Студент, что это тебя покоробило слово "волюнтаризм"?
Ты знаешь, что в любой стране за всё платит население?
Теперь смотри. Основные платы: услуги ЖКХ, эпектроэнергия,
телефон и бензин, а также продовольственные товары. Мальчик,
а теперь взгляни на эту реальность и угадай: на какие товары и услуги
для населения приходится основной рост из года в год?
А что нам про экономику писать?
То, что здесь никакого импортозамещения не состоится, кроме поднятия цен...
я писал. А иначе и быть не могло. Падение курса рубля лишь добавило пару.
Тут нет ни дополнительных производственных мощностей, ни возможностей
для их появления. Вот все и уходят в повышение цен. У нас куриные голени
уже по 180 за кг. Надо съездить на рынок и посмотреть по чём свинина. Впрочем,
уже сейчас можно посылать и этих производителей... и этих продавцов.
Нет тут никакой экономики. Сплошной волюнтаризм и наглость.
Осень в твоем полушарьи кричит "курлы".
С обнищавшей державы сползает границ подпруга.
И, хотя окно не закрыто, уже углы
привыкают к сорочке, как к центру круга.
А как лампу зажжешь, хоть строчи донос
на себя в никуда, и перо -- улика.
Плюс могилы нет, чтоб исправить нос
в пианино ушедшего Фредерика.
В полнолунье жнивье из чужой казны
серебром одаривает мочажина.
Повернешься на бок к стене, и сны
двинут оттуда, как та дружина,
через двор на зады, прорывать кольцо
конопли. Но кольчуге не спрятать рубищ.
И затем что все на одно лицо,
согрешивши с одним, тридцать трех полюбишь.
II
Черепица фольварков да желтый цвет
штукатурки подворья, карнизы -- бровью.
Балагола одним колесом в кювет,
либо -- мерин копытом в луну коровью.
И мелькают стога, завалившись в Буг,
вспять плетется ольшаник с водой в корзинах;
и в распаханных тучах свинцовый плуг
не сулит добра площадям озимых.
Твой холщовый подол, шерстяной чулок,
как ничей ребенок, когтит репейник.
На суровую нитку пространство впрок
зашивает дождем -- и прощай Коперник.
Лишь хрусталик тускнеет, да млечный цвет
тела с россыпью родинок застит платье.
Для самой себя уже силуэт,
ты упасть не способна ни в чьи объятья.
III
Понимаю, что можно любить сильней,
безупречней. Что можно, как сын Кибелы,
оценить темноту и, смешавшись с ней,
выпасть незримо в твои пределы.
Можно, по'ру за по'рой, твои черты
воссоздать из молекул пером сугубым.
Либо, в зеркало вперясь, сказать, что ты
это -- я; потому что кого ж мы любим,
как не себя? Но запишем судьбе очко:
в нашем будущем, как бы брегет не медлил,
уже взорвалась та бомба, что
оставляет нетронутой только мебель.
Безразлично, кто от кого в бегах:
ни пространство, ни время для нас не сводня,
и к тому, как мы будем всегда, в веках,
лучше привыкнуть уже сегодня.
Блин, читать обрыдло, студент, а писать не о чем.
Да нет... вписываться мы никуда не будем. Просто не получится.
Щас посижу... подумаю.
Пока Бродский.
К Урании
И. К.
У всего есть предел: в том числе у печали.
Взгляд застревает в окне, точно лист -- в ограде.
Можно налить воды. Позвенеть ключами.
Одиночество есть человек в квадрате.
Так дромадер нюхает, морщась, рельсы.
Пустота раздвигается, как портьера.
Да и что вообще есть пространство, если
не отсутствие в каждой точке тела?
Оттого-то Урания старше Клио.
Днем, и при свете слепых коптилок,
видишь: она ничего не скрыла,
и, глядя на глобус, глядишь в затылок.
Вон они, те леса, где полно черники,
реки, где ловят рукой белугу,
либо -- город, в чьей телефонной книге
ты уже не числишься. Дальше, к югу,
то есть к юго-востоку, коричневеют горы,
бродят в осоке лошади-пржевали;
лица желтеют. А дальше -- плывут линкоры,
и простор голубеет, как белье с кружевами.
Хотя не имеет смысла, деревья еще растут.
Их можно увидеть в окне, но лучше издалека.
И воздух почти скандал, ибо так раздут,
что нетрудно принять боинг за мотылька.
Мы только живем не там, где родились -- а так
все остальное на месте и лишено судьбы,
и если свести с ума требуется пустяк,
то начеку ольха, вязы или дубы.
Чем мускулистей корни, тем осенью больше бздо,
если ты просто лист. Если ты, впрочем, он,
можно пылать и ночью, включив гнездо,
чтоб, не будя, пересчитать ворон.
Когда-нибудь всем, что видишь, растопят печь,
сделают карандаш или, Бог даст, кровать.
Но землю, в которую тоже придется лечь,
тем более -- одному, можно не целовать.
Архитектура, мать развалин,
завидующая облакам,
чей пасмурный кочан разварен,
по чьим лугам
гуляет то бомбардировщик,
то -- более неуязвим
для взоров -- соглядатай общих
дел -- серафим,
лишь ты одна, архитектура,
избранница, невеста, перл
пространства, чья губа не дура,
как Тассо пел,
безмерную являя храбрость,
которую нам не постичь,
оправдываешь местность, адрес,
рябой кирпич.
Ты, в сущности, то, с чем природа
не справилась. Зане она
не смеет ожидать приплода
от валуна,
стараясь прекратить исканья,
отделаться от суеты.
Но будущее -- вещь из камня,
и это -- ты.
Ты -- вакуума императрица.
Граненностью твоих корост
в руке твоей кристалл искрится,
идущий в рост
стремительнее Эвереста;
облекшись в пирамиду, в куб,
так точится идеей места
на Хронос зуб.
Рожденная в воображеньи,
которое переживешь,
ты -- следующее движенье,
шаг за чертеж
естественности, рослых хижин,
преследующих свой чердак,
-- в ту сторону, откуда слышен
один тик-так.
Вздыхая о своих пенатах
в растительных мотивах, etc.,
ты -- более для сверхпернатых
существ насест,
не столько заигравшись в кукол,
как думая, что вознесут,
расчетливо раскрыв свой купол
как парашют.
Шум Времени, известно, нечем
парировать. Но, в свой черед,
нужда его в вещах сильней, чем
наоборот:
как в обществе или в жилище.
Для Времени твой храм, твой хлам
родней как собеседник тыщи
подобных нам.
Что может быть красноречивей,
чем неодушевленность? Лишь
само небытие, чьей нивой
ты мозг пылишь
не столько циферблатам, сколько
галактике самой, про связь
догадываясь и на роль осколка
туда просясь.
Ты, грубо выражаясь, сыто
посматривая на простертых ниц,
просеивая нас сквозь сито
жил. единиц,
заигрываешь с тем светом,
взяв формы у него взаймы,
чтоб поняли мы, с чем на этом
столкнулись мы.
К бесплотному с абстрактным зависть
и их к тебе наоборот,
твоя, архитектура, завязь,
но также плод.
И ежели в ионосфере
действительно одни нули,
твой проигрыш, по крайней мере,
конец земли.
Классический балет есть замок красоты,
чьи нежные жильцы от прозы дней суровой
пиликающей ямой оркестровой
отделены. И задраны мосты.
В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад,
и, крылышкуя скорописью ляжек,
красавица, с которою не ляжешь,
одним прыжком выпархивает в сад.
Мы видим силы зла в коричневом трико,
и ангела добра в невыразимой пачке.
И в силах пробудить от элизийской спячки
овация Чайковского и Ко.
Классический балет! Искусство лучших дней!
Когда шипел ваш грог, и целовали в обе,
и мчались лихачи, и пелось бобэоби,
и ежели был враг, то он был -- маршал Ней.
В зрачках городовых желтели купола.
В каких рождались, в тех и умирали гнездах.
И если что-нибудь взлетало в воздух,
то был не мост, а Павлова была.
Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,
Барышникова зреть. Талант его не стерся!
Усилие ноги и судорога торса
с вращением вкруг собственной оси
рождают тот полет, которого душа
как в девках заждалась, готовая озлиться!
А что насчет того, где выйдет приземлиться, --
земля везде тверда; рекомендую США.
Боясь расплескать, проношу головную боль
в сером свете зимнего полдня вдоль
оловянной реки, уносящей грязь к океану,
разделившему нас с тем размахом, который глаз
убеждает в мелочных свойствах масс.
Как заметил гном великану.
В на попа поставленном царстве, где мощь крупиц
выражается дробью подметок и взглядом ниц,
испытующим прочность гравия в Новом Свете,
все, что помнит твердое тело pro
vita sua -- чужого бедра тепло
да сухой букет на буфете.
Автостадо гремит; и глотает свой кислород,
схожий с локтем на вкус, углекислый рот;
свет лежит на зрачке, точно пыль на свечном огарке.
Голова болит, голова болит.
Ветер волосы шевелит
на больной голове моей в буром парке.
Студент, ну не писал и не писал. Просто сидел и читал других.
Но вот некоторые комментаторы по поводу кризиса и его причин
уже достали. Им вроде как неизвестны ... причины. Объясняю этим,
бля, "экономистам" причины.
Итак... Причина - куча ничем не обеспеченного бабла, которая и надувала
пузыри на всех рынках. И ещё куча "ценных" бумаг, в ценности которых
можно сильно сомневаться. Дешёвым баблом стимулировали спрос, а
следовательно и предложение, а когда возник финансовый кризис... то
в отсутствии дешёвых кредитов столкнулись с кризисом перепроизводства.
Просто экономика перешла в иное состояние спроса и предложения.
Пока с дерьмовыми долгами и бумагами не разберутся... ждать продолжения
кредитной экспансии не стоит. А следовательно и с производством будет
совсем непросто.
Кроме очередной порции дерьма... ничего не жду.11-03-2009 21:52
Да так, студент, держу своё состояние в оптимальном режиме. Любое изменение
чревато неприятными последствиями. Так ведь, бля, это жизненным опытом
определяется, а не всякой лапшой на уши от тех или иных сторон. А на известную
мне хрень... я уже по жизни насмотрелся. Так уж лучше перебдим, чем позволим
себе обосраться в очередной раз. Да и не гигиенично это, студент.
Изучать философию следует, в лучшем случае,
после пятидесяти. Выстраивать модель
общества -- и подавно. Сначала следует
научиться готовить суп, жарить -- пусть не ловить --
рыбу, делать приличный кофе.
В противном случае, нравственные законы
пахнут отцовским ремнем или же переводом
с немецкого. Сначала нужно
научиться терять, нежели приобретать,
ненавидеть себя более, чем тирана,
годами выкладывать за комнату половину
ничтожного жалованья -- прежде, чем рассуждать
о торжестве справедливости. Которое наступает
всегда с опозданием минимум в четверть века.
Изучать труд философа следует через призму
опыта либо -- в очках (что примерно одно и то же),
когда буквы сливаются и когда
голая баба на смятой подстилке снова
дл вас фотография или же репродукция
с картины художника. Истинная любовь
к мудрости не настаивает на взаимности
и оборачивается не браком
в виде изданного в ГЈттингене кирпича,
но безразличием к самому себе,
краской стыда, иногда -- элегией.
(Где-то звенит трамвай, глаза слипаются,
солдаты возвращаются с песнями из борделя,
дождь -- единственное, что напоминает Гегеля.)
Истина заключается в том, что истины
не существует. Это не освобождает
от ответственности, но ровно наоборот:
этика -- тот же вакуум, заполняемый человеческим
поведением, практически постоянно;
тот же, если угодно, космос.
И боги любят добро не за его глаза,
но потому что, не будь добра, они бы не существовали.
И они, в свою очередь, заполняют вакуум.
И может быть, даже более систематически,
нежели мы: ибо на нас нельзя
рассчитывать. Хотя нас гораздо больше,
чем когда бы то ни было, мы -- не в Греции:
нас губит низкая облачность и, как сказано выше, дождь.
Изучать философию нужно, когда философия
вам не нужна. Когда вы догадываетесь,
что стулья в вашей гостиной и Млечный Путь
связаны между собою, и более тесным образом,
чем причины и следствия, чем вы сами
с вашими родственниками. И что общее
у созвездий со стульями -- бесчувственность, бесчеловечность.
Это роднит сильней, нежели совокупление
или же кровь! Естественно, что стремиться
к сходству с вещами не следует. С другой стороны, когда
вы больны, необязательно выздоравливать
и нервничать, как вы выглядите. Вот что знают
люди после пятидесяти. Вот почему они
порой, глядя в зеркало, смешивают эстетику с метафизикой.
Несостоявшимся кровопролитным войнам.
Фразам, проглоченным в миг ареста.
Помеси голого тела с хвойным
деревом, давшей Сан-Себастьяна.
Авиаторам, воспарявшим к тучам
посредством крылатого фортепьяно.
Создателю двигателя с горючим
из отходов воспоминаний. Женам
мореплавателей -- над блюдом
с одинокой яичницей. Обнаженным
Конституциям. Полногрудым
Независимостям. Кометам,
пролетевшим мимо земли (в погоне
за бесконечностью, чьим приметам
соответствуют эти ландшафты, но не
полностью). Временному соитью
в бороде арестанта идеи власти
и растительности. Открытью
Инфарктики -- неизвестной части
того света. Ветреному кубисту
кровель, внемлющему сопрано
телеграфных линий. Самоубийству
от безответной любви Тирана.
Землетрясенью -- подчеркивает современник, --
народом встреченному с восторгом.
Руке, никогда не сжимавшей денег,
тем более -- детородный орган.
Сумме зеленых листьев, вправе
заранее презирать их разность.
Счастью. Снам, навязавшим яви
за счет населенья свою бессвязность.
Среди бела дня начинает стремглав смеркаться, и
кучевое пальто норовит обернуться шубой
с неземного плеча. Под напором дождя акация
становится слишком шумной.
Не иголка, не нитка, но нечто бесспорно швейное,
фирмы Зингер почти с примесью ржавой лейки,
слышится в этом стрекоте; и герань обнажает шейные
позвонки белошвейки.
Как семейно шуршанье дождя! как хорошо заштопаны
им прорехи в пейзаже изношенном, будь то выпас
или междудеревье, околица, лужа -- чтоб они
зренью не дали выпасть
из пространства. Дождь! двигатель близорукости,
летописец вне кельи, жадный до пищи постной,
испещряющий суглинок, точно перо без рукописи,
клинописью и оспой.
Повернуться спиной к окну и увидеть шинель с погонами
на коричневой вешалке, чернобурку на спинке кресла,
бахрому желтой скатерти, что, совладав с законами
тяготенья, воскресла
и накрыла обеденный стол, за которым втроем за ужином
мы сидим поздно вечером, и ты говоришь сонливым,
совершенно моим, но дальностью лет приглушенным
голосом: "Ну и ливень".
Как тебе, студент, это заглавие, бля?
Я с этим словом столкнулся по жизни. И сдаётся мне, что оно было придумано
"юристами", а опубликовано одной мадам. Мадаме мы возражать не будем.
Юристам же напомним, что договор предусматривает обязанности двух сторон
при наличии гаранта их исполнения. Так что этим "юристам" следует ещё подумать
по поводу договорённостей, которые они юридически не могут обеспечить.
Надо было во время обучения... меньше ходить по пиву и по бабам... щенки.
Цветы с их с ума сводящим принципом очертаний,
придающие воздуху за стеклом помятый
вид, с воспаленным "А", выглядящим то гортанней,
то шепелявей, то просто выкрашенным помадой,
-- цветы, что хватают вас за душу то жадно и откровенно,
то как блЈклые губы, шепчущие "наверно".
Чем ближе тело к земле, тем ему интересней,
как сделаны эти вещи, где из потусторонней
ткани они осторожно выкроены без лезвий
-- чем бестелесней, тем, видно, одушевленней,
как вариант лица, свободного от гримасы
искренности, или звезды, отделавшейся от массы.
Они стоят перед нами выходцами оттуда,
где нет ничего, опричь возможности воплотиться
безразлично во что -- в каплю на дне сосуда,
в спички, в сигнал радиста, в клочок батиста,
в цветы; еще поглощенные памятью о "сезаме",
смотрят они на нас невидящими глазами.
Цветы! Наконец вы дома. В вашем лишенном фальши
будущем, в пресном стекле пузатых
ваз, где в пору краснеть, потому что дальше
только распад молекул, по кличке запах,
или -- белеть, шепча "пестик, тычинка, стебель",
сводя с ума штукатурку, опережая мебель.
Снаружи темнеет, верней -- синеет, точней -- чернеет.
Деревья в окне отменяет, диван комнеет.
Я выдохся за день, лампу включать не стану
и с мебелью в комнате вместе в потемки кану.
Пора признать за собой поверхность и, с ней, наклонность
к поверхности, оставить претензии на одушевленность;
хрустнуть суставами, вспомнить кору, коренья и,
смахнув с себя пыль, представить процесс горенья.
Вор, скрипя половицей, шаря вокруг как Шива,
охнет, наткнувшись на нечто твердое, от ушиба.
Но как защита от кражи, тем более -- разговора,
это лучше щеколды и крика "держите вора".
Темнеет, точней -- чернеет, вернее -- деревенеет,
переходя ту черту, за которой лицо дурнеет,
и на его развалинах, вприсядку и как попало,
неузнаваемость правит подобье бала.
В конце концов, темнота суть число волокон,
перестающих считаться с существованьем окон,
неспособных представить, насколько вещь окрепла
или ослепла от перспективы пепла
и в итоге -- темнеет, верней -- ровнеет, точней -- длиннеет.
Незрячесть крепчает, зерно крупнеет;
ваш зрачок расширяется, и, как бы в ответ на это,
в мозгу вовсю разгорается лампочка анти-света.
Так пропадают из виду; но настоящий финиш
не там, где кушетку вплотную к стене придвинешь,
но в ее многоногости за полночь, крупным планом
разрывающей ленточку с надписью "Геркуланум".
Студент, командовать операцией "Марс" практически было некому, кроме
Жукова. Он был одним из очень немногих, которые не наложили бы в штаны
после подобного назначения... ещё до начала операции. Надо было связывать
части группы армий "Центр". Способ прост - атака. Другого способа не было дано.
Армии у него другой не было. И это говно он нагрузил на себя. Иначе бы наступление
под Сталинградом закончилось бы вторым "Харьковским".
Кстати, о "Харьковской операции".
"Главнокомандующий войсками Юго-Западного направления маршал С. К. Тимошенко,
начальник штаба — генерал И. X. Баграмян, представитель Ставки — Н. С. Хрущёв.".
Ну эти ребята из окружения-то вышли и потом ещё долго существовали. За Баграмяна
вступился Жуков. Ну не на Хрущёва же вешать ответственность, как представителя
Ставки во главе со Сталиным. Хотя именно доклады Хрущёва и Тимошенко не позволили
прекратить эту операцию по предложению Василевского. Сталин добро не дал...
Студент, я не буду вступать в полемику с пишущими о войне журналистами
женского рода. Я мог бы им дать совет, но и этого делать не буду. Не
рассчитываю на понимание... Да и Георгий Константинович в моей защите не
нуждается. Что касается его признания и покаяния, то это просто. Идёшь в
магазин, берёшь пару бутылок водки, а также килечку в томатном соусе и
плавленные сырки. Садишься на кухне, прикрываешь плотненько дверь,
принимаешь по стакану, после килечка или сырки... и начинаешь откровенничать
... вслух.