«Большие маневры» / «Grandes manoeuvres, Les» (1955) Рене Клера
[320x213]Эпоха «свингующей Франции», воссозданная режиссером-денди. Цветные осколки складываются в красочное множество рисунков за один монтажный прыжок. Не камерой и актерами командуют авторы, а трубкой калейдоскопа, внутри ее маленький дирижер размахивает палочкой, послушно которой сменяются узоры. Девочки, шлюхи, маркизы, банты, ленты, фрукты, шляпки, моды, зеркала в обрамлении техниколоровского перфекционизма. Кино – пирожное, сладкое, красивое, бездумно нравящиеся. Воздушное, как крем от лучшего кондитера. Искусно глазированное помадкой так, что проходя мимо, нельзя не остановиться у витрины. Цвета кино пахнут. Фасоны нарядов аристократок ли, интерьеры публичных домов – ароматы цветочных духов, специальные дамские. Перед нами парфюм синематографик. Игра эмоциями-ароматами и их составляющими. Магия флирта со зрителем, которого весь фильм смешат, а потом легким ударом поддых валят с ног. Режиссер – денди, и он острит напропалую, каждую минуту ленты, каждый ее эпизод, когда надо, и просто так.
[320x213]Шутки его редко приторные (юмор тоже имеет свой запах, и чем он тоньше - тем аромат остроты неуловимее, и тем она изящнее), лакированно-черного цвета чаще, горьковатого на вкус. Саркастическим смешком комедианта-дуэлянта, каплями разъедающей иронии, как сиропом убитый легким ударом бисквит, промачивается тошнотворно сладкая патока лав стори. Напоследок неуловимым движением фокусника автор превращает инкрустированную каменьями арт-нуво шкатулочку в гробик. Ты с удовольствием ел пирожное, но, в очередной раз укусив, понял вдруг – кондитерский шедевр заплесневел. И все же сразу после титров накупил разного рода сладостей, обложился чашками хорошего кофе и вновь всмотрелся в чашечку киношного цветка.
[320x213]Цветка, где в удушающе-цветной эксцентричной пляске словно сорвавшихся, слетевших с нарисованных Тулуз-Лотреком эротических афиш офицеры и дамочки занимаются, пожалуй, единственными достойными их беспорядочной и прекрасной жизни делами – любовными интрижками. Адюльтер – их Бог. Адюльтер правит бал, и нет никого, кто смог бы устоять перед ним, пошловатым фавном, выплевывающим из дудочки игривые песенки об изменах, "кто с кем переспал", "в спальной раздетая", завоеванных сердцах, лощеных красавцах. О, эта легкая жизнь, где даже смерть не заявляет о себе, а если и случается, то нечаянно, походя, оставаясь всего лишь неизвестным телом в спаленке с открытым окошком, куда солдатская мажорная музыка
[320x213] заглядывает на секунду и тут же прочь. Большая любовь и глубокое чувство оформлены в декорации и задники не оперы, а салонной оперетки. Стиль здешних улиц и кварталов не монументален. Женские ножки, дамские перчатки или солдатский хохот – этой пестрой мозаике куртуазных и не очень картинок чужд ледяной эстетизм и мраморная безупречность. Фривольная феерия, радость существования в манере фланирующих/вальсирующих мечтателей. Честная глупость красивых людей, влюбленных в жизнь. Если момент настал и пойман фотографом в объектив, мир падает перед тобою ниц, котенком пару раз перевернувшись у ног твоих, и, заигравшись, убегает из комнаты – не двигайся, сохраняя спокойствие, и созерцай.
Уайльд, информация о прекрасном, мнимая величина, кофе со сливками, Симор, десерты
«В прошлом году в Мариенбаде» / «Année dernière à Marienbad, L'» (1961) Алена Рене
[320x135]Возлюбленных, которые не уберегли любовь, страшно наказывают Боги. Десятый круг ада. Где она в беспамятстве проводит дни и ночи в полупустых залах, полутемных комнатах, среди блестящих люстр, мерцающих свечей, матовых канделябров, разговоров ни о чем, прогулок по бесшумным коврам. Никому никуда не надо. «Там где чисто, светло». Она изящна, как призрак. Также холодна и безупречна. Волосы прибраны по последней моде. Умело приподняты ресницы. Подкрашены губы, слой помады ровно нанесен. Глаза словно отредактированы дешевым red-eye-редактором. С них смыт весь индивидуальный блеск. Лета – прекрасный монтажер.
[320x135]В ее корзине окажется любой отсвет твоего «я». Ей и ему придумывают декорации, подбрасывают актеров, закрывают ворота на замОк, окружают зАмок забором. Включают свет и делают его чуть приглушенным. Окна не отражаются в стальном озере каменного сада перед домом, фасад которого удушающе прямолинеен, гармоничен и безукоризнен. Включают звук и делают его чуть тише. Ни шепота. Ни крика. Ровный гул. Прислушаться к голосам невозможно, кажется, что персонажи проговаривают буквы неизвестного алфавита и только.
[320x135]Боги (режиссер Ален Рене и сценарист Ален Роб-Грийе) заводят оркестр. И она начинает ходить, брать бокалы и ставить на место. Улыбаться. Говорить пустяки. Смеяться неожиданно. Невпопад. Безответно, не услышав шутки. Стоять/сидеть всегда в пол оборота, мраморной статуей, за точность линий которой поручился бы мастер эпохи Возрождения. Но она безжизненна, бесстрастна, бездыханна. Спокойна. Ласкова. И безучастна. Ее доводы рассудка продиктованы опытом, мужем, годами, воспитанием, обстановкой, миром, временем.
[320x135]Она не слышит ничего из того, что он говорит ей. Она не хочет слышать. Он вынуждает. Страшась, что она не ответит, вновь и вновь бросается очертя голову в бой за ее воспоминания. Но Боги лишили ее в наказание памяти, оставив красоту нетленной. Меняя ежедневно/ежечасно платье, настроение, направление взгляда. Он тоже был бы рад избавиться от памяти, причиняющей боль, безжалостно кусающей его изнывающее от беспокойства сердце. Памяти, ежедневно множащей саму себя ее отказами, нарядами, улыбками, ее «Оставьте меня!», «Я вам не верю», «Кто вы?». Памяти, интегрирующей бесконечное количество ее движений, изгибов тела, силуэтов, слов.
[320x135]Но Боги наказали и его – отказав в амнезии. Он знает. Помнит. Любит. А она - нет. Хуже ада невозможности любить и ада невзаимности есть ад беспамятства. Ад это нирвана. Ад – растворение себя, своего «я», собственной любви, пусть мучительной, но твоей, пусть безответной, но твоей, пусть несчастной, но все же твоей … Ад это отказ от боли. Ад это когда тебе уже не больно. Это спокойствие. Вечный покой. Пленка нефтяного пятна, затягивающая озеро стильным стальным покровом. Тебе больше не будет больно. Ты больше не будешь помнить. Никаких мучений. Никаких проклятий. Славословь ангелов, смертный. Забудь все.
амнезия Герды, элементарные частицы, вернуть Эвридику, метафизика боли, Бодлер, взгляд Аида
[185x240]Прекрасная педофилия. Королевское блядство. Она потомок их, последняя проклятая подданная распроданного за грехи тридесятого королевства. Заблудившаяся по доброй воле дочь мерцающих демоническим светом к концу разнузданно-похотливого царствования приторно-ласковых фей. Тех, что лишены были когда-то девственности единорогами, пришедшими неожиданно с Севера. Буквально изнасилованы ими. Теперь и те, и те мертвы. Звучит заупокойная месса в отдельные избыточные человеческой любовью дни. Над скотомогильником единорогов, который до боли прекрасен. В лесах его легко найти по запаху. Над темной пропастью [земля обваливается неожиданно, у края рекомендуется быть осторожнее] стоит аромат разлагающихся сказочных животных (период их полураспада – вечность, рог не гниет). Запах твоих духов. Над ним сияют самые яркие звезды. Одиноким путникам кажется даже, что это фосфорицируют кости.
[312x240]Освещая фигуру ее, в молчании вдыхающей тлен и вздыхающей по самой себе. Солнце там не садится за горизонт, а ложится – словно леди перед совокуплением. И также встает. Заливая окрестности медом и патокой. Перед тем же, как оно сдернет с тела шелковые покрывала, облака, словно русло иссохшей реки, заполняются тоненькими ручейками янтарной воды. Узор на рассвете призван напоминать о ставших легендарными днях, когда еще не существовало понятия греха, а переспать с единорогом любая почитала за честь. И чем моложе – тем с большей вероятностью, что станет блядью. Но блядство было прекрасным и не подсудным. Божественным. Ее пра-пра-матерь, к примеру, переспала с подобным священным животным в десять своих неполных волшебных лет и это был счастливейший день в ее жизни.
«Мадемуазель»/«Mademoiselle» (1966) Тони Ричардсона
[320x134]
«Тогда ошеломленной Агате предстало неожиданное зрелище: сумасшедшая,
которая, вся корчась, становится перед зеркалом, гримасничает, дергает себя
за волосы, скашивает глаза, высовывает язык. Ибо не в силах вынести
остановку, противную ее внутреннему напряжению, Элизабет давала выход своему
безумию в дикой пантомиме, пыталась избытком нелепости сделать жизнь
невозможной, сдвинуть отведенные ей пределы, достичь мгновения, когда драма
исторгнет ее, не стерпит ее присутствия.»
Жан Кокто, «Les Enfants Terribles»
…Псиной
[320x134]верной ползает на лесной поляне ночью, пресмыкаясь перед хозяином….Та, что пару дней назад прижигала сигаретой распустившиеся яблони цветы, кружит в сумерках у воды, выгибая грудь, приподнимая подбородок, воет….Поэзия жестокости. Красота садизма. Героиня, рафинированная эстетка и интеллектуалка (Жанна Моро), новенькая учительница, буквально выставлена в витрине брутального – грязного и вонючего – французского села. По деревенским дорогам хлюпает, наступая в ручейки и лужицы черными лакированными туфельками. Чистит их черными же тонкими ажурными перчатками – чтобы не запачкаться. С хорошим вкусом и приятными манерами, способная нравиться многим,
[320x134]она, тем не менее, предпочитает маску непроницаемую, отпугивающую мужчин агрессивной фригидностью, если таковая возможна в принципе. Пряча за тщательностью и аккуратностью элегантных нарядов, восхищающих неискушенную публику – в подавляющем большинстве своем деревенских баб и мужиков, не разбирающихся в нюансах прекрасного – звериное нутро. Животную, жадную до сексуальных перверсий, чувственную до беспредела первобытную натуру. Фильм это игра на контрастах, на столкновении трех «Я» Мадемуазель (позвольте мне писать ее с заглавной буквы): «Я» рафинированной сельской учительницы;
[320x134] «Я» садистки, убийцы, монстра, извращенное «Я» мутирующей во что-то гнилое, упадочное, «Я» женской темной половины, «Я» femme fatale; и, тесно связанное со вторым, «Я» мазохистки, сверхслабой женщины, готовой растянуться пластом перед самцом по первому же его свистку. Элегантная кинематографическая мразь. Созданная гомосексуалистом и бунтарем Жаном Жене и любимой феминистками смакующей эротизм Маргерит Дюрас.
[190x240]Я помню тебя с детства. С тех дней еще, когда ты сама себя не помнишь. Большие глаза ребенка. Выглядывающего с любопытством из-за деревенской печки. Застенчиво-прекрасное невинное дитя. Нечаянным взглядом нанесла тогда раны детскому сердечку. Такая малютка как ты не должна была рождаться на белый свет. Он мутный: перевернутая вверх тормашками грязная лужица. Надо было остаться там, в зазеркалье якобы несуществующей страны. Представь – тебя не было бы. И я, стоя у зеркала по утрам, иногда, но только не очень часто, в глубине его – позади себя – угадывал бы абрис твоего лица, и слышал зеркальный отзвук смеха – неестественного, но как будто очень знакомого. Прожил бы лет 30, нет, даже 35, прежде чем спуститься в загробное царство смотреть из зеркал эту жизнь как кино – вместе с тобой. А до тех пор в любом отражении видел бы два лица: свое и тень другого. Покрытого ледяной кромкой, мертвенно-бледного.
[164x240]В картинах художников XIX века искал следы твоего бытия. Твоего… Но я бы не знал, кто ты? – Преследующая меня по утрам, смеясь из зеркала. Кто та, живущая во мне, глубоко-глубоко внутри, по винтовой лестнице, в двадцать тысяч пролетов вниз? В немом кино угадывал бы присутствие твое, роль твою, твою жизнь. Сидел бы в кинозалах и даже в блокбастерах обнаруживал бы твои следы … Вот, кто-то промелькнул в этом, и в этом, и еще вон в том кадрах! Ты видел, ты видел? На меня бы смотрели с сочувствием – небритое лицо алкоголика. А мне было бы все равно. Я покупал бы диски и запиливал их до последнего: где же ты, где же ты, где же ты…. Неужели опять показалось? Но нет, находил бы актрис, неизвестных никому, непонятно откуда взявшихся. Распечатывал фото и вешал их на стену…
[211x240]Потом в беспамятстве, в гневе, в ярости рвал бы эти снимки на части. Каждый раз, слушая музыкальные хиты, мне делалось бы больно отчего-то… И я бы не знал отчего. Просто тебе бы понравилась эта песня, тебе бы точно понравилась эта песенка – если бы ты родилась. Но ты, отчего-то, не пожелала. Детство мне показалось бы полной бессмыслицей, я смотрел бы на всех, как на плохих киноактеров. Тебя не было бы рядом, и все потеряло бы свой звук, цвет, запах. Но иногда, тасуя фотографии друзей и знакомых, натыкался бы на снимок странной девушки. И никто бы не мог объяснить, откуда он взялся. Не сестра. Не жена. Не любимая. Откуда он взялся? Я не слушал бы их, рассматривая карточку – черно-белую, выцветшую от времени. Женский портрет, неизвестной… Неизвестной ли? До боли в глазах и висках вглядывался бы в ее черты, силясь узнать, увидеть, кто это, кто это, кто это…. А это была бы ты!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!! Но ты бы ничего мне не говорила, молчала бы у себя в тишине перед экраном, перематывая лучшие и самые интересные места кинофильма. И плакала…. Правда? Ты бы точно плакала в особенно трагичные моменты, пронзительные эпизоды. Переживала бы за меня там, да? В 32 года посмотрев в зеркало я увидел бы смертельно больного лузера. Глаза защипало бы от слез… И вдруг из глубины серебряного озера извечная девушка, сводящая с ума с рождения, глянула бы печально. Тебе было бы жалко меня в такие минуты. Но ты ничем не могла бы помочь – проводила бы только ладонью по экрану, время от времени, словно бы гладила по щеке, мол, любимый, все будет хорошо, лови момент, приходи ко мне уже скорее.
Эдгар По, глаза младшенькой, ха-ла-со, берите не глядя, мелодия-сирота, Феникс
«Abwege» / «Ложный путь» (1928) Георга Вильгельма Пабста
[320x240]Уставшая, обиженная, оскорбленная, сбежавшая из дому, скучающая в одиночестве в берлинском кабаре времен Веймарского декаданса с его вульгарными танцами, пьяными нимфоманками и бюргерами, лапающими респектабельных фрау одними лишь сальными похотливыми глазенками, она, обладательница истинно арийского лица, Ирэн Бек (Brigitte Helm), роняет голову на столик в задумчивости. Но вот по красиво уложенной ее прическе скользит чей-то взгляд. Тяжелый, давящий, заставляющий коньячное тепло приятными головокружительными волнами обволакивать тело. Сбившееся дыхание. Выдох. Выдох. Выдох….Подняла голову, встретившись глазами с потасканной женщиной, вдовой банкира, не выдержавшего безудержного блядства своей жены и застрелившегося. Улыбается ломано, говорит что-то Ирэн предлагая, уголки рта неприятно подергиваются. Обходит столик полукругом – словно циркулем очерчивая границу – не спуская глаз с Ирэн.
[320x240]Та кроликом завороженно поворачивается следом за ней, не разрывая туго натянутого невидимого каната, внезапно сцепившего их взгляды. Ирэн следит за улыбающейся сладострастницей, и что-то приподнимает налитое расплавленным золотом ее тело в облегающем платье, она медленно-медленно [Пабсту некуда спешить, он ловит зрителя в ту же ловушку, что и нимфоманка свою жертву, и теперь камера спокойно выжидает, как удав, готовясь стремглав рвануть и сглотнуть следующую за бесстыдством сцену], в 10-15-20 секунд, спускается, пару раз приостановившись, за женщиной в полуподвал за ширмой. Откуда выскочит затем в угаре накокаиненной шлюхой, с разболтанными ногами и руками, прыгнув в толпу вальсирующих и прижав взведенное курком револьвера и напряженное до предела, но все-таки гибкое тело к незнакомому хлыщу.
«Посредник»/ «Go-Between, The» (1970) Джозефа Лоузи
[320x201]Прошлое – старая незаконченная шахматная партия, которую уже нельзя не доиграть, не переиграть. Можно найти с десяток удачных ходов, включая вовремя сделанную рокировку и неравномерный обмен фигурами – но у Белой Королевы все равно нет шанса. Она обречена с 15 хода. Неверного. В котором сама же виновата. У белых больше на одну пешку – а… черные выигрывают. Вспоминая поступки, объясняя их глупостью, наивностью, ребячеством, не[до]пониманием, ничего не изменишь. Феномен не случившейся любви как 64-клеточная доска, вечно стоящая перед глазами. Знаешь и то, что все уже кончено, и какой сделать правильный ход. Лето любви/ лето потери детства – фотографическая карточка проигранной тобой партии. Лучше так к ней и относиться: в красивую рамку, на стену – пусть примелькается. Для героя фильма Джозефа Лоузи по сценарию Гарольда Пинтера все немного сложнее. И больнее. Потому что шахматная партия не его, а красивой аристократки Мэриан (Джули Кристи) и фермера Теда Бёрджесса (Алан Бейтс).
[169x240]Это кино смотришь с закинутым куда-то далеко-далеко в глубину себя сердцем. Озноб как больного бьет тебя попеременно через каждую вторую сцену и музыкальный фрагмент. То странное чувство, что заставило меня мучаться, приноравливаясь к фильму, как к жеребцу, чтобы он не сбросил еще в самом начале… Как будто смотришь кино-лето из глубины себя, из глубины, куда «я» себя спрятало, de profundis… Из настоящего, мрачным одиноким мужчиной (Майкл Редгрейв), нервно глотающим свое горе, детскую влюбленность и прошлое со всеми его запахами, мелодиями, цветовой гаммой, архитектурой собора, интерьером английского дома в Норфолке. Вспоминающим свободу детства, которую он, ребенком Лео (Доминик Гуард), интуитивно ценя чувство выше невинности, променял на знание, что такое любовная страсть. Внутри камеры обскуры сидит этот маленький мальчик, и в маленькую же дырочку падает светотень воспоминаний. И минорная тональность красивейшего музыкального сопровождения Мишеля Леграна – она от того, что хочется снова туда упасть, но не получится. Колдовство [«Delenda est Bella Donna»] не имеет обратной силы. Лео сам себя, может быть, заколдовал запретом любить еще кого-либо, кроме Мэриан, чувством вины. Из глубины он смотрит кино, и отсюда дискомфорт, чувство разлада картинки с музыкой, а «деланных» чувств персонажей прошлого Лео [фильма «Посредник»] с искренним сочувствием к самому себе за собственное прошлое, которое начинает странным образом коммутировать с летней усадьбой, где проводит каникулы выдуманный паренек.
Меркурий, Леди Чаттерлей, теннисный мячик, трахаться, That’s it, дождь
"Джорджино" / "Giorgino" (1994) Лорана Бутонна
[265x240]Режиссер чеканит галлюцинаторные образы как монеты, связывая их, повторяя рефреном, вплавляя в единую цепь полу мистической фантазии, которую саваном обволакивает музыкальная ткань из тревожных мелодий и мрачных симфоний. История таинственного исчезновения сироток в заснеженной французской глубинке… История безумства доктора Деграсса, и его «вечного ребенка» - инфернальной дочери Катрин (Милен Фармер)…История красивой любви молчаливого Джорджио (Джефф Дальгрен), врача-педиатра, вернувшегося совершенно больным с полей Первой мировой войны к своим деточкам, но обнаружившим только зловещий ряд пустых комнат с никому больше не нужными куклами. Теперь он вроде К. из «Замка» будет бродить по горному селению среди женщин, кажется, начисто спятивших без мужчин, беседовать с одноногим отцом Глезом (Джосс Экланд), защищающим их дремучие суеверия в церкви с безголовым Христом, и раздавать сосательные леденцы, разбрасывая цветные палочки направо и налево. Задавая поначалу только один почти экзистенциальный вопрос [«Как попасть в замок?»] - «Что случилось с детьми?» На который, конечно же, никто или не знает ответа или не решается его дать. Зато над героем с первой же минуты начинается «процесс», который ведет неведомая сила, дергая им и теми, кого он встречает, за невидимые ниточки. Так или иначе, эти и другие истории полные абсурда и готического кошмара в духе Гофмана, только повод для Бутонна создать свой мир, свою вязкую реальность. Которая очаровывает ненормальностью и поглощает зрительскую душу, буквально заглатывает ее, втягивая в себя уходящими вдаль перспективами сельских дорог и коридоров детского приюта. Кошмар как фон для адажио горькой любви умирающего Джорджио к удивительно хрупкому и невинному созданию, так контрастирующему с теми мерзостями, что творятся вокруг.
[320x222]Пальцы замерзают, барабаня по клавишам. Окно открыто нараспашку. Холод. Сирена иглой с красной ниткой, змейкой, строчкой по ткани музыкальной режет слух, лаская его. Кино и музыка как уходящие в пустыню плоскости, разделяющие мой трехмерный мир на ломанные многоугольники. Магия/волшебство, помноженные на мороз, сковавший грудь, так что дрожишь, дыша, и дышишь, содрогаясь. Тревога обнаженной до звуков песни возведена в степень сирены «Скорой», что, разметав в беспамятстве маячки, выкинув их в зимнюю ночь, скрывается за углом.
[180x240]Вон там, на крыше высоченного дома стоит человек в пальто [это я], задрав голову вверх. Едва заметно шевелит губами при свете Луны в полупрозрачном воздухе. Не говорит, перебирая ими в исступлении. А складывает в поцелуе. Раз, и еще раз. Целуя ночное небо, черное сегодня, как никогда. Касается глаз его/ее[?] слегка, и нежно проводя по шершавой, а кое-где непостижимо гладкой коже. Небо пульсирует как живое. Небо дышит в лицо его. Небо ему отвечает всеми своими огнями, мириадами гл
[173x240]аз всматриваясь в темные зрачки полу безумца. Это контакт. Коммуникация «я-небо». Общение с Богами. Оно хрипит, скулит и дышит. Дрожит на холоде. Странный кожный покров его/ее прерывисто подается в ответ на поцелуи: сначала нехотя, как девственница в первую ночь любви, потом все ближе, чаще, за рывком рывок, губы к губам, сливаясь. Ему/ей страшно и любопытно целоваться «вот так». Волны побежали по небесам с востока на запад, складками, как на простынях, сбившихся и чуть проглаженных рукой. От нежного покусывания – к звериному бесстыдству. Густое, вязкое, тягучее, расплавленный металл, ночное небо, издав утробный гул, свист, шепот, перекатывается из стороны света в другую. Влажное, как сгущенный океан чернил. Взволнованное минутой, непонимающее, сама оскорбленная невинность, девочка, которую заставили наслаждаться поцелуем поневоле… Ворочается теперь с боку на бок, лобик сморщен, уголки губ нервно подрагивают [как у тебя тогда]. Небо толком еще не разобралось в своих чувствах. Ему/ей кажется неприличным удовольствие от соития двух «я» посредством губ….Но таким увлекающим, ввергающим из страстного удушья в дерганное – кусочками, воздушными комочками – выдыхание, в расслабленное растекание от горизонта до горизонта сплюснутым куполом.
вода, камень, мальчишка, сама невинность, кошка, между ног
«Бонни и Клайд» / «Bonnie and Clyde» (1967) Артура Пенна
[320x179][тезис] Милое, милое, милое… Очаровательное кино. Жестокое. Отчаянное. Безвыходное и безысходное. И все-таки милое, милое, милое… Жестокость детская, отчаяние понарошку, смерть как в игре подростков с пистолетами – не настоящая. Грабежи банков – фешенебельные. Убийства – фотографической четкости. Преступления отточены как балет. И погони – катание по полям автомобильчиков, блестящих и новеньких, как с конвейера. Невероятно яркий сон. Краски только что нанесены кем-то на холст, туман еще не запущен, зато наведена резкость и чист объектив. Вот он, сон: Бонни Паркер (Фэй Данауэй) смачно кусает грушу за пару минут до расстрела и игриво им делится с Клайдом (Уоррен Битти). Как маленькая девочка. Клайд копошится смущенно на кровати, когда Бонни злится, что тот ее не хочет/не может. Как маленький мальчик. Бонни, словно сошедшая с журналов мод тех лет, одетая с иголочки, отдающая киношной реальности сновидения свои жесты с деловитым самодовольством леди, знающей себе цену. Клайд очень красиво держит в зубах сигарету: отрепетировано, срежиссировано. Пустоши с пейзажей американских художников XIX века. Города расставлены в соответствии с планом игрушечных железных дорог. Это, конечно, не настоящая история Б и К. А их отфотошопенная сонная реальность. Сказка в кинематографических интерьерах и декорациях. Представление о них Артура Пенна. Фантазия-мистерия-буфф. В изумительном лихорадочном калейдоскопе вращаются фигурки персонажей: игрушечные солдатики, по которым заметно сразу, какие же они тут всё еще дети. Реальность детской комнаты. Бонни как девочка, а Клайд как малолетний шалопай.
[320x181][антитезис] Никому не вырваться отсюда живым. Nobody. Never. Похороненные заживо. Buried Alive. Живые и мертвые. Кровью метящие свою территорию. Вырви-глаз[в прямом смысле слова]-красным расцвечивающие голубые небеса. Комок нервов – перекати-поле по пересеченной местности. Like a rolling stones влюбленные, отринувшие всё ради черточки из нуля в бесконечность. Псы, разрывающие горло каждого в каком-то бешенном эпилептическом припадке. Часовая эйфория свободного сосуществования нескольких «я» сменяется – за пару мгновений, смертей и криков, кусающих тишину городских окраин – горьким как полынь и кислым как листья дикого щавеля густым потоком жидкости, намагничивающей взгляды глубиной своего алого цвета. На 80 минуте в фильме начинает орудовать рука божественного провидения. И этот комок нервов, волшебное перекати-поле, рвет в клочья [как щепки выбиваются из ящиков автоматными очередями]. Кто сходит с ума от пули на вылет, кто с кровавой печатью на лице шепчет ненавидимой до сих пор суке слова утешения, а кто просто теряет зрение. Музыка кантри же издевательски-манерно язвит мелодическими повторами, вынося нервозность кадров за метафизические пределы криминального кинематографа.
синтез: Молох, они сбежали в кинотеатр, карпе дием, фото-пре-увеличение, инфразвук Рока
[320x207]Этот фильм впервые я посмотрел в 1999 году. В 17 лет. И потом часто пересматривал его. Иногда делая перерыв в два-три года. 9 лет прошло. 9 долгих лет. Говорят, человек взрослеет с каждым днем и месяцем….Ну, не правда. Человек не взрослеет и не стареет. Во всяком случае, он не наполняется мудростью как пустой сосуд родниковой водой. Кувшины останутся пусты. Мудрецы мертвы или отправились покорять иные вершины. А мы тут, на голубом маленьком плевочке в большой черноволосой Вселенной стараемся сохранять хорошую мину при любых раскладах. Я не знаю, зачем смотрю эту видеокассету практически ежегодно погружаясь в медитацию, настоенной на чужой боли, чужой красоте и метафизических вопросах. Она затерлась уже, эта кассета. Копия пиратская. Переводчик гнусавый. Пленка испортилась настолько, что временами экран полосами покрываtтся минуты на две. А ведь это красивое очень кино. Ну да бог с ним…Не знаю, о чем фильм. Понятия не имею. Никаких догадок. Всякий раз смотрю и понимаю его иначе, чем прежде. Невероятной глубины философия? Да нет. Завораживающей красоты кадры? Тоже вряд ли. Глубокое проникновение в суть мироздания? Смешно. Не знаю. Сегодня мне кажется (после последнего просмотра), что фильмом этим Малик тоже расписывается в своем непонимании. Он тоже не знает. И не понимает. Хочет, от души очень хочет знать и понимать. Но…не знает. И не понимает. Мир как вещь-в-себе. Фреска в катакомбах. Рекламный плакат 1970-х годов, давно выцветший и поистрепавшийся. Он невозможен для полноценного восприятия. Слишком сложен, запутан, дерьмов, прекрасен и никому не нужен. Все, что угодно, но он не дешифруем. Ни этически, ни эстетически.
[188x240]Облаком пепельным дышит на все вокруг эта волшебная звезда-странница. Потерявшая меня Богиня, блуждающая, бедная, во времени тысячи лет. Приносящая смерть любому/любой, кого люблю я, так или иначе. Хотя бы даже по касательной и тайно. Ее поиски в итоге так печальны. В самый разгар пира, прямо во время его – чувствуешь себя зачумленным, не от мира сего, выброшенным за крепостной ров замка, на периферию царского дворца. Неизбывная грусть, я люблю ее: очистительную как молитву – сакральную и самым священным Богам. Словно приносишься в жертву кому-то. На метафизическом нездешнем алтаре. Сгорая медленно в медном быке Фалариса на разожженном жрецами огоньке. Всё только ради мелодий, рождающихся в муках.
«Королева, моя королева!» – улыбаясь отрешенным взглядом перебираю вещи на столе, пирующих весельчаков, оконные рамы, разводы на стеклах, ледяные узоры и креповые небеса.
[138x240]Принцесса-Ночь, одна из предвечных Богинь, чарующая и флиртующая, заигравшаяся когда-то со мной в прятки. Крик, застывающий в холодной тишине Ее заиндевевшей мраморной скульптурой – шепот любимца Богов, подкидыша фей, блудного сына блудных дочерей. Lost little son. Душа как бабочка, как маленькая пташка, порхающая из сотен потных тел в тела. Моя тропическая, ядовито-синяя с пурпурно-фиолетовым отливом, совсем запуталась. Затерявшись в дебрях сознания, залюбовавшись вспышками его в путях неправедных, ничем не усеянных, но завораживающих. И если посмотреть на них с головокружительных высот птичьего полета [= полета душ счастливцев, не нашедших для себя свободных тел] – все любови мои и все мои ненависти – расходящимися тропами старого парка похожи на снежинки, создающие самоубийства ради изящный лабиринт.
Печальным рыцарем без посвященья в рыцарство, без дамы и герба – за шагом шаг иду в конец туннеля-коридора некрополя, но только для того, чтобы красиво в темноту норы волшебной ночи пасть Алисой. И больше здесь не просыпаться никогда. Сквозь сумрачную чащу за белым кроликом вослед [run-rabbit-run!] выбраться-выбежать-вырваться, наконец, сонным, полу-почти-пробужденным, к своим. К тем, кто меня уже ждет–не дождется. К Богам, полубогам, наядам, нимфам, Музам, давно почившим предкам….К своим.
[183x240]Дождь заканчивался. Сигареты падали возле меня недокуренными, пока я ждал ее на остановке, а она одна, маленькая такая и испуганная, сделав 500-километровый прыжок через все города и «против» мамы с папой, двигалась ко мне медленно, неумолимо, в одной из бесчисленных маршруток города, в октябрьских сумерках….Сестра приехала поздно вечером, неожиданно для моих родителей, всполошив дядь и теть, принявшихся шептаться за спиной: «они же двоюродные!». Она, невысокого роста, в темном дождевике, была слишком скромна, чтобы при встрече, выбежав из автобуса, тут же броситься в объятия. Но, наглая и самоуверенная в маниакальной влюбленности, ничего как будто не боясь, уже дома прижималась ко мне всем телом. Только-только с осеннего холода, сестра светилась от смелости своего поступка, смешная в этой быстро исчезающей тоске при взгляде на меня, когда она понимала, что я тут, надолго, на много часов, плотный, целый, живой, не в бреду, не во сне….Я влюблялся в нее, в Стэна Гетца, в звук угрюмого бархатного саксофона, в злую, но завораживающую дьявольским притяжением красоту его музыки. Только такая музыка и была способна вместить в себя и простить нашу с ней игру в инцест, в любовь на краю, на грани, между безумием вседозволенности и тоской запретов.
[161x240] Ночью она капризно плакала, расстроившись, что дверь в мою комнату не закрывалась, и нам в любую минуту могли помешать. «Почему, ну почему ты не сказал, что у вас нет замка?!» Окна я не зашторил, и луна бросала медовые лучи на ее голое тело, силуэтом надгробного памятника фосфорецирующее в темноте моей спальной. Мы лежали на разных кроватях, я не смел прикоснуться к ней тут же, в невозможно-бессильном яростном оцепенении разглядывая ее золотом покрытые плечи, белизну шеи, плавно уходящую в тень. От окончательного оформления красоты днем не столь совершенного профиля ее лица веяло мистицизмом. Она получала почти физическое удовольствие, сбрасывая с себя простыни и покрывала. Она уже тогда любила спать обнаженной, раскинув руки и ноги в ошеломляющей свободе юной нимфы, едва-едва начинающей истлевать похотью, в легкой дымке порочности… «Ну иди же, иди сюда…. Пожалуйста!». В отчаянии совершенно не контролируя себя, вряд ли даже предполагая будущее чувственное наслаждение она истерично била ладонью о белую простынь, и это движение чего-то золотого оставляло в пространстве ночной комнаты след, словно на фотографическом снимке с увеличенным временем выдержки. Сердце мое стонало, билось в апокалиптическом барабанном угаре, выбрасывая в сосуды все больше крови, повышая артериальное давление. Сердце билось в синкопирующем ритме странного танца, этакой пляски смерти с саблями или семью покрывалами… Когда я начинал несмело скользить ладонями по вдруг ставшей белоснежной спине – матовая в лунном свете ее фигура становилась идеальной, точеной, будто бы из слоновой кости. Саломея, она принимала мои ласки откинув голову… Саломея… Она задыхалась от одних лишь моих прикосновений.
определенные богами места, золотое руно, красное по золотому, Гумберт Гумберт, душ
"Завещание Орфея" / "Testament d'Orphée, ou ne me demandez pas pourquoi!, Le" (1960) Жана Кокто
[225x240]«И вот, волна радости прокатилась по моему прощальному фильму. Если он вам не понравился, то это печально. Я вложил в него все свои силы. Как и любой другой человек из моей съемочной группы. Если вы по ходу фильма встретили нескольких известных актеров, то это не потому, что они известны, а потому что подходили на эти роли, и к тому же они – мои друзья».
Что такое поэзия? Религия. Инерциальная система отсчета, Богом в которой назначена Красота. Что такое поэт? Проводник ее, полномочный представитель прекрасного. Или просто слепой адепт веры в нее. Фанатик, готовый выколоть себе глаза и вставить вместо них монеты, если на то будет воля ее. Псих, легко идущий на то, чтобы убить, растерзать, изнасиловать собственных персонажей. Если на то будет воля ее. Глупец, клоун, шут гороховый, побиваемый камнями, мишень для интеллектуальных
[318x240]острот. Пьяный нищий, над которым хохочет стая деревенских мальчишек. Поэзия – дурацкая религия, нелепая, висящая в воздухе Фата Моргана. В основании храма – несуществующее. Алтарь – несущественное. Бессмысленно принимать на веру Ее положения. Они невозможны. Безнадежно пытаться понять Ее постулаты. Их нет. Священные тексты этой глупейшей на свете религии – полуистлевшие свитки – пустые пергаменты. Воздавая должное Ей –каждый из Ее адептов просто обязан пустить священные тексты на изготовление самолетиков, бумажных корабликов и… оригами. Поэзия – чистый дзен. Слово, не набранное на клавиатуре. Текст, стертый без возможности восстановления. Истинно верующий играет в перфекциониста: чинит перо и пишет чернилами. Истово верующий слагает поэмы [бесс]мысленно. Не записывая. Не придавая значения образам. Забывая строфу за строфой.
[241x240]Силуэт в окне небоскреба города N. Моя прекрасная M., ты уже ждешь меня?:) Улыбающимся призраком я прихожу по ночам к ней, пугая белыми ладонями, скользящими по стеклам. Ты знаешь, те минуты, когда хотел убить себя из-за любви к тебе, мне очень дороги. Минуты страшного отчаяния – мгновения невозможного, натянутого как струна, пронзительного чувства. Минуты смерти вспыхивали, то и дело, безумной, необыкновенной, глючной влюбленностью в тебя. Светом полупогасших фонарей на зимней улице – в черноте задыхающегося скучного космоса. Влюбленность, скользящее чувство любви, ускользающее. Я помню прошлогодний декабрь, он был черного цвета. Блестящая и грустная зима. Пустота декабря. Он надвигался медленно, но так неумолимо… По капле, нитроглицерином, точечно нанося удары по нам с тобой.
/В этой песне нет ни слова про любовь, это всего лишь шепот холодом в уши, хотя я пытаюсь его не слушать. Холодно, холодно, холодно, холодно, холодно, холодно, холодно…мне./
[180x240]Камера в руках оператора. Скользит по комнате. Разбросаны вещи, открыты чемоданы. Дешевый отель. Камера скользит медленно, убийственно неторопливо. И все равно девочка не успевает. Лицо ее плывет в каком-то оцепенении, абрисом в темноте, словно мелом вырисовывая саму себя. Она чуть шепчет: «в этой песне нет ни слова про любовь». Символ Веры красивой старой песенки, в которой нет ни слова про любовь. Ритм укачивает. Камера скользит. Как во сне. Надышавшись марихуаны или чего-то такого. Фокус сбивается, его настраивают, он все равно сбивается… Девочка пытается догнать оператора, чтобы крикнуть что-то в камеру, она может даже биться в истерике, может даже разбить все линзы и стекла, расколотить объектив – ее все равно не услышат. Камера – рыбой из рук пожилого рыбака в ледяную прорубь – выскальзывает из комнаты в ночь. А она кричит вслед неизвестному камерамэну: «да пошел ты, пошел ты к черту, ни хрена ты меня больше донимать не будешь, сдохну и нарочно не вспомню о тебе, буду петь красивые песенки, в которых ни слова про любовь, ни слова, понял? К черту тебя! К чёр-ту!»
007, forward, черточка между, Огюст Дюпен, фьюить, она улыбается
[179x240]Блядь 2.0. Блядь 21 века. Сетевая шлюха. Web-girl по вызову. Каждый новый жених тебя создает. Каждый следующий трах – как новая запись в один и тот же одряхлевший и обрюзгший от бесконечной моторики секса и «красивого» блог. Лицо-душа меняются перчатками от встреч на стороне и отвратительных тебе самой же ночей с нелюбимым мужчиной. Блядь 2.0. Новая веха в искусстве любви. Жить на поверхности. Любить на суше, не ныряя в глубину. Беспорядочное удовлетворение болезненных желаний. Постоянно. Снова, снова, снова….Фасеточный секс. Разом включены сотни тысяч мониторов с переплетениями ног и рук. В наушниках сладостный развязный голос. Всегда согласный. Вечно это «да». «Как скажешь, милый. Дорогой, чудесный, нелюбимый. Будущий муж мой, лицо чье вызывает омерзение. Я сбрасываю новое платье как старую шкуру мудрый Каа. Как кроткая, но ядовитая змея. Еженощно. Еженощно. Еженощно»…. Твори еженощную, замаливай ее грехи, горячо и страстно! Дари ей и Ему свою жалость, боль за них обоих, любовь и всю душу. Тебе она уже не зачем, ни к чему. Господи, смиренно молю я, неверующий в Тебя, коленопреклоненно: УБЕЙ НАС ВСЕХ, мы ОМЕРЗИТЕЛЬНЫ!
[159x240]Everything in its right place. Выезжаю из этого города брошенный. Дорога золотой дугой выгибается как сука под кобелем. Улыбкой бляди. Деревья кладбищенской оградой за грязным автобусным стеклом. Все так, как надо. Все на своих местах, брат. Все так, как надо, да. Всегда это сладостное «да, да». Everything in its right place. Все так, как надо, да, все слишком о’кей. [Как горячо внутри – это кипит молитва]. В глазах мириады картинок. Гребанный калейдоскоп: горе, мертвые, смех, улыбки, фанаты, хохот, сигареты, дым, и ты у гроба, и носовой платок, и не фига не выплаканные слезы. Словно бляди хоронят Бога. Бляди хоронят Бога. Осенний «золотой укол». С размаху в висок. Дави на шприц. Дай мне забыться. В церквях разгул, засада, черти. Бесы танцуют менуэт в убогих храмах. Everything OK, браза. Мутные окна-стразы. Рассвет за рассветом – сумрак. Она, эта сука, стояла у гроба отца и плакала, беззвучно и невидимо. В платке. Ей, кстати, очень даже шел платок-косынка. Упеките ее в монастырь куда-нибудь в глушь леса, чтобы я ее больше не видел. Ей больше идет платок на голове, невыплаканные слезы и горе у гроба отца, чем развеселое блядство, чтобы забыться. Она не хочет впадать в кому, браза. Она не хочет больше впадать в кому. Погоревала, мол, и хватит. Харэ, друзья, мы будем веселиться! Сука во время течки, звонки на завтрак, обед и ужин. Сигарета за сигаретой. Смехом в телефонную трубку «да! да!» - такое ее кокетство, такие ответы.
блевать, перламутровые образа, Из-Под, выключите все, пых-пых, любви и смерти
[250x323]
Ты только не убивай себя, девочка – скоро будет красиво.
Скоро, вот уже совсем скоро, скоро будет очень красиво.
С дерева будут падать в ритме три четверти листья [вальсируя]
Дождь, отбивая им каплями такт, просыплется с неба
Героиновой крошкой…Ты моя крошка! Джаст литтл бэби.
Это моя тебе колыбельная. Мой сонный реквием. Viennas Waltz.
Песня-молитва. Грезы и бред. В полудреме гляжу в окно:
Перевернутые бензоколонки тонут в лужах, неоновый свет пробивается со дна болот,
Дорога-дорога-дорога….[А я так к тебе и не приехал на Новый год.]
Туман стелится саваном, бросаясь своими облаками под колеса авто.
/Так я буду вечно возвращаться к девочке, которой больше нет./
В поле, там, за деревней стоит амбар. Крыши давно уже нет. Стены рухнули лет 20 назад. Остался только «вход». И «выход». Очертаниями треугольными охраняют пустой асфальт под ярко-синим небом. «Вход» кадрирует дорожный знак, брошенный в поле. «Поворот». А чуть поодаль, на заднем плане «кадра»….Кладбище. Святое место. Фотография от Бога. Тебе – в стол. Мы забираемся по гнилым доскам на полуразвалившуюся крышу «выхода». Сидим, допивая пиво, в почти полнейшей тишине. Лишь слышится ее тяжелое дыхание. «Ты тоже можешь дотронуться». До ее волос. До золота локонов. Она молчит.. Ей нравятся мои прикосновения. Волосы, как воздух, невесомы. Пьяная, сонная, она закрывает в блаженстве глаза….
"Жить своей жизнью" / "Vivre sa vie: Film en douze tableaux" (1962) Жана-Люка Годара
[320x240]Годар – вор. Он ворует частички, кусочки, микрофильмы движений, поступков и мыслей своей женщины. И под конец, когда у Анны Карины, его жены, ничего уже больше не остается – она умирает. Раздав всю себя, свою жизнь (пусть даже экранную). Годар взял от нее, что хотел, нарисовав портрет, изучив «повадки» - и убил ее. Или она умерла сама от бессилия? Что же еще остается делать в фильме, если ты все равно в плену, и если каждый шаг, вздох, взгляд – украден собственным мужем. Умереть. Но даже смерть принадлежит кино, а значит Годару. Карина, играющая здесь шлюху, принадлежащую всем и каждому, на самом деле всецело и полностью принадлежит ему одному. Мне кажется, за сочувствующе-интимными касаниями камеры я слышу его злой смех. Сочувствующе-интимными…Графика лица на фоне белой стены, когда она слушает историю художника из «Овального портрета» Эдгара По. Молчаливо смотрящая в кинокамеру, когда Рауль еще размышляет, «леди она или блядь». У Годара точно перехватывает дыхание в такие моменты. Карина говорит с сутенером. И камера явно дрожит, ее водит из стороны в сторону. Лицо Карины то скрывается за темной фигурой Рауля, то снова появляется из-за нее. Влево – вправо, влево – вправо…Как колыбель качается его кинокамера, и тут Годара нельзя обвинить в изнасиловании собственной жены. Но в остальном… Он еще хуже героя рассказа По, который написав портрет своей жены, убил ее. Он маньяк, который знает, что ему принадлежит не только тело ее или образ, но вся ее жизнь, все поползновения души ее, которые он, ничуть не смущаясь дарит всем нам, жаждущим до самого святого, зрителям – кидает свою женщину в толпу, пускает ее по кругу…
[320x240]Но это кино – еще и признание в любви. Годара к Карине. Мужа к жене. Художника к музе. Режиссера к актрисе. Представьте себе длинный коридор кривых зеркал. Белые потолки, стены из черного бархата. Зеркала перемежаются экранами, по которым скользит кино. Кадры несколько раз отражаются в посеребренных стеклах, их становится слишком много, кадры стреляют своими отражениями друг в друга. В геометрической прогрессии они убегают вдоль этого коридора (или маленькой Парижской улочки), утекают, множась и множась, где-то в бесконечности заражая собой все вокруг. Инфицируя собой еще чистую и невинную, нетронутую пока кинематографом реальность. [Этакая кинематографическая инфляция образов]. По правую сторону мириады экранов, на которых в сотнях и тысячах сцен запечатлена твоя женщина. По левую сторону тоже она. Но нельзя разобрать, где «право», где «лево», где бархат, а где стекло. Зеркала или экраны, кинокамеры или киноаппараты, персонаж или живой человек, женщина или актриса, проститутка или жена, смерть или конец фильма. Годару явно снилось что-то подобное. Чистое, настоящее кино, какое может привидеться только раз в жизни. И осколок, зеркальный, четкий, фотографической иногда ясности, но со сбитой часто глубиной резкости Годар вынес в реальность. Он любит Карину – любите ее и вы, ему, мол, не жалко.
окрошка слов,тошнота образами, кино-бордель, Pulp Сinema Fiction
[350x271]Да, господи, Ингмар, да! Картина, которую мог снять самоубийца, перед тем как засунуть дуло в рот. Проникнутая не смехом, не улыбками летней ночи. А истеричным хохотом человека, которого вытащили из петли, или напротив, перед самым моментом, когда лезвие одним касанием вскрывает вены, и полосы нежно голубого цвета брызгают красным наружу …. Это не черный юмор, ни в коем случае. Это чистой воды истерика. Не улыбка ночи, а хохот ее, злой саркастический смех. Черный смех. Разбитое зеркало, собранное и склеенное кое-как в идиотскую посеребренную панораму сельской и аристократической жизни 19–20 веков. Все кривит: штампы и заезженные моменты, шаблонный фарсовый салонный юморок - рвутся старенькой пленкой и бьют по щекам усталого зрителя. Бьют так не больно, фривольно, как девушка в постели своего любовника. Прелюдия. Не секс. Ни в коем случае не секс. Эротизм. Натянутая до последнего предела шелковая ленточка, обвязанная в круг девичьей невинной талии = натянутый, почти звенящий от напряжения, шелковый шнурок, сдавивший шейку семинариста-девственника. И все это к херам собачьим рвется в белую летнюю кинематографическую ночь. Потому что, ну сколько же можно терпеть, в самом-то деле? Чопорные манеры, светские условности, киношные правила игры – в огонь и пламя страсти…
[239x240]Чем больше красоты, тем меньше хочется писать. Она становится только твоей, интровертная девочка, замыкающая все твои электроды друг на друга. Превращение глаз в стереокинокамеры. Из жизни кино вливается по ним [drive-in] inside you. Не хочется уже стрелять потоком кадров обратно: на бумагу/на экран, все равно. По лестнице, по винтовой, уходи вниз. Шаги будут сначала пронзительно и истерично отдаваться эхом, тебе захочется вернуться, выбежать наверх: любите, мол, меня! Все ложь. Down Down Down... - Единственный голос, шепот снизу, который хочется слушать. Он увлекает в безумие тишины дрянной киношки. В зал, где открыт кинопоказ especially for you. «Отключите, пожалуйста, ваши сотовые телефоны. Заморозьте воспоминания о первой/последней любви. Откиньтесь в кресле. Устраивайтесь поудобней. Мы рады вам представить…Welcome!».
[320x225][Зеленоватый дождь. Пересыпающийся между ноток черно-белых клавиш. Графика неторопливо, а то и ввергаясь в неудержимый свинг, лихо отплясывая фортепьянными каблучками, расплывается в пастельные тона. В акварель.Шопен, Лист, Эванс, Монк… Всех четверых можно легко перекидать – в воображении – по ту или иную сторону стены. Шопена и Эванса в нюансы, в Пруста, в зеленое, в майский дождь, в осеннюю старую комнату с пыльным фоно и тоскующей любовной парой (медленное расставание, легкий флирт любви со своим финалом, «уже не то, совсем не то!…»). Над пропастью во ржи…]
The movie will begin in five moments. Я думаю, тот, кто при жизни начинает видеть это кино-для-себя, становится святым. Все остальные в такие минуты просто умирают.