• Авторизация


Про родину предков - 3 (1879 - 80 гг) 09-01-2026 04:10 к комментариям - к полной версии - понравилось!


                                               Продолжение

(В. Г. Короленко продолжает жить с семьей Гаври Бисерова)

«У починовцев почти не было огородов. Однажды Лукерья захотела меня угостить экстренным образом и поэтому подала мне... луковицу. Я съел ее с хлебом, а в это время парни с завистью смотрели на меня...

-- Уж и сладко, небось, -- говорили они, глотая слюнки.

Я был очень беззаботен насчет пищи, поэтому теперь затрудняюсь восстановить в подробностях наше тогдашнее меню. Помню только, что стол был самый первобытный. Каждый день Лукерья ставила на стол так называемые "шти". Но это не были наши щи: в них не было ни картофеля, ни капусты. Это было полужидкое месиво из муки и разваренной ячменной крупы. К этому ячменный же хлеб и брага или квас. Все это было похоже на питание пещерных людей. По воскресеньям Лукерья иногда приготовляла лакомства в виде "шанег". Починковские постные "шаньги" состояли из кружка житной или ячменной муки в виде лепешки, в которую запекался меньший кружок муки пшеничной. 

В других семьях, где мужики бывали "попросужее", стол разнообразился порой дичью из лесов или рыбой из речек. Но в семье Гаври этого не бывало.

Вот в какие первобытные места вздумали послать меня вятский губернатор Тройницкий и исправник Лука Сидорович за мои жалобы на них и за язвительность моего стиля. Но -- я был молод, на диво здоров, и все, что я видел, вызывало во мне живейший интерес. Чувствовал я себя превосходно и к матери, сестрам и Григорьеву писал прямо радостные письма, которые вятская администрация прочитывала, вероятно, с большим удивлением. Мне, городскому жителю, приходилось на все это смотреть широко открытыми глазами. Положение мое казалось очень определенным. То, что я еще только собирался сделать, будучи в Петербурге, для чего мне приходилось бы менять оболочку интеллигента, то теперь, милостью начальства, было мне предоставлено на казенный счет. Здесь я был просто мужик, правда, с дальней стороны, но все-таки только мужик, равный этим мужикам, а пожалуй, и ниже их положением, как ссыльный...

-- И что такое это за люди - дворяна на свете живут,-- говорил раз при мне Павелко. -- Хучь бы в стеклянну дверь на них посмотреть, право!

И никому из них не приходило в голову, что я и есть этот чудной дворянин, которого можно видеть только сквозь стеклянную дверь.

-- Чудной кафтан у мужичка,-- говорили в другой раз, щупая мой пиджак,-- Неуж в вашем месте все так ходят?..

А с тех пор, как я пошел с парнями на болото, срубил там кондовую березу, состряпал из нее сапожные колодки и принялся за работу,-- авторитет мой поднялся очень высоко.

-- Он тебе и пером, он и топором, он и шилом,-- говорили они, а когда я снял с колодки первую пару сапог, сшитую для одного из глазовских товарищей, то починовцы присутствовали при этом, как при некоем таинстве: они знали только лапти...

Для какой бы то ни было политической "пропаганды", правда, простора не было: я мог говорить совершенно свободно о всех общественных отношениях, о царе, о его власти, о необходимости свободы и самоуправления, но для этого у меня с починовцами не было общего языка: их это могло заинтересовать разве как сказка, не имеющая никакого отношения к действительности».

«"Девку привезли"

Как-то вечером, на святках, семья Гаври уезжала бражничать к богатому починовцу Дураненку. Это был тот самый хозяин, который в день моего приезда на сходе у старосты говорил о необходимости "уважить" Фрола-Лавра новой крышей. Его слушали почтительно, и его мнение приняли. Это был, пожалуй, самый зажиточный человек в Починках.

Вернулись мои хозяева от Дураненков поздно и рассказали мне новость: "К Дураненку привезли девку", тоже ссыльную. Они ее видели, и она им сказала, что она "по одному делу со мной".

Я плохо спал эту ночь от нетерпения. "По одному делу со мной"... Может быть, это одна из сестер Ивановских?.. Наутро, однако, когда проспавшиеся хозяева рассказали подробности,-- я убедился, что мое предположение неверно: девушка была светлая блондинка, с кругло остриженными волосами, "как у парня". По одному делу со мной... Я понял, что этим она хотела сказать, что она тоже политическая. По описанию -- это была совсем молоденькая девушка. Как она должна чувствовать себя в этой глуши?

На следующее утро к Гавре зачем-то приехал молодой парень -- сын Дураненка. Он дополнил рассказы моих хозяев: "девку привез сам урядник и поселил у них, сказав, что на то есть приказ самого исправника: поселить в лучшей избе, то есть у Дураненка".

-- Ну,-- сказал я парню,-- поклонись вашей новой жилице и скажи, что завтра я приду к ней.

Парень замахал руками. -- И-и ни-ни. Не моги приходить! Урядник приказал, чтобы ссыльных, особенно тебя, не подпускать на сто сажен к нашему починку. "Коли что, говорит,-- из оружья стреляйте".

Это было серьезно. Глупый урядник, может быть, по приказу неумного станового или исправника, вводил совершенно новый мотив в нашу ссыльную жизнь. Раз уже мне прислали для подписи обязательство "не выходить за черту селения". Я ответил в шутливом тоне, что так как я живу не в селении, то и обязательства не выходить за черту его дать не могу. Теперь это была попытка прикрепить нас, как к тюрьме, к пределам данного починка. Бог знает, к чему могла бы повести эта попытка, если бы я ей подчинился. Поэтому я вспыхнул и сказал парню:

-- Ну, когда так, то скажи отцу: завтра я приду к нему в гости не один. Позову еще Несецкого, Лизункова и других ссыльных. Пусть принимает гостей.

Лизунков был тоже уголовный ссыльный, человек загадочный и странный: огромного роста, заросший бородой до самых бровей, с длинными волосами, которые он распускал по плечам и напускал сверху на лоб. Прошлое его не было никому известно: говорили, что заросль на лбу и на щеках скрывает клеймо _КАТ, которое когда-то палач ставил каленым железом приговоренным на каторгу. В его отрывочных рассказах порой проскальзывали сведения о дальней Сибири. Он знал, как называется китайская водка ("дюже крепкая: выпьешь с наперсток,-- с ног валит"), и рассказывал, что китайскую лодочку можно унести подмышкой... В бога он не верил и, к удивлению починовцев, любил порой кощунствовать, ругая и бога, и богородицу, и Николу-чудотворца самыми неприличными словами. Говорил он медленно, глухим голосом, и глаза его при этом глядели тяжело и тускло. Мне казалось, впрочем, что эта устрашающая наружность и манеры были для этого человека только оружием в жизненной борьбе, особенно в Починках, а в сущности душа у него была не злая... Я раза два принимал его у себя, угощая чаем, и в его глазах читал благодарность и даже преданность. Я был уверен, что он по первому слову пойдет со мной к Дураненку.

Семья Гаври при моем заявлении смотрела на меня с удивлением и даже некоторым страхом. До сих пор они считали меня "смирным", а теперь я грожу привести с собой к Дураненку ораву ссыльных. Но мне не оставалось ничего другого: я был в лесу, среди лесных нравов, и если я позволю уряднику поставить меня в зависимость от его самодурных приказов, то трудно сказать, до чего это могло дойти. Кроме того, в моем воображении стояла эта бедная девушка. Она, конечно, ждет моего посещения среди этих лесных людей. И я не приду?..

-- Ну, так вот, парень! Так и скажи отцу,-- повторил я твердо. Парень, видимо, испугался. Он уехал с озабоченным видом, а часа через три явился сам Дураненок. Я, правду сказать, на это и рассчитывал, вспоминая свою первую встречу с бисеровцами. Я был почти уверен, что Дураненок уступит. Несецкого, Лизункова и других ссыльных я хранил как последнее средство.

Войдя и покрестившись на иконы, Дураненок, плотный, хорошо, даже щегольски по-местному одетый солидный мужик, поздоровался со мной за руку и сказал:

-- Тут, слышь, Володимер, мой паренек тебе нахлопал зрятины... Коли придешь к ссыльной нашей, мы тебе будем рады... Как не пустить хорошего человека... Наш вотин (я говорил, что урядник был родом вотяк) сам, видно, ничё не понимат в делах-те.

-- Ну, вот этак-то лучше, -- сказал я. -- Урядник ваш действительно глуп и наскажет вам нивесть чего.

-- А ты, Володимер, бабе моей чирки не изладишь ли? В чирках ей хушь в церковь когда ни то съездить... -- вкрадчиво сказал Дураненок.

-- Достанешь товару,-- для чего не изладить,-- ответив я весело. Для меня стало очевидно, что дело обойдется без скандала. Глупое притязание полиции было парализовано в лице самого влиятельного из починовцев... Его примеру последуют остальные.

На следующий день я пошел по льду Камы. Починок Дураненка находился верстах в шести от Гаври и стоял над крутым берегом. Каждый починок в этой обильной лесом стороне состоит из двух изб. Одна летняя, другая зимняя. Каждую зиму починовцы непременно морозят тараканов в зимней избе, и на это время семья переходит в летнюю. Остальное время зимы она стоит пустая, и теперь в ней поселилась новая жилица Дураненка, Это оказалась Эвелина Людвиговна Улановская*, полька родом, но получившая чисто русское воспитание и уже прикосновенная к русской "политике". В ее избе было опрятно и чисто. На стене висело католическое распятие -- благословение матери. На лавках и полках она разложила книги. Дураненок рассказал мне, что новая моя знакомая. -- "девка бедовая". Один из зашедших к нему парней, увидев девушку, остриженную как мальчик, позволил себе с нею некоторую вольность. Она толкнула его так, что он упал и больно зашибся. После этого парни держали себя с нею почтительно. Несмотря на эту видимую бойкость, я понимал, что бедная девушка в сущности очень испугана починковской глушью. Узнав, что я собираюсь ехать в село Афанасьевское, она стала упрашивать меня не делать этого. Если еще меня увезут отсюда "за нарушение циркуляра", то ей прямо страшно оставаться здесь одной.

Сама она была прислана сюда из Олонецкой губернии, места своей первоначальной ссылки, именно за такое преступление. Целая колония политических ссыльных жила в городе Пудоже. В это время вышел приказ министра внутренних дел Макова о том, чтобы ссыльные не отлучались за черту города или села. В виде протеста против этого циркуляра пудожские ссыльные решили целой компанией отправиться за город, за грибами. Узнав об этом, местный исправник снарядил в погоню целую команду. Помнится, эта история была в юмористическом тоне описана в одной из столичных газет, за что газета, кажется, получила предостережение. Произошло чисто опереточное столкновение с инвалидной командой, причем ссыльные, преимущественно молодые девушки, кидали в команду грибами, которые успели набрать до столкновения. Их все-таки взяли в плен, насильно усадили в лодки, а мужиков из соседней деревни заставили лямкой тащить эту преступную молодежь в город. В результате несколько зачинщиков и зачинщиц этого "грибного бунта" (так и был известен этот эпизод среди ссыльных) были разосланы в разные глухие места с особой инструкцией местному начальству. Улановская, как особенно неугомонная, попала в Починки.

Дослушав эту интересную историю, я невольно засмеялся. Особенно интересной показалась мне роль тех пригородных мужиков, которым выпало на долю, по приказу начальства, тащить лямкой своих заступников в тюрьму. Молодая девушка презрительно улыбнулась.

-- Вы кощунствуете, называя этих людей народом,-- сказала она...

Еще недавно я, пожалуй, сказал бы то же. Конечно, ни тех мужиков, ни наших починовцев нельзя было назвать "народом". Но... что же следует считать "народом" в истинном значении этого слова?.. Где искать его истинного мнения, его взглядов, его надежд?.. И есть ли, подлинно, такое сложившееся уже народное мнение? И где та грань, которая отделяет подлиповца от "истинного народа "? Все эти вопросы, хотя еще не вполне определенно, бродили тогда в моем уме и воображении. И, помню, я поделился тогда ими с моей новой знакомой.

Она со слезами на глазах упрашивала меня не ездить "самовольно" в село, предчувствуя, что и для меня это может кончиться новой высылкой. Читатель увидит, что это предчувствие впоследствии оправдалось. Боязнь молодой девушки меня трогала, но я не хотел и, пожалуй, не мог отказаться от поездки. Я уже говорил, что губернатор Тройницкий по внушению исправника отказал мне в законном пособии, указав, что я могу получать средства "от родных". На это я опять написал жалобу министру, в которой напомнил, что, как это министру известно,-- меня, брата, зятя и двоюродного брата, то есть всех мужчин семьи, без суда и следствия разослали в разные места, оставив одних женщин без всяких средств. Ввиду этого,-- писал я,-- нынешний отказ вятского губернатора в законном пособии и особенно мотивировку этого отказа я не могу считать ничем иным, как совершенно неуместным издевательством. Эта новая язвительная жалоба пошла в Петербург, и впоследствии, еще в Починках, я получил пособие. Но в то время дело еще не было решено, и я должен был рассчитывать исключительно на свою сапожную работу. Между тем товар у меня весь вышел и единственная возможность добыть его состояла в поездке.

Через несколько дней я действительно съездил в село, повидал там описанных во втором томе ссыльных, увидал еще приезжавших к Иерихонскому конспиративно крестьян, поговорил с Митриенком о приходивших к нему лешаках и, запасшись некоторым количеством очень плохого товара, благополучно вернулся и -- забыл об этой поездке.

Последствия ее мне придется описать дальше.

Господин урядник

Через несколько дней, выйдя еще до зари на крыльцо Гаврина починка, я увидел на поляне за Старицей фантастическое зрелище: по темным полям и перелескам мчались верховые с факелами, или, вернее, с пучками лучины, очевидно кому-то освещавшие дорогу. В самой середине этой светящейся кавалькады можно было разглядеть сани, запряженные цугом, а в санях виднелась одинокая грузная фигура.

Я подумал, что это какое-нибудь важное начальство решило осмотреть, наконец, Починки, куда теперь стали высылать политических и даже девушек. Но это оказался только урядник.

Он остановился в одном из починок, верстах в полутора от Гаври, и я решил отправиться к нему, чтобы передать ему заранее заготовленные письма.

Проехав полторы версты на Гавриной неоседланной лошади, я вошел в избу. Урядник был уже в новой форме, наконец полученной, очевидно, из города, и это придавало ему необыкновенную важность. Он сидел, развалясь, один за столом, на котором стоял ковш браги, раскупоренная бутылка водки и разная снедь. На лавках, на почтительном расстоянии от важного начальства, сидели починовцы, среди которых я заметил и старосту Якова Молосненка. Урядник едва кивнул мне головою и растопырил руки, стараясь занять для важности как можно больше места за столом. Он был уже заметно выпивши. Я подошел к столу и, бросив письма, сказал решительным тоном:

-- Передайте становому для дальнейшей пересылки.

Урядник важно стал вынимать одно письмо из конверта. Я посмотрел на его руки и сказал спокойно:

-- Вы не имеете никакого права контролировать мою переписку. Это дело исправника. Ваше дело только переслать письма. Помните это.

Урядник смутился. Рука его как-то заерзала, но он тотчас же пугливо спрятал письмо в лежавшую около него сумку. Урок при мужиках был ему, видимо, неприятен. Он еще больше развалился и спросил грубо:

-- У девки уже побывали?

-- У какой это девки? -- спросил я.

-- У ссыльной, что поселена у Дураненка.

-- У Эвелины Людвиговны Улановской, хотите вы сказать... Был...

-- Раз были... И два были.

-- И десять раз был и еще буду много раз.

Мужики насторожились. Урядник встрепенулся, как ужаленный, и повернулся к старосте...

-- Ты не обязан пущать! Не пущай!

Староста, рослый мужик, посмотрел задумчиво вопросительным взглядом на урядника и на меня. Я чувствовал, что должен во что бы то ни стало разрушить это нерешительное настроение и поэтому, улыбаясь, сказал:

-- Ты, староста, спроси теперь же у урядника, как тебе меня не пускать, когда я все-таки пойду. Силой, что ли?

-- Силом не пущай! Чтобы ни отнюдь, ни-ни! На сто сажон чтобы никто из ссыльных не смел подходить.

-- Хорошо,-- сказал я, все так же улыбаясь, и повернулся к мужикам: -- все вы слышали, что урядник сказал старосте. Это незаконно. Я ходить все-таки буду, а если у нас со старостой что-нибудь выйдет нехорошее, вы свидетели, что это приказал урядник.

Мой спокойный тон, видимо, испугал урядника. Он стукнул кулаком по столу и торопливо крикнул старосте:

-- Ни-ни. Не моги!.. Пальцем не моги тронуть!

И староста, и мужики посмотрели на него с недоумением. Я догадался: урядник вспомнил о моем дворянском звании, которое значилось в бумагах. Я решил воспользоваться этим обстоятельством и сказал:

-- Вы, урядник, не знаете своего дела и только сбиваете людей с толку. Слушай, староста, я тебе объясню то, что не умеет объяснить урядник. Ни не пущать меня силой, ни драться со мною ты не обязан. Ты можешь только узнавать при случае, куда я хожу, и, когда приедет урядник, сказать ему.

-- Вер-рно! -- сказал урядник, с удовольствием подтвердив восклицание ударом кулака по столу. -- Обязан донести мне... А сам не моги тронуть пальцем. Других ссыльных бей в мою голову.

-- И это опять неверно,-- сказал я. -- Никого вы тут не можете бить. Это самоуправство. Вы можете унять в случае буйства и пожаловаться... Но сами расправляться не имеете права. За это ответите.

-- Вер-рно,-- опять, хотя и не столь решительно, подтвердил урядник.

-- Ну, вот, запомните, что говорил урядник раньше и что говорит теперь. А пока прощайте.

И, попрощавшись со старостой и мужиками, я вышел.

На дворе светало. Когда я подъезжал к Гаврину починочку, поезд урядника двинулся еще куда-то. И опять его сопровождали верховые с зажженной лучиной, хотя в этом не было теперь ни малейшей надобности.

Я был доволен этим эпизодом: бисеровцы убедились в том, что их вотин не имеет понятия "о делах", и не станут так слепо исполнять его распоряжения. Но, припомнив весь разговор с этим "начальником", я невольно улыбнулся. Что делал я сейчас в этой избе, наполненной темными бисеровцами? Я -- человек, настроенный революционно, разъяснял им азбуку законности. Впоследствии много раз я имел случай заметить, что людей, апеллирующих к законности и особенно разъясняющих ее простому народу, наша администрация всякого вида и ранга считала самыми опасными революционерами. Таким меня, очевидно, считала теперь вся вятская администрация, начиная с этого урядника и кончая губернатором...

И до самой; старости меня проводила та же репутация опасного агитатора и революционера, хотя я всю жизнь только и делал, что взывал к законности и праву для всех, указывая наиболее яркие случаи его нарушения. И, может быть, это инстинктивное отвращение людей самодержавия было основательно: около этой оси наша жизнь могла еще повернуться и стать на другой путь. Но в конце концов он все-таки должен был привести к упразднению самодержавия.

Не могу сказать точно, чтобы все эти мысли так ясно, как теперь, стояли уже в моей голове в то время, когда я пробирался на неоседланной лошади в утренние зимние сумерки к починку Гаври. Помню только чувство удовлетворения, которое я уносил с собой в это утро: мужики так легко усвоили мою точку зрения. Я знал, что урядник не простит мне этого урока, но знал также, что его слова теперь потеряли силу.

Действительно, дня через два молодой парень из семьи Микеши, у которого жил Федот Лазарев, рассказал мне, что урядник собрал несколько мужиков в одном починке и стал им говорить, что я -- человек опасный и что меня надо остерегаться. По некоторым чертам этой "политической речи" я узнал отголоски маковского циркуляра, о котором говорил выше. Очевидно, идеи министра внутренних дел прошли через головы исправников и становых и дошли до урядника, который тоже говорил, что вот я не пьянствую, не скандалю и что это-то и есть "опасность". Политика оказалась слишком тонкой для понимания бисеровцев. Молодой крестьянин передавал слова урядника с насмешкой, как доказательство полной несообразности вотина. Когда он кончил, один из мужиков ответил простодушно:

-- Чего опасный! А по-нашему так: хучь спи с ним, ничего тебе не сделает... Что его беречься!..

Конечно, если этот результат стал известен высшей вятской администрации, то это могло ей внушить идею о том, что мое вредное влияние уже укоренилось в Починках и что это, в свою очередь, угрожает прочности российского престола...

Впоследствии, когда я уже уехал из Починков, брат мне писал*, что мужики все-таки до полусмерти избили Лизункова, Очевидно, агитация урядника после моего отъезда стала все-таки оказывать действие, и я очень пожалел, что в свое время не обратил на нее больше вниманий.

Искорки

Читатель видит, что я в это время очутился действительно на самом дне народной жизни, но нашел на этом дне только... подлиповцев. Мне все чаще и чаще вспоминайся теперь забытый ныне писатель Решетников, нарисовавший когда-то поразительные по реализму и правде картины народной темноты и некультурности*. Невдалеке от Починков, за Камой, проходила граница Чердынского уезда, родины решетниковских Пилы и Сысойки, и мне порой казалось, что Решетников писал своих подлиповцев с нынешних моих соседей.

Все здесь, начиная с языка, указывало на обеднение культуры и регресс. Язык починовца отличался местными особенностями нашего северо-востока и Сибири. Здесь, например, говорили "с имя" вместо "с ними". Но некоторые выражения я встречал только в Починках и вообще в Бисеровской волости. Было тут слово "то-оно". Починовец прибегал к нему каждый раз, когда ему не хватало подходящего слова, а случалось это постоянно, точно в самом деле русский язык в этих дебрях оскудел. "То-оно" означало что угодно, и слушатель должен был сам догадываться, о чем может идти речь. Это было нечто вроде существительного, общего и смутного, пригодного для любого понятия и точно не выражающего никакого. Починовцы сделали из него и глагол -- "тоонать". -- "Мамка, скажи Ондрийку... Пошто он тоонат" -- жаловался один парень на другого, и мать понимала только, что между парнями возникло неудовольствие. Такое же неопределенное значение имело слово "декаться". Я истолковал его себе в смысле быть где-то, возиться с чем-то... "Долго декается парень",-- это означало, что парень отсутствует неизвестно где и неизвестно что делает.

Вообще наш язык, богатый и красивый, в этих трущобах терял точность, определенность, обсцвечивался и тускнел. Отражалось, очевидно, обеднение сношений с внешним миром. Порой, однако, на бедном фоне вспыхивали искорки, и судьба дарила меня приятными неожиданностями. Правда, что по большей части это вспыхивало прошлое. Однажды в знакомой семье мне указали девушку, полуребенка. Она пришла нарочно, чтобы повидать меня, грамотея с дальней стороны, читавшего занятные книжки. Про нее мне сказали, что она умеет "сказывать" и без книжек. Некоторое время после моего прихода она сидела на лавке в дальнем углу, и оттуда на меня поблескивали ее большие черные глаза с наивным любопытством. Когда же ее вызвали ко мне, она держала себя очень застенчиво и робко, как будто раскаиваясь в своей смелости и стараясь стушеваться. Но когда я показал ей принесенную с собою книжку с картинками и обещал прочитать сказку, она оживилась, села на лавку, на виду, ее окружили любопытные слушатели, и она начала "сказывать". Я очень жалел, что не мог срисовать ее. Черты ее смуглого лица были необыкновенно тонки и красивы, а глаза сразу загорелись каким-то внутренним одушевлением. К сожалению, я теперь не помню "старинного сказа" или былины, которую она сказывала ровным певучим голосом, точно прислушиваясь к чему-то. Вполне ли она понимала все, что запало ей в душу из таких же рассказов какой-нибудь старой бабушки? Едва ли... На нее смотрели, ее слушали с удивлением, и, кажется, она сама так же удивлялась голосам старины, говорившей ее устами. Когда я, исполняя обещание, стал в свою очередь читать одну из народных сказок Пушкина и спросил ее: все ли ей понятно, она ответила скороговоркой: "Где, поди, понять-то", и тотчас же жадно подхватила: "Читай-ино, читай дальше". Мое чтение было плоско и бледно сравнительно с ее сказом, но я видел, что она жадно ловит и каждое слово и ритм пушкинского стиха, непроизвольно откладывая их в памяти. Потом, когда я уже говорил с другими, ее глаза смотрели мечтательно и губы шевелились: может быть, она затверживала пушкинские стихи.

На меня это свидание произвело сильное впечатление. Многое уже исчезло из новгородского эпоса, и вот я присутствую в глуши этих лесов при внезапном пробуждении умершего прошлого...

После этого я стал замечать и другие искорки такой же непосредственной даровитости, хотя и не такие яркие, рождающиеся и умирающие в глухом лесу. Может быть, читателя удивит, когда я скажу, что одну из таких искорок я заметил в "непросужем" и мало симпатичном Гавре Бисерове. А между тем именно своим природным талантом он привел меня в восторженное настроение в первый мой починковский вечер. Впоследствии я понял, что восхитившая меня речь принадлежала не лично Гавре Бисерову. Так встречали пришельцев целые поколения его предков. У Гаври был природный дар -- схватывать и откладывать в памяти слова ритуала на все жизненные случаи. И слова, и все приемы. Однажды в Починки заехал прасол, пронюхивавший, нельзя ли здесь делать выгодные дела со скотиной. Гавря, очевидно, не имел в виду продавать ему скотину, но все же стал торговаться, чтобы щегольнуть передо мной, новым человеком, своим умением. Прасол был, видимо, тоже артист своего дела и не отказался от вызова. Я был изумлен необыкновенным богатством образов, красотой и меткостью выражений этого словесного турнира. Заметив, с каким интересом я следил за ним, Гавря был очень доволен,-- "отечь у меня вот мастер был торговаться",-- сказал он с довольной улыбкой. Я не узнал Гаврю: лицо его оживилось, маленькие глазки сверкали. Очевидно, у него была чрезвычайно острая память и, так Же кис в уме сказочницы, непроизвольно запечатлевались не совсем понятные "лова старинных былин,-- Гавря сохранял в памяти все, что имело характер ритуала на разные случаи. Язык починовца, в обычном обиходе бедный и однообразный, в таких случаях у Гаври расцвечивался особым богатством и яркостью, вспыхивая совершенно неожиданными огнями.

И опять я начал понимать, что это говорит прошлое. Жизнь дает мало впечатлений и сведений. Ее новизна и разнообразие совершенно чужды починовцу, и, конечно, я не мог получить ничего в своих поисках народного отклика на наши интеллигентные запросы. Но -- тем интереснее было мне замечать эти проблески непосредственной природной даровитости, сохранившиеся в глухих лесах, вдали от внешних влияний.

Будни. -- Роды. -- Первобытная, но неустойчивая добродетель

«После этого (после смерти Якова Молоснёнка от «нечисти»:  смотри здесь

«О контактах моих родных с «толсто – знающими» людьми…»:

https://www.liveinternet.ru/users/807341/post513747083/    )

 жизнь в Починках пошла своей колеей. Даже в семье Гаври смерть зятя не вызвала заметных перемен и забот. Алена была отрезанный ломоть, и ей предстояло делить горе и заботы с семьей Молосных. Не стало в Починках одного человека, упала одна семья,-- и только.

Гавря и Павелко стали собираться в извоз. Для этого они стали готовить сани: прямо в избе они распаривали в печи березовые плахи, гнули полозья и дуги, тесали, строгали, рубили. Видя, что я с интересом присматриваюсь к их работе, мужики, казалось, щеголяли передо мной, а Лукерья прямо посветлела. Мне казалось, однако, что у других это сделано давно, еще с осени, и теперь сани должны бы уже устояться и высохнуть. Но я этого не высказывал.

Собирались починовцы целым обозом в Буй, городок Костромской губернии *. Один из жандармов, которые везли нас с братом в Глазов, привел как-то местную поговорку: "Буй да Кадуй чорт три года искал, трое лаптей истаскал, да так и не нашел". Этот "город" был все-таки ближайшим городским центром, к которому тяготели Починки. Каждую осень починовцы сряжались в извоз: в Буй доставляли хлеб от Афанасьевских "торговых", а им привозили оттуда разные нужные для нехитрого мужицкого обихода товары. В извоз пускались не сразу: сначала приходилось "уминать снег" из починковской глуши до каких-нибудь проезжих трактов, где по Каме, где лесами и междулесьем, а уже потом, проложив тропы по цельному снегу, вторично выезжать с кладью. Когда мужики уехали, в починках только и было разговора,-- "как-то там наши извозничают". Лукерья, видимо, беспокоилась, и я понимал ее настроение: она боялась, что у "ее мужичков" что-нибудь выйдет не как у людей. Ночью, а иногда на заре я слышал, как она тихо пробиралась к слуховому оконцу над полатями, открывала его и долго прислушивалась,-- не скрипят ли полозья на Каме. Однажды она живо пробралась к тому месту, где я спал, и не удержалась, чтобы на радостях не растолкать меня. "Едут наши, едут". Я радовался ее живой радости... У нашего починка весело лаяли собаки...

У Улановской в семье Дураненка выходила, как прежде у меня, большая "смешиця". Они перестали кормить своего старика, Дурафея, усыновившего Ларивона, теперешнего хозяина *.

Я уже говорил, что этот первый починковский богач был приемыш. Безродного сироту взял в дом бездетный Дурафей, вырастил, женил и, после смерти своей старухи, передал все хозяйство, в надежде дожить свой век в почете и на покое. Но расчет простодушного старика оказался ошибочен: Ларивонова баба сразу невзлюбила приемного отца мужа, стала гонять его на работу, как батрака, и, недовольная, что он уже не справляется как следует с работой, перестала кормить "дармоеда".

Это явление, по крайней мере в нашу седую и дикую старину, было, по-видимому, довольно распространено, и Улановская имела случай наблюдать этот интересный пережиток доброго старого времени. Помнится, у Даля отмечены поверья, с ним связанные. Может быть, когда-нибудь стариков буквально обрекали на голодную смерть. Мой дядя, капитан, рассказывал случай из старинной судебной практики нашего юго-западного Полесья, когда сыновья убили родного отца, который во время охоты пропуделял лося. Их за это судили, и старый капитан с большим юмором рассказывал, с каким простодушием они отвечали на вопросы судьи: "Ну, так что, что убили. Своего убили -- не твоего". Я считал этот рассказ анекдотом, но впоследствии в газете "Волынь" встретил воспоминания старого "полешука", который рассказывал, что обычай уничтожения стариков долго держался среди диких жителей Полесья. В самом смягченном виде это производилось как обряд: с стариками прощались, усаживали их в сани, вывозили в лесную чащу и там оставляли на произвол судьбы. Некоторые исследователи склонны видеть в выражении Владимира Мономаха, читающего наставление сыновьям, "сидя уже на санех",-- остаток того обычая седой старицы.

В Починках этот обычай в таком виде уже исчез, по крайней мере я не имел случая наблюдать его. "Перестали кормить" надо понимать не буквально. Старика просто перестали сажать за стол, и злая сноха кидала ему объедки, как собаке, к порогу, где было его место на лавочке. Браги же ему совсем не давали. Надо заметить, что брага, а когда ее не бывает, то квас, составляют обычный напиток починовцев. Воды они совсем не пьют. Старик, уже впадавший в детство, рассказывал при мне с горестным удивлением, что бражки ему сноха не дает вовсе.

-- "Попьешь, бает, и водицы". Чуете вы?.. водицы, бает, попьешь... А что в ей, в водице-те?..

Он жалобно всхлипывал, как ребенок, и по старому лицу катились крупные слезы. Как и я в первое время, Улановская не могла равнодушно переносить этой семейной драмы без одушевленных протестов, которые выражала довольно бурно, то и дело заступаясь за старика. Она стыдила сноху и приемного сына, а порой отдавала старику свой кувшин с брагой. Не могу сказать теперь, привело ли это заступничество к улучшению положения бедного старика.

Однажды ночью, когда мужики, захватив даже мальчишек, уехали к кому-то бражничать, я проснулся от звонкого детского плача. Очнувшись, я увидел следующую картину: какая-то женщина, одетая в полушубок и закутанная платками, сидела на лесенке, ведущей на печь, и держала на руках ребенка. Я подумал сначала, что это ночью забрела какая-нибудь сторонняя женщина, но, приглядевшись, увидел, что это наша молодуха. Она ходила на сносях и в эту ночь родила. Мужики, вероятно, поэтому и уехали. Со мной, очевидно, поцеремонились, я мог бы тоже уйти куда-нибудь ночевать, хотя бы к Федоту Лазареву, но я не знал о предстоящем событии, а сказать мне об этом не полагалось по обычаю. Из-за этого бедной женщине пришлось родить в черной бане, и тотчас же после родов Лукерья привела ее в избу. Сидя на лестнице, она держала у груди ребенка и тихо стонала. Мне слышалось в этом стоне какое-то изнеможение и усталость от этой безрадостной и тяжелой жизни. Лукерья суетилась, то выбегая, то возвращаясь в избу. Она развела на загнете огонь и скоро приготовила для ребенка ванну в корыте. Я торопливо оделся и подошел к ней.

-- Молодица у вас, видно, родила... А мужики бражничают!.. Не могу ли я помочь тебе?

Лукерья усмехнулась над моей наивностью.

-- Нишкни, Володимер... Не понимаешь ты нашего бабьего дела. Нехорошо тебе и быть-то тут... Полезай ино на полати, спи!

На рассвете мужики приехали пьяные и развязные. Гавря как будто обрадовался рождению внука, парнишки тоже были, видимо, заинтересованы семейным происшествием. Только Павелко не проявил к событию ни малейшего участия. Когда он вошел в избу, убравшись с лошадью, и отец сообщил ему о том, что он сам теперь стал отцом, -- он, как ни в чем не бывало, полез на полати, пробормотав только:

-- Мне-ка што, родила, дак... -- И вскоре с полатей послышался его храп.

Я был возмущен и не мог скрыть этого от Лукерьи.

-- Молчи, Володимер, молчи ино... Молод еще, не понимат... -- сказала она просто под богатырский разноголосый храп, несшийся с полатей.

Все это показалось мне тогда чуть не катастрофой, но, в сущности, это было только в порядке вещей: и роженица, и ребенок, которого выкупали в порядочно настывшей избе, при сквозняках от всех стен, оказались совершенно здоровы. Молодуха полежала этот день на печи. Дня два ее еще щадили, а на третий день Павелко уже покрикивал:

-- Чё валяешься, стельна корова!.. Пошевеливайся!..

Чтобы покончить с починковскими буднями, я должен отметить еще один эпизод, своего рода нравственную проблему, которую поставил перед починовцами уголовный ссыльный, поляк Янкевич. Об этом случае я слышал еще в перевозной избушке.

Янкевича этого я видел всего раза два. Это был человек небольшого роста, очень коренастый и сильный, с крупными чертами лица, с мясистым носом и большими усами, висевшими врозь. За что он был сослан -- не знаю. Держал себя с починовцами очень нахально, не скрывая своего глубокого презрения к ним. Он был недурной столяр и умел делать хорошие "укладки", то есть сундуки. Когда он сделал себе такую укладку, то хозяин, у которого он жил, попросил сделать ему точно такую же. Янкевич согласился, и две укладки, похожие друг на друга, как две капли воды, стояли в избе рядом.

Случилось однажды, что хозяин поехал в Афанасьевское, продал там хлеб, получил еще старый долг, выпил на радостях изрядно и привез еще домой восемьдесят рублей. С пьяных глаз он сунул эти деньги вместо своего сундука в сундук Янкевича. Говорили, будто, в предвидении такой возможности, Янкевич переставил укладки, но никто этого наверное сказать не мог. Как бы то ни было, деньги оказались в укладке Янкевича, который, проснувшись раньше пьяного хозяина и заметив свою "удачу", тотчас же взял свой сундук и перешел с ним в другой починок. Хозяин, заметив пропажу, поднял кутерьму, но Янкевич решил воспользоваться "своим счастием". Он не отрицал ошибки хозяина, но утверждал, что все, что попало в его укладку, принадлежит ему "по закону". Дело доходило до начальства. Становой приказал произвести у Янкевича обыск и отобрать деньги. Но по обыску денег не нашли.

В первый раз я увидел Янкевича у Гаври. Тут же был староста Яков Молосненок, и, когда я вошел в избу, Янкевич, Гавря, староста и еще двое почнновцев сидели на лавках у стола и вели разговор о недавно происходившем обыске. Янкевич откровенно смеялся над старостой и над понятыми.

-- Где же дуракам найти то, что умный человек спрятал,-- говорил он. -- Хочешь знать, где у меня были эти деньги?.. Вот где!

И он показал на подклейку голенищ.

-- Вы дураки, ёлопы, и сапог настоящих не видывали, так где вам догадаться... Ха-ха-ха...

Староста глядел на него своим задумчивым и тусклым взглядом, другие удивлялись, но ни в ком я не заметил ни негодования, ни возмущения, по крайней мере в присутствии Янкевича.

Когда Янкевич ушел, починовцы стали жаловаться на ссыльных и ругали Янкевича... Лукерья, слушавшая эти толки, вмешалась:

-- Ну, мужички, чего бы я и баяла... Посуди хоть ты, Володимер, како у них дело-то вышло.

И она подробно рассказала мне случай, подавший повод к обыску.

-- Ну, вот скажи: нешто он эти деньги сбостил? Ведь Тимоха сам ему положил в укладку...

Как всегда, мне понравилось вмешательство Лукерьи. Справедливая баба чувствовала, очевидно, что осуждающее сами едва ли поступили бы иначе, чем Янкевич... Но все-таки проблема оставалась проблемой, и я сказал Лукерье:

-- Слушай, Лукерья... Но ведь Янкевич знал, что это деньги не его, а Тимохины.

-- Ну, знал... Коли он сам положил их...

-- Что же из этого! Положим, так: идешь ты по дороге, а я иду за тобой сзади. И вижу, что у тебя выпал из кармана кошель с деньгами... А я его подыму... Ты этого не видала и помешать не можешь...

И Лукерья, и остальные слушатели с интересом слушали это предположительное развитие событий. Когда я сказал последнюю фразу, Лукерья перебила меня живо:

-- Неуж отдашь?.. Хлопаешь, Володимер, зря!..

Это было сказано с бесповоротным убеждением. По лицам других слушателей я видел, что убеждение Лукерьи разделяют все остальные. Очевидно, в глазах всех починовцев я хвастался (хлопал зря) невозможной и совершенно сверхсметной добродетелью, которой никто не мог поверить. За Лукерьей оставалась ее искренность и справедливое заступничество за "чужедального человека", который сделал только то, что сделали бы и все починовцы...

С такими глухими местами у нас вообще связано представление об элементарных простейших добродетелях. Я сначала думал то же, видя, например, как хозяева оставляют избы без запоров. Достаточно приставить снаружи "подожок", чтобы показать, что хозяев нет дома. Значит, думал я, хоть кражи-то здесь неизвестны. Но и в этом я ошибся. Впоследствии меня поразило обилие глаголов, которыми в бедном починовском языке обозначалось понятие кражи. Теперь я многие из них забыл, помню только два, которых не встречал в других местах: сбондить и сбостить, которые слышал довольно часто. Вообще на прочность этой первобытной нравственности рассчитывать нельзя. Это какое-то странное состояние неустойчивого нравственного равновесия, могущее качнуться в любую сторону...

История Янкевича имела характерное продолжение. От далекого начальства пришло, наконец, распоряжение арестовать ссыльного Янкевича и препроводить его в город. Янкевич исчез с починковского горизонта. Уже под самый конец моего пребывания в Починках я получил вдруг письмо от Янкевича. Доставил его в мое отсутствие другой ссыльный, только что вернувшийся из Глазова, где он больше года сидел в тюрьме. С ним-то Янкевич и прислал мне письмо.

Оно было кратко и гласило: "Которые вам будут приносить мои деньги, то, пожалуйста, сохраните их у себя, пока я их потребую". Я сначала недоумевал, потом понял: Янкевич, во избежание нового обыска, рассовал похищенную сумму разным почтенным починковским обывателям и теперь требовал, чтобы они отдали их мне, в лестной для меня уверенности, что я их не присвою.

Мне, таким образом, предстояло стать хранителем краденого, чего, разумеется, я ни в каком случае в виду не имел.

Через некоторое время ко мне явилась женщина и попросила прочесть полученное ею письмо. Получение писем в Починках было вещью совершенно небывалой, и прочесть их, кроме меня, было некому. В письме тем же почерком, как и в письме, полученном мною, говорилось: "Которые я дал тебе на сохранение деньги, то отдай их такому-то (мне)". Еще дня через два-три ко мне стали приходить с такими же письмами другие лица. Тут были по большей части солидные хозяева, были две вдовы бывших старост,-- вообще люди, на которых Янкевич рассчитывал. Я с интересом следил за этой перепиской. Оказалось, что сумма этих вкладов приблизительно соответствовала сумме кражи. Но Янкевич ошибся в расчете: починовцы сумели воспользоваться своим счастьем не хуже, чем он сам. Когда я прочитывал письмо, на лицах получателя изображалось удивление:

-- Чё-ко-ся пишет мужичок... Каки деньги?.. Не знаю я...

Никто не пытался принести ко мне вклада Янкевича...

Очевидно, Лукерья имела основание беспристрастно заступаться за "чужедального человека".

                                Продолжение следует...

1 часть находится здесь:  https://www.liveinternet.ru/users/807341/post514009059/

2 часть:https://www.liveinternet.ru/users/807341/post514012577/

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (7):
Я могу ошибаться, но, по-моему, мамины "шти" варились из перловки
Эвглен 09-01-2026-13:04 удалить
Ответ на комментарий Кладбищенский # А перловка по твоему это что? Пальмовая крупа что ли?!
Ответ на комментарий Эвглен # Мог бы так и написать, что перловой крупы, а не ячменной. Или в 19-м веке про перловку еще не были в курсе?
Эвглен 09-01-2026-13:15 удалить
Ответ на комментарий Кладбищенский # Я не очень уверен, что наши предки это слово использовали... Может, как - то по местному называли?! Хотя слово это вроде древнее: "На Руси ячменная крупа составляла основу рациона крестьян. Эта крупа богата микроэлементами, быстро насыщает и оставляет ощущение сытости очень долго. В переводе со старославянского "перлы" обозначает речной жемчуг. В первую очередь название произошло от внешнего сходства шлифованной крупы с речными жемчужинками. Надо отдать должное, что тогда люди были более наблюдательными в сравнении с нынешними. Точное имя того, кто дал такое название крупе не сохранилось, впрочем и точное время тоже. На самом деле существует несколько легенд происхождения этого названия. От Ивана Грозного до Петра 1. Однако достоверных источников вроде бы нет. легенды одна интереснее другой. Известно, что царь Петр Первый любил кашу из перловки".
Эвглен 09-01-2026-13:17 удалить
Ответ на комментарий Кладбищенский #
Исходное сообщение Кладбищенский Мог бы так и написать, что перловой крупы, а не ячменной. Или в 19-м веке про перловку еще не были в курсе?
А ты мог бы просто знать, из какого злака перловку делают!...
Ответ на комментарий Эвглен # Из каких это источников я должен был знать? Может я урок ботаники прогулял, когда там про перловку рассказывали, но, скорее всего, такого урока вообще не было
Эвглен 10-01-2026-01:42 удалить
Ответ на комментарий Кладбищенский # Да просто ради общего развития! Каюсь, я тоже не знал, из какого растения эту крупу делают, но как - то в разговоре подняли эту тему и пришлось заглянуть в Интернет... На ботанике мы этого явно не изучали... А, может, просто уже и забыли за давностью лет...


Комментарии (7): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Про родину предков - 3 (1879 - 80 гг) | Эвглен - Вненаучные трактаты | Лента друзей Эвглен / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»