхнула птичка, – со вздохом заметил Шулин. – Но у тебя же Лена осталась.
– Посмотрим, Авга, еще не вечер.
На всех улицах и перекрестках мне мерещились блестящие «Явы» с легкими девичьими фигурками в красных брюках на заднем сиденье, и мое сердчишко то и дело вздрагивало. И даже подходя к школе, я думал, стоит у садика мотоцикл или нет, и от души желал, чтобы он не стоял, а лежал где-нибудь в кювете, с погнутыми колесами, сломанным рулем и помятым бензобаком, чтобы сам Толик-Ява сидел рядом испуганный, грязный и без шлема, но чтобы Вали при этом не было – пусть она в это время целуется с кем-то третьим… Мотоцикла у крыльца не было.
Еще до звонка выяснилось, что под предлогом форума никто ничего не выучил, и все вдруг насели на комсорга, чтобы он, ярый общественник и умный человек, защитил нас, иначе классу придется туго. Васька возмущался, кричал, что все мы спятили, но, когда начался урок и вошла Клавдия Гавриловна, историчка, которую мы не уважали за ее безжалостность, Забор встал и серьезно заявил, что класс не готов потому-то и потому-то и, чтобы не вспыхнула гражданская война и зря не пролилась братская кровь, он предлагает перенести опрос на вторник и ручается, что во вторник история у нас будет только отскакивать от зубов. Подумав, Клавдия Гавриловна спросила, нет ли добровольцев. Добровольцев не нашлось. Поняв нашу сплоченность, она сказала, что ладно, идет на компромисс, но уж во вторник!.. Класс вольно вздохнул и сразу возлюбил Клавдию Гавриловну.
На перемене Садовкина отвела меня в сторону и с решительным прищуром спросила:
– Эп, ты знаешь такое рыцарское правило: не обижать дам?
– Читал.
– А почему же Лену обидел?
– Лену? Чем?
– Не пришел на соревнование.
– А-а, не мог.
– Не мог! – передразнила Наташа. – На час оторваться от своих магнитофонов не мог!
Я вдруг почувствовал, что, поцеловав тогда руку, дал вроде бы Садовкиной какую-то власть надо мною, и вспылил:
– А ты, сердобольная дама, знаешь такое правило: не совать свой нос в чужие дела?
– Знаю!
– Ну и все!
– Но ты мне не чужой! И Лена не чужая! – не сдавалась Наташка. – Или не так?
– Ну, до некоторой степени.
– Вот и я лишь до некоторой степени сую свой нос. Я же не лезу к вам в души, а так, со стороны. И вижу, что вы могли бы хорошо подружиться, – тише и мягче добавила она. – Кстати, Лена не сердится на тебя. Это я сержусь.
Усмехнувшись, я миролюбиво спросил:
– Они хоть выиграли?
– Выиграли.
– Ну, слава богу. А знаешь, почему выиграли? Потому что я пожелал успеха! – сказал я. – А в следующий раз обязательно исполню рыцарский долг, явлюсь и буду болеть сам. Так и передай. Ну, и привет, конечно! Скажи… скажи, что я ее тоже помню… Да, и Рите привет!
– Рите? Ой, Эп, смотри! – И Садовкина погрозила пальцем.
– Смотрю, смотрю!
Из урока в урок Забор продолжал огораживать нас от неприятностей, и все шло как по маслу.
Амалия Викторовна, выслушав комсорга, кивнула и сказала, что если бы это заявление он изложил на английском языке, то ей не нужны были бы никакие опросы, а так что ж – пожалуйста. И она стала рассказывать нам про Англию, где сама прожила несколько лет, про Шекспира, Байрона и Льюиса Кэрролла. С нетерпеливо-мягким и новым для нас произношением она как бы вязала свою речь из русско-английских фраз, убаюкивающе шевеля при этом пальцами, как в настоящей вязке. Под конец урока Амалия Викторовна поинтересовалась, не из нашего ли класса ученик вчера беседовал с ней по-английски в магазине. Все так уверенно загалдели «Не-ет», что меня возмутила эта унизительная солидарность. Я поднялся и сказал, что да, из нашего, это я, Аскольд Эпов. Класс пораженно повернулся ко мне и замер. Узнав меня, Амалия Викторовна улыбнулась и укоризненно оглядела остальных: вот, мол, видите. Я нахмурился, потому что этой укоризной она как бы сделала меня выскочкой. Открыв журнал и чуть помедлив, очевидно, просматривая мои жуткие отметки, Амалия Викторовна объявила тем не менее, что ставит мен пять за внеклассную работу над английским.
Народ ахнул.
На переменах меня и без того дергали, выпытывая анкетные результаты, а тут прямо осадили: что это за внеклассная работа? Я вкратце растолковал, и все удивленно и уважительно смолкли.
Пятерка взбудоражила меня опять – ведь как ни крути, а Валя спасла меня. Неожиданно я впервые трезво подумал: а зачем я был ей нужен? Зачем она занималась мною так рьяно, что даже влюбила в себя. – чтобы я лучше усваивал?.. Да мне бы легче остаться двоечником, чем покупать пятерки по такой цене!.. Если она решила проверить свои учительские способности – проверяй их на Толик-Яве, там, кстати, есть где развернуться! Если хотела помочь Светлане Петровне – надо было тянуть худших, а я еще держался, и пусть на соломинке, но выплыл бы и сам! Корысть?.. Какая к черту корысть! Я ей ничем не платил, кроме как втюрился безбожно!.. Зачем же? Хоть Валя и подлая, но умная девчонка, значит, было же это самое «зачем»!.. Я не находил. Я дважды бегал на четвертый этаж, к девятиклассникам, чтобы вблизи и четко разглядеть Толик-Яву, как будто он одним своим видом рассеял бы мои недоумения, но его нигде не было… И вот эта неразгаданность томила меня и щадяще мешала поставить горький крест на моей любви.
ГЕННАДИЙ МИХАСЕНКО. "МИЛЫЙ ЭП". Глава двадцать первая10-04-2015 21:10
Глава двадцать первая.
Форум приближался.
Его назначили было на семь часов, но многие заопасались, как бы родители, привыкшие к вольности субботних вечеров, не загуляли и не сорвали затеи. Довод был несерьезный, но житейски мудрый, и форум перенесли на два часа дня. Выбрали для него кабинет физики – самый просторный.
Мы заранее заняли ряд у окна, сев по трое за один стол. Зеф, Шулин и я оккупировали последний. Эти битюги так стиснули меня своими плечами, что мне пришлось полулечь. Покручивая клеммы на расклепанных сверху болтиках, торчавших из столешницы, я наблюдал. Родители входили неуверенно и с опаской, в точности как и мы, когда являемся к ним на работу. У отца сегодня был выходной, но до форума он собирался съездить на один из заводов, где хандрит какая-то пустотная установка. Он обещал заскочить и за мамой, но пока их не было. А родители все скапливались, молча и сосредоточенно, словно заговорщики.
Никто из наших не встречал своих родичей, кроме дежурных в вестибюле и у кабинета: или стеснялись возможных нежностей, или принципиально, как я; лишь тыкали друг друга локтями – вон, мол, твои, да кое-кто, не выдержав, вскидывал руку, а то и коротко окликал: «Мам!» или «Пап!» Да и сами родители не очень рвались к контакту, понимая что на людях не место любезничать. Они размещались на двух остальных рядах, им было тоже тесновато. На их стороне были Яблочков, Попов, Менделеев, Эйнштейн, такой же, как у меня, только крупнее, на их стороне были все физические формулы и законы, а на нашей – лишь окна да мир за окнами.
В два дали звонок для второй смены, тут же появились завуч Анна Михайловна и наша классная Нина Юрьевна. Они сели на стулья против нашего ряда. Дежурный остался у дверей, чтобы без лишнего шума устраивать опаздывающих. Мои где-то задержались.
Забровский вышел с тетрадкой к столу и, обозрев поле битвы, начал:
– Товарищи!.. Совместное собрание родителей и учеников – не новость, но вы сами знаете, как часто они бывают скучными и малополезными, потому что вертимся мы вокруг ерунды и чуть ли не поем «В лесу родилась елочка». Для восьмого класса это нелепость! Нам уже по пятнадцать лет!.. И вот мы решили поговорить крупнее. И провели анкету. Конечно, анкета не скальпель, но и не молоток неандертальца. И кое-что нам удалось вскрыть, а именно – узнать, какие мы есть! Не какими должны быть, это известно и нам и вам, а какие есть! Это важнее, потому что это жизнь!.. Ну… да, Нина Юрьевна, у вас что-нибудь будет?
– Два слова. – Она встала и напряженнее обычного – прямо вот-вот расплачется! – сказала: – Ребята получили очень интересные и серьезные данные, поэтому давайте будем очень внимательными и активными… Пожалуйста, Забровский!
Родители подвигались для удобства, Васька открыл тетрадку, и тут чей-то голос заметил:
– А председателя-то!
– Председателя? – переспросил Забор.
– Дак положено!
– Это можно, раз положено, – согласился Васька. – Председателем буду я. Нет возражений?
– Не-ет! – отозвался класс.
– И секретаря, – добавил тот же голос.
В третьем ряду, под Менделеевым, я засек маленького дядьку, заклиненного между двумя женщинами, одна из них его одернула: мол, не суйся, люди без тебя знают.
– Можно и секретаря. – Васька скользнул невозмутимым взглядом по нашим головам. – Секретарем будет Садовкина, у нее хороший почерк. Одобряете?
– Одобряем! – крикнули мы.
– Наташа, пиши там… Еще кого положено? Если президиум, то ему негде сесть. Будем считать, что все вы в президиуме!
Родителям понравилась находчивость комсорга. Ваську вообще не смущала масса, даже взрослая; я, например, и перед ребячьей робею, а он нет, скорее, один на один он стесненнее себя чувствует, как елец в тазу, а в массе – как в реке.
– Итак, в классе нас тридцать: шестнадцать девочек и четырнадцать парней. К счастью, никто за это время не болел, и заполнены все тридцать анкет. Анкеты анонимные, то есть без подписей, так что где Петя и где Катя, не поймешь.
– Простите! – привстал крупный и плотный, с курчавой головой отец Мишки Зефа, работавший каким-то средним начальником в какой-то средней жилищно-коммунальной конторе. – Значит, вы не скрываете авторов, а просто не знаете их?
– Совершенно верно.
– И выходит, что анкету, например, моего сына здесь не найти? – уточнил Зеф-старший.
– Нет.
– Странно. А с кого же спрашивать?
– Что спрашивать? – не понял Васька.
– Ну, вот вы сейчас огласите итоги, и вдруг обнаружится какой-то непорядок. Так с кого спрашивать?
– С себя! – подсказали с места.
– Нет, я серьезно!
– Спрашивают с подчиненных, заметил грубоватый женский голос, – а дети не подчиненные!
– А кто, – начальники? – нахмурился Зеф-старший.
– При чем тут иерархия?
– А при том, что без этой иерархии получится иерархия похуже! Они сядут нам вот сюда, – Зеф-старший похлопал себя по упитанной шее, на которую действительно можно было сесть, – и удила в зубы вставят!
– Вставят! – подхватил тот мужичок.