• Авторизация


АЛЕКСАНДРА, РАБА БОЖИЯ 01-10-2005 12:02 к комментариям - к полной версии - понравилось!


Ну... кароче зачитался я. Уж больно как то по жизненному:

АЛЕКСАНДРА, РАБА БОЖИЯ

— Прости мне, батюшка, все грехи мои, от юности и до старости. Их на каждый день не счесть, сам видишь, семьёй живём — то с дедом, то с детьми, то с внучатами: вроде и не хочешь, но никак без греха не получается… Но тех, что вы спрашиваете, этих грехов у меня не было. Ведь правду сказать вам, я почти до сорока лет в девках ходила. Нас у отца с матерью было пятеро — живых пятеро, про тех, что маленькими померли, я не говорю. Отцу было уже лет сорок пять, когда его забрали на войну. Через три месяца мать уже похоронку получила. Она после войны тоже недолго пожила, болела сильно. Я и при ней-то в доме за старшую была. А когда она умирала, наказывала мне: «Санька, ты мне обещай, что малых не бросишь. Бог тебе поможет, Он твою судьбу устроит, а ты уж их на ноги поставь».
Ну какая у меня была жизнь?.. Весь день в колхозе, а дома скотину накорми, печку истопи, малым дырки зашей, в школу их собери. В десять ложишься, а в два часа вставай — пастух идёт, корову выгонять пора. А как сёстры подросли, так ещё больше переживания стало. Как управлялась я, как вырастила их всех, сама не знаю, — правда, Бог помогал. А на мужиков-то и глядеть мне не хотелось, да и некогда было. Так и прошла моя молодость. Потом уж все выучились; сестра одна в город уехала, ей от фабрики общежитие дали, другая здесь замуж вышла; ребята — один после армии на Севере остался, другой тоже стал о женитьбе заговаривать. «Я, — говорит, — в свой дом жить приведу». Ну, думаю, Александра Семёновна, пора и о себе подумать. Глядь-поглядь, а в моих-то годах никого мужиков и нет. Тут говорят мне: «А вон, Сань, в Перхурове мужичок вдовый есть, нешто познакомить вас?»
Ну познакомили. Ну мужичок. Моложе меня на пять лет. Говорит — с непривычки не поймёшь половину; и ему скажешь — тоже не сразу понимает. Родился он такой, глуповатый немножко. Его поэтому и в армию не брали. Но скотником работал он, ничего вроде, — так и до самой пенсии работал. Сходился он до меня с какой-то вербованной, с Тамбова приехала. Пожили они сколько-то; она всё пила да гуляла, а потом под поезд попала пьяная. Ну что ж, какой есть. Повенчались, конечно; он не против был этого. Отец Данила нас венчал, царство небесное ему. Родителей-то у него, у Ваньки, уже не было тогда в живых.
Через два года дочь родилась, Наташа, которая и сейчас со мной живёт. Только смотрю я, муженёк-то мой не больно дочке рад. Супится всё, как вечерами приходит с работы, молчит, глаза отводит. Как с работы приходит, глаза отводит. А как воскресенье — собирается с утра, и до вечера нет его. Уходит молча и приходит молча, но вроде не пьяный. А десятку-другую с получки заначивает. Я уж ходила к нему на работу узнавать, мне беспокойно стало.
Ну вот, дожидаюсь раз воскресенья, думаю, я тебе покажу: один выходной, и то нет тебя дома, ни я не нужна, ни дитё не нужно. Ночью припрятала шапку его. Утром смотрю, собирается, ищет шапку. Тут я его за плечи схватила, трясу его, злая такая: — «Ты скажи, зачем я за тебя замуж выходила, рожала ещё от тебя, дура! Ты куда от семьи шляешься, такой-сякой?» А он голову нагнул низко так и молчит, и слёзы на пол капают. — «Ваня, ну что ты? Что за горе у тебя? Ты же мой ведь, у нас ведь ребёнок с тобой, у нас всё с тобой должно быть общее», — мне жаль уж его стало. Ну, он признался. Дочка у него в Орехове, в детдоме. И люди ничего не говорили, и сам он столько времени молчал, а в паспорте я что-то не поглядела. — «Я, — говорит, — боялся тебе сказывать, думал, не пойдёшь за меня». «Так, — говорю, — поехали». Оставили Наталью у золовки, собрались, поехали. В детдоме увидали, удивляются, спрашивают, кто я. Жена, говорю. Он и им не сказывал ничего.
Приводят девочку. Она увидела меня — и сразу назад, к двери. — «Нина, — говорю, — доченька, иди ко мне, я же мама твоя». Она встала, смотрит так дико, как волчонок, не верит. Я обняла её, стала целовать, волосики ей заплетать. Да какие там волосики — остриженная вся. — «Ну, теперь видишь, я мама твоя? Мы сейчас с тобой домой поедем». Она как обхватит меня за шею, вцепилась, аж больно, как заплачет, как закричит: «Мама, мама!..» Воспитательницы ревут, мы с Ванькой ревём. Отдали девочку сразу, хоть и выходной был. Они же видят, её уже от меня не оторвать.
Приехали домой. Стала я Наталью грудью кормить. Нинка смотрела, смотрела, и тоже прыг ко мне на колени. Та с правой груди, а эта с левой взялась сосать. Ей пять лет тогда было. Вот так и сосала, пока в школу пошла. Тут уж проболталась кому-то девочкам, её на смех подняли, только тогда она и перестала.
И вот пока росли, всё носили одинаковое, каждый кусок делила им поровну, всё только чтобы обиды не было. Ну, наверное, маленько побольше я Нинку жалела: Наташа и так родная мне дочь. Она мне сейчас, Наташа, и пеняет: — «Ты Нинку всю жизнь больше меня любила. Может, от того я такая и несчастливая. У Нинки-то вон все путём». Не знаю, я вроде бы старалась по справедливости. А Нинка, мне кажется, тоже лучше жалеет меня. Всем она хороша, только одно у ней в покойницу маму: вина выпить и каплю нельзя. Она запивала у меня, Нинка, было дело, когда мужик уходил от ней. А теперь они не пьют, ни он, ни она, и живут вроде ничего, давно уже. Так я же за них кажную ночь Бога молю.
Ваня-то у меня тоже, можно сказать, не пьёт. А было, что и пил. Вот и грех давнишний забыла сказать, слушайте. Стал мой Ваня с работы приходить пьяный. Друг там у него на ферме нашёлся хороший. Комбикорма мешок через забор перекинут, в деревне загонят, как раз им на поллитра хватит. Потом и из зарплаты стал пропивать. Я — скандал, а он руки поднимает, бьёт меня нешуточно: пьяный, да глупый ещё, он же не соображает. «Нет, — думаю, — погоди, мне ещё детей растить. Так они и будут глядеть, как мама в синяках да в шишках ходит». Раз он полез вот так, а я: — «Господи Исусе Христе, Сыне Божии, помилуй меня грешницу!» — и как дам ему по голове таганкой. Он и сел посреди избы. Кровищи — Боже мой!.. Зажимает рукой, кричит: — «Дура, ты же убила меня». «Небось, — говорю, — не убила; я, чай, с молитвой, с Господом Богом. Убить не убила, а в самый раз — больше не полезешь».
Обмыла его, пожалела, ну и слава Богу. И с тех пор сколько живём, до сего дня, пальцем не трогал. И зарплату до копейки приносил. А товарища его потом посадили за воровство, и больше уже он там не работал. А как в квартиру мы перешли жить, тут уже все мужики в доме знают: Ваньке и предлагать нечего, пить не будет. Так что один раз дралась, батюшка, прости, Христа ради.
Жить с ним, конечно, можно, он неплохой, Ванька. Он же не виноват, что такой родился, с простинкой. Я, грешница, иногда шибко закричу на него. На огороде, если глядишь за ним да показываешь, он всё сделает как надо. А если одного оставишь — бывает, и созорует! А ведь я теперь, видите, какая стала, на больных ногах да с палкой, куда мне уследить за ним. Иной раз сердце разойдется: эх, ну сейчас сказала бы!.. На внучек посмотрю, а они мне: «Бабушка, ну что ты, он же не нарочно!» Вот этим много грешу. А так — что жаловаться? Посмотреть кругом, ведь почти все бабы хуже меня живут, с пьяницами-то…
Всё бы оно хорошо. Здоровья нет, конечно, ноги ходят — только до магазина через силу дойтить, а обратно на второй этаж и не влезешь. Но это годы, это уже не поправишь, надо терпеть. Боль моя — это Наташа, батюшка. Она вдовой осталась в двадцать семь лет, сейчас ей тридцать два. Девочки — одной девять, другой одиннадцать, они ходят в школу, их нужно одевать-обувать. Она тут на фабрике рукавицы шьёт, у них зарплата — два раза в магазин сходить, и тех не дождёшься. Если не дедова с бабкой пенсия, я не знаю, как она жила бы. Уж с мужем ей, конечно, был не мёд, потерпела она, это правда, но всё равно я за неё спокойнее была. А за эти годы от меня половина осталась через эту Наташу. Нет, уж с каким-никаким мужиком, а всё ты при деле. А вот к одинокой бабе — сколько погани липнет! Повидали мы всяких. И жить приводила — прости её Господи! Вот уже два года ездит к ней мужчина один, работает в Москве, а сам издалёка откуда-то. Постарше он, лет сорок; он девочкам всё возит, он ласковый к ним, как отец родной, — да не был к ним отец родной так, он всё для себя жил, царствие ему небесное. А этот человек давно предлагает ей расписаться, да она вот не хочет. «Я, — говорит, — не хочу себя связывать. И ты, мама, в мою жизнь не лезь». Она вот сейчас придёт с работы, и до полночи будет глядеть по телевизору вольную жизнь. Они там богатые, не связанные ничем, любовь крутят, ну вы сами знаете, что там теперь кажут. «Дочка, — говорю, — ты же понимаешь, это только в кино бывает. А в жизни — тебе ли говорить, ты жила с такой вольной птицей: и женился, и детей нажил, и на огороде у матери его ты только и ворочала, а он всё связывать себя не хотел. И далёко улетел он? А ты теперь тоже поумнела, сама вольной жизни захотела. Сколько подружек твоих, одногодок, спилось да сгулялось! У тебя ведь дети…»
Вот главный грех мой, батюшка. Не сумела я дочь воспитать родную. За Нину я так не переживаю. Мы с ней тоже повоевали, было дело, как она стала запивать. Но теперь мне за неё не стыдно. А за кровную — страшно. И на душе тяжко, ой кто бы знал как!.. И сколько я плачу об ней...
Помереть бы пора уже. Семьдесят два — кому-то, может, и мало, а мне хватит, пожалуй. Ноги больные, сердце никудышное, давление — просто замучило. В моём роду никто столько не жил. Из младших одна только сестрёнка живая. А я для чего живу? Только для Иванушки-дурачка своего, плохо ему, бедному, без меня будет. Да для этих цыплят… Александра Семеновна кивнула в сторону двери:
— Маша, Юля! Вы там не телевизор глядите, а что вам бабушка сказала, делайте: цветы вырезайте, да подберите, чтоб красиво было. Я проверю сейчас!..
— На Пасху уголок обновим, да на могилку папке своему снесут. Видите, какой иконостас у нас — это они вместе с бабушкой делали.
Красный угол занимало больше десятка икон, вырезанных из старых церковных календарей. Между ними, в самой середине, ярко сияло большое старообрядческое латунное распятие, тщательно начищенное и обвитое гирляндой из бумажных роз.
— Это благословение моё. У нас в родном доме икон много было. Какие сёстры с собой взяли, когда замуж выходили, другие у брата остались, теперь уж не знаю, что с ними стало. А это — весь мой век со мною. Крестом маменька, покойница, меня благословила. Вот такая жизнь, батюшка, такие грехи наши великие. Простите меня, старую. Вы молчите, я и заболталась, время ваше отнимаю. Спаси вас Христос, не отказались вы дома меня исповедать, до храма я навряд ли доковыляю, да и там мне нисколько не выстоять. Я дома больше сижа молюсь. Ну а в храм приду — людей только на грех наводить: пришла, скажут, расселась, квашня этакая. Плохая я молитвенница, никудышная.
А ведь хочется старой дуре в рай Господний взойтить. Мне вот думается, маменька моя удостоилась. В том месяце, аккурат под родительскую, я её во сне видела. Какая же она там молодая да красивая! Я её такую и не помню. «Я, — говорит, — Саня, место тебе светлое приготовила. Ты же самая любимая у меня». Наплакалась я после... Ну, простите же за всё меня, грешницу, и за болтовню мою. Вот, скажете, чудная бабка попалась, вот трепуха…

1 Таганка — чугунная сковорода.
FONT=arial]1/ФОНТ]
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник АЛЕКСАНДРА, РАБА БОЖИЯ | Romchik - Дневник Romchik | Лента друзей Romchik / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»