На расстоянии десятков тысяч нулей и единиц я почувствовала, что живот моей Сахары скрутили предрассветные колики, а голову ранила клювом жар-птица Боль. Караваны, нагруженные ускользающим из видимости шёлком, таяли миражами в дымке инерционных перекуров. В далёком от песчаных бурь городе кто-то убивал неверных нашим убеждениям бедуинов. Я тратила ночное электричество на красноглазое чтение, просмотр затухающих окон-спичек и мысленно пыталась представить в силуэтах географически неточных облаков очертания изящных бёдер Сахары, которая каталась по полу в квартире океанов и морей, туго перетянутая холстяной болью. К утру у нас было одно и то же солнце, смотрящее на неё прямо и с восхищением, а на меня – искоса, с укором и пренебрежением. Ей звезда дарила подарки, мне же сдавливала грудь пиджачной духотой. Я не умею молиться, но я так сильно верила, что моей Сахаре станет лучше, что устремляла сложенные руки к потолку и шептала все вежливые слова, которые умела, стараясь как можно точнее сформулировать просьбу о её здравии. Не знаю, поверил ли мне Бог или солнце сжалилось над прекрасной Сахарой, но на расстоянии десятков тысяч нулей и единиц я почувствовала, что она сначала в кисло-сладком изнеможении упала на колени Африке, а спустя пять минут безболезненно проснулась, перестав мучиться, распустила песочно-светлые волосы и посмотрела в своё солёное зеркало, чтобы убедиться в неувядающей красоте момента.
Когда мне становится плохо, Сахара не молится за меня.