Котята
На свете есть котята -
Касьянка, Том и Плут.
И есть у них хозяйка,
Не помню, как зовут.
Она котятам варит
Какао и компот.
И дарит им игрушки
На каждый Новый год.
Котята ей находят
Пропавшие очки
И утром поливают
Укроп и кабачки.
Котят купить просили
Продукты на обед,
Они сходили в город
И принесли ... конфет.
Натёрли пол на кухне
Касьянка, Том и Плут.
Сказали : "Будет кухня-
Совсем замёрзший пруд".
И весело катались
По кухне на коньках.
Хозяйка от испуга
Сказала только :"Ах!"
Котята за капустой
Ходили в огород.
Там у капустных грядок
Им повстречался крот.
Весь день играли в жмурки
Котята и кроты.
А бедная хозяйка
Грустила у плиты.
Косили на опушке
Касьянка, Плут и Том.
Нашли в траве щеглёнка
С оторванным хвостом.
Они снесли больного
К щеглихе-маме в лес
И сделали припарки,
Примочки и компресс.
Ходили как-то к речке
Касьянка, Том и Плут,
Проверить, хорошо ли
В ней окуни живут.
Приходят, а у речки
Лежит старик судак
И до воды добраться
Не может сам никак.
Скорей беднягу в воду
Забросили они
И крикнули вдогонку:
"Смотри не утони!"
Сказала раз хозяйка:
"Схожу куплю букварь.
Неграмотный котёнок-
Невежда и дикарь".
И в тот же вечер дружно
Уселись за столом
И выучили буквы
Касьянка, Плут и Том.
А после, взявши ручки
И три карандаша,
Такое сочинили
Послание мышам:
"Эй, мыши-шебуршиши,
Бегите из-под крыши,
Бегите из подвала,
Пока вам не попало."
Самуил Маршак
Котята
Два маленьких котенка поссорились в yглy
Сердитая хозяйка взяла свою метлy
И вымела из кyхни дерyщихся котят
Не справившись при этом, кто прав, кто виноват.
А дело было ночью, зимою, в январе.
Два маленьких котенка озябли во дворе.
Легли они, свернyвшись, на камень y крыльца,
носы yткнyли в лапки и стали ждать конца.
Но сжалилась хозяйка и отворила дверь.
- Нy что, - она спросила, - не ссоритесь теперь?
Прошли они тихонько в свой yгол на ночлег,
Со шкyрок отряхнyли холодный, мокрый снег
И оба перед печкой заснyли сладким сном.
А вьюга до рассвета шyмела за окном.
И летели листовки с неба
На пороги обмерзших квартир:
«Будет хлеб! Вы хотите хлеба?
Будет мир! Вам ведь снится мир?»
Дети, плача, хлеба просили –
Нет страшнее пытки такой!
Ленинградцы ворот не открыли
И не вышли к стене крепостной.
Но тогда летели снаряды,
Бомбы здания рвали в куски,
И без крика падали рядом
Дети, матери, старики.
А живые? Живые жили,
И вставали, и шли за водой,
Но ворота они не открыли
И не вышли к стене городской.
Без воды, без тепла, без света,
День, который похож на ночь.
Может, в мире и силы нету,
Чтобы все это превозмочь!
Умирали – и говорили:
Наши дети увидят свет! –
Но ворот они не открыли,
На колени не встали, нет!
Вот в осенней уже позолоте
Город наш величав и хорош.
Петр построил его на болоте,
А прочнее земли не найдешь!
1943 г.
Груз драгоценный баржа принимала –
Дети блокады садились в неё.
Лица недетские цвета крахмала,
В сердце горе своё.
Девочка куклу к груди прижимала.
Старый буксир отошёл от причала,
К дальней Кобоне баржу потянул.
Ладога нежно детишек качала,
Спрятав на время большую волну.
Девочка, куклу обняв, задремала.
Чёрная тень по воде пробежала,
Два "Мессершмита" сорвались в пике.
Бомбы, оскалив взрывателей жала,
Злобно завыли в смертельном броске.
Девочка куклу сильнее прижала...
Взрывом баржу разорвало и смяло.
Ладога вдруг распахнулась до дна
И поглотила и старых, и малых.
Выплыла только лишь кукла одна,
Та, что девчурка к груди прижимала...
Ветер минувшего память колышет,
В странных виденьях тревожит во сне.
Сняться мне часто большие глазища
Тех, кто остался на ладожском дне.
Снится, как в тёмной, сырой глубине
Девочка куклу уплывшую ищет.
(А. Молчанов)
Они были уже далеко от блокады –
Вывозимые в тыл ленинградские дети.
Где-то там, позади артобстрелов раскаты,
Вой сирен, стук зениток в прожекторном свете,
Надоевшие бомбоубежищ подвалы,
Затемненных домов неживые громады,
Шёпот мам на тревожном перроне вокзала:
"Будет всё хорошо, и бояться не надо!..."
А потом путь по Ладоге, штормом объятой,
Волны, словно таран, били в баржи с разгона.
Наконец, твёрдый берег – уже за блокадой!
И опять пересадка, и снова в вагоны.
Они были уже далеко от блокады,
Всё спокойней дышалось спасаемым детям,
И стучали колёса: "Бояться не надо!
Бояться не надо! Мы едем! Мы едем!"
Поезд встал, отдуваясь, на станции Тихвин.
Паровоз отцепился, поехал пить воду.
Всё вокруг, как во сне, было мирным и тихим...
Только вдруг крик протяжный за окнами: "Воздух!"
"Что случилось?" – "Налёт. Выходите быстрее!.." –
"Как налёт? Но ведь мы же далёко от фронта..." –
"Выводите детей из вагонов скорее!.."
А фашист уже груз сыпанул с разворота.
И опять свист и вой души детские рвали,
Словно дома, в кошмарной тревог круговерти.
Но сейчас дети были не в прочном подвале,
А совсем беззащитны, открыты для смерти.
Взрывы встали стеной в стороне, за домами.
Радость робко прорвалась сквозь страх: "Мимо! Мимо!"
И душа вновь припала к надежде, как к маме –
Ведь она где-то рядом, неслышно, незримо...
А над станцией снова свистит, воет, давит,
Бомбы к детям всё ближе, не зная пощады.
Они рвутся уже прямо в детском составе.
"Мама!.. Ты говорила: бояться не надо!.."
Есть на тихвинском кладбище, старом, зелёном,
Место памяти павших героев сражений.
Здесь в дни воинской славы склоняются знамёна,
Рвёт минуту молчанья салют оружейный.
А в другой стороне в скромной братской могиле
Спят погибшие здесь ленинградские дети.
И цветы говорят, что о них не забыли,
Что мы плачем о них даже в новом столетье.
Помолчим возле них, стиснув зубы упрямо,
Перечтём вновь и вновь скорбный текст обелиска,
И почудятся вдруг голоса: "Мама! Мама!
Приезжай, забери нас отсюда! Мы близко!.."
(А. Молчанов)
Среди сугробов и воронок
В селе, разрушенном дотла,
Стоит, зажмурившись ребёнок –
Последний гражданин села.
Испуганный котёнок белый,
Обломок печки и трубы –
И это всё, что уцелело
От прежней жизни и избы.
Стоит белоголовый Петя
И плачет, как старик без слёз,
Три года прожил он на свете,
А что узнал и перенёс.
При нём избу его спалили,
Угнали маму со двора,
И в наспех вырытой могиле
Лежит убитая сестра.
Не выпускай, боец, винтовки,
Пока не отомстишь врагу
За кровь, пролитую в Поповке,
И за ребёнка на снегу.
(С. Маршак)
На полянке детский сад, чьи-то внучки, дочки.
И панамки их торчат, словно белые грибочки.
Ах, какая благодать! Небеса теплом согреты,
До реки рукой подать, до реки рукой подать.
До войны одна неделя.
Вой сирены, Ленинград, орудийные раскаты.
Уплывает детский сад, от блокады, от блокады.
А у мам тоска тоской по Илюшке и по Анке,
По единственной такой, по единственной такой
Уплывающей панамке.
Кораблю наперерез огневым исчадьем ада
Мессершмита чёрный крест воспарил над детским садом.
На войне как на войне - попаданье без ошибки...
И панамки на воде, а панамки на воде,
Словно белые кувшинки...
Люди, люди, неужель это снова повторится?
Люди ,люди, им уже было б каждому за тридцать!
Тот же луг, и та река, детский щебет на полянке...
И клубятся облака, и клубятся облака,
Словно белые панамки.
Это детское счастье озноба и жара -
Ноги ватные - вовсе не выйдешь.
А в гранёном стакане остатки отвара,
И бабуля мурлычет на идиш.
Я тихонечко плачу – для полной картины,
А на стенах – разводы и тени...
Мамин голос: «Спасибо, что не скарлатина!
Полетели, дружок, полетели»
И несёт, прижимая несильной рукою,
Всё по кругу, куда же ей деться.
И блокадная память зовёт, беспокоя...
Питер. Послевоенное детство.
Поучает волчица волчат
Наставляет, сурово рыча,
Строго волчьим законам уча.
Но один делал то, что нельзя.
Из темного леса нельзя выбегать,
С лисенком дружить и с зайчонком играть,
При виде чужого нельзя не рычать,
Чужого за друга нельзя принимать.
Волк-отец поучает волчат
Наставляет, сурово рыча,
Строго волчьим законам уча.
Но один делал то, что нельзя.
Нельзя волку верить вообще никому,
Пощады давать даже раненому,
Нельзя не добить в стае тех, кто ослаб,
Нельзя забывать: в жизни каждый - твой враг.
Вожаки поучают волчат
Наставляют, сурово рыча,
Строго волчьим законам уча.
Но один делал то, что нельзя.
Нельзя вожаку не отдать свой кусок.
Вожак прав всегда - это главный урок!
Ему должен все и всегда уступать -
Волчицу, добычу и право рычать.
Не усвоил волчонок закон.
Дрался с тем, с кем нельзя и дружил.
Он врагов столько в стае нажил,
Что был изгнан из стаи он вон.
Не смог одиночкой прожить бы свой век.
Спасибо, его научил человек
По волчьим законам сверять каждый шаг,
И помнить всегда: в жизни каждый - твой враг.
Вот так!
Рыжий кот уходит по улице и в глазах у него тоска.
Позади несутся вопли, что, мол, нет управы на кошака.
Но коту не нужна управа, и мэрия не нужна –
Рыжий кот уходит по улице, и в глазах у него весна.
Старый кот уходит по улице. Шрамов, кажется, чересчур –
Не хватает уже обаяния вон на тех полосатых дур,
И сцепиться с наглым молодняком уже не с лапы и не хвоста...
Старый кот уходит по улице, и в глазах его – пустота.
Но весна такое мурлыкает – позабудешь, что пессимист,
Как на вкусную крысу, набросишься на шуршащий высохший лист,
Хм, и лапы – что ныть-то? – на месте, и ещё кой-что... голова!
Рыжий кот уходит по улице, и весна уже вновь права:
Всем кошачьим выдаст томление, и тепло от нагретых крыш,
И отваги без сожаления, и лукаво-дерзкой игры,
А что раны потом зализывать – разве думать о "потом"?
Рыжий кот уходит по улице. Кто же знает, что будет с котом?
Танда Луговская
Черный котенок сидел на снегу и плакал –
Выгнали вон под самое рождество,
Но проходили мимо Вильгельм и Якоб,
Сжалились – и домой унесли его.
По коридорам низким и полутемным
Бродит – прижаты уши и дыбом шерсть.
Это, конечно, дом – говорит котенок, -
Но для чего им кот, если нет мышей?
Есть мышеловки – сыр в них отменно высох,
Пыль оседает, дыры в полу сквозят,
И человечки ростом не больше крысы –
Эльфы – но этих ловить и давить нельзя.
Скоро начнут посудой на кухне звякать,
Стряпать пирог, чужой наводить уют.
Выйдут из кабинета Вильгельм и Якоб,
Сядут за стол и всем молока нальют.
Спальня тесна и сумрачна, словно келья,
Простыни по-кошачьи перекроив,
Тычется носом то в Якоба, то в Вильгельма,
К полному удовольствию всех троих.
...Я разогнал собак. Она еще
Жила. И крови не было заметно
Снаружи. Наклонившись, я сперва
Не разглядел, как страшно искалечен
Несчастный зверь. Лишь увидав глаза,
Похолодел от ужаса. (Слепит
Сиянье боли.) Диким напряженьем
Передних лап страдалица тащила
Раздробленное туловище, силясь
Отнять его у смерти. Из плаща
Носилки сделал я. Почти котенок,
Облезлая, вся в струпьях... На диване
Она беззвучно мучилась. А я
Метался и стонал. Мне было нечем
Ее убить. И потому слегка,
От нежности бессильной чуть не плача,
Я к жаркому затылку прикоснулся
И почесал за ушками. Глаза
Слепящие раскрылись изумленно,
И (господи! забуду ли когда?)
Звереныш замурлыкал. Неумело,
Пронзительно и хрипло. Замурлыкал
Впервые в жизни. И, рванувшись к ласке,
Забился в агонии.
Иногда
Мне кажется завидной эта смерть...
Ради пары ночных часов,
Чтобы вместе смотреть в небо,
Я искала бродячих псов
И кормила их теплым хлебом.
Мне хотелось их всех собрать,
Этих псов, чьи глаза светились.
Я просила у них добра,
И они на него не скупились.
Руки в шерсти их утопали,
Мне хотелось о многом сказать,
Но собачьи глаза подсказали:
Про тоску можно просто молчать.
И мы вместе молчали на звезды,
И дыханьем своим чуть-чуть
Беспокоили влажный воздух,
Наполняя надеждой грудь.
Нам о чем-то шептали ели,
И рассвет начинал разбег.
А мы рядом втроем сидели:
Две собаки и человек
Убили собаку, лучшего друга,
Убили собаку, всадив в спину нож.
"Утром убили, - сказала подруга, -
Беги вон на поле, может, найдёшь!"
И я побежала по белой тропинке,
Без шапки, раздетой, почти босиком.
Текли по лицу непрерывно слезинки.
И я утирала их кулаком.
"Не верю, не верю!" - в мозгу всё стучало.
Ну где же она?! Да вот, на снегу
Застывшая кровь: И я закричала,
А слёзы из глаз всё быстрее бегут.
И вспомнились, псина, те дни, что когда-то
Бежали по лугу с тобой до реки,
Играли, рыбачили там до заката,
Любили тебя детвора, старики.
И всё же кому-то она помешала,
Собачья незлая, простая душа.
Я слёз уже больше не вытирала,
Домой потихоньку её принесла.
"Убили собаку? Да что тут такого?" -
Сказал наш сосед, постояв у дверей.
Как страшно, что так вот, ну проще простого,
Мы, люди, бываем опасней зверей.