Королева Жезлов
[200x295]
Недвусмысленно указывает на неординарные способности того, кому гадают. Велит ими пользоваться и помнить об ответственности, преследовать только благие цели.
А еще эта карта может обещать появление в вашей жизни женщины - властной, доброй и справедливой, которая сможет помочь вам уладить отношения с социумом. Или вообще обустроить вашу жизнь наилучшим (с точки зрения общества) образом. Ей, скорее всего, будет присуща щедрость души, умение приспособиться ко всякой ситуации, не теряя достоинства и оптимизма, альтруизм и сострадание.
А в неблагоприятном окружении Королева Жезлов сулит встречу с глупой, упрямой, крикливой, вздорной, самодовольной теткой, преисполненной снобизма, обожающей поучать.
Нечего и говорить, что все вышеописанные качества могут быть преподнесены вам в самых причудливых сочетаниях.
© Ф 78
Юлия Грешнова "Голос и взгляд"
Хозяина труппы звали Лоренцо Великолепный, хотя никаким итальянцем он, разумеется, не был.
И то: что настоящий цирковой итальянец с солнечной кровью будет делать в маленькой деревушке на болоте? А вот природный ирландец, чья мать или бабка водила близкое знакомство с ярмарочным цыганом, вполне мог сюда попасть - например, возвращаясь домой, чтобы перевести дух, выступать по пути везде, где есть надежда хоть немного заработать.
Здесь тоже была ярмарка, и люди из окрестных деревень не обходили стороной балаган. Им нравились клоуны, дрессированные медведь и обезьяна, гимнасты и маленькая вольтижёрка на большой белой лошади, а особенно - дивной красоты пение, которым сопровождались номера. Голос лился, казалось, ниоткуда - и отовсюду одновременно, уносился много выше полосатого купола и камнем падал вниз, чтобы у земли расправить крылья и, скользнув над головами зрителей, взмыть обратно.
Вечером, проходя мимо циркового фургончика, Джейми Логан услышал пение - не разжимая рта, как будто большую птицу накрыли тяжёлым одеялом из овечьей шкуры; на выходе с ярмарки он попрощался с другими парнями, вернулся к фургону и прильнул к закрытым ставням.
Её звали Мэган, Мэган Ни Мара (Дочь Моря, восхитился он, когда узнал), приёмный отец настрого запрещает ей выходить из фургона, а вот поговорить со случайным знакомцем - это можно, но недолго, пока не вернутся остальные. Да, они объездили очень много разных мест, но она мало что видела - отец строгий; а обезьяну они купили в Лондоне и долго выкармливали молоком и возились, она была совсем маленькая и больная. А ещё она очень давно не была в лесу, и моря давно не видела тоже, несмотря на имя. Днём выступать, а вечером сидеть дома и не общаться с посторонними, и дом их передвижной, в общем, на ней, и ужин, и шитьё.
Он рассказывал ей про майский лес и про их деревенскую жизнь, а когда другие актёры стали возвращаться домой, отошёл от фургона к развесёлым припозднившимся пьяницам, и затянул громко про Звёздочку графства Даун, и слышал, как она улыбается там, в фургоне.
Он теперь каждый день сюда приходил, и Эйвлинн Киннан, его невеста, беспокойно хмурила брови, когда он прощался слишком рано, но вопросов пока не задавала.
Иногда он оставлял на пороге ягоды и цветы из леса, иногда просто сидел у её закрытого окна и тихо переговаривался с ней. Они, бывало, и пели вдвоём - благо в селе Джейми слыл первым певцом и вообще видным парнем - и про Белую Козу пели, и про Остров Иннисфри, и про Королеву из Аргайла, а иногда он запевал лукаво D’tigeas a damsa - «Пойдём со мной», а она серебристо смеялась и отвечала «нет».
Однажды он сказал: «Послушай, вы скоро двигаетесь дальше, и я так и не увижу тебя, и не возьму тебя за руку. Завтра вы не выступаете, я знаю уже; твой отчим Лоренс уезжает на целый день. Выйди ко мне завтра, вечером я верну тебя домой, и никто ничего не узнает».
«Хорошо», - сказала она, и голос её звучал тише обычного.
Когда все в доме уснули, она отвела засов, тихо вышла из дома, по известной тропе добралась до холма Рат Кроган, сказала несколько слов, и женщина в красной одежде вышла из холма.
- Помоги мне, Мэйв, я полюбила больше жизни.
- Чем я могу тебе помочь? Вырвать любовь из твоего сердца или привести избранника к твоему ложу? И то, и другое ты сможешь и без моего хитроумия.
- Мэйв, ты видишь, что я некрасива. Сделай мои волосы мягкими, Мэйв, а кожу - гладкой, сделай меня красивой, Мэйв, как все дочери человеческие, и твои слова станут правдой.
- Я могу сделать это, но всему есть цена. Отдашь ли ты свой ясный голос за то, чтобы стать красивой, как все дочери человеческие? Мне всегда хотелось иметь такой.
- Да, но как мне тогда говорить с тем, кого люблю?
- Говорить ты сможешь, а вот петь, как раньше, уже нет. Если согласна, отдай мне свой голос, возвращайся домой, ложись спать и наутро всё будет, как сказано. Но подумай хорошенько, нужно ли тебе это; впрочем, ты думать не будешь - вижу уже.
И королева Мэйв коснулась тонкими пальцами лица и горла Мэган Ни Мара, скользнула руками от её макушки вниз по контуру тела и ушла обратно в холм; а девушка почти оглохла от звона, похожего на колокольный, шатаясь, дошла до дома, рухнула на постель и всю ночь не видела снов.
Солнечный луч пробивался сквозь ставни; Мэган бросилась к сундуку, где лежало зеркало, завёрнутое в чистую тряпицу. Как хороша она стала! Кожа светлая и нежная, а не бугристая и серая, мягкие гладкие волосы больше не напоминают мокрую паклю, глаза - нормальные человеческие глаза, а не те, рыбьи, с красными белками, навыкате; и пальцев на руках - пять, и перепонок между ними - нет, и ходить можно прямо, а не переваливаясь с боку на бок, как старая жаба.
Она умылась, надела лёгкое белое платье (Китти не будет ругаться), до блеска расчесала волосы, вплела в них красную ленту и в первый раз за долгое время открыла окно. В комнату хлынул свет, отголоски разговоров, конское ржание, блеянье овец и коз, свежий утренний воздух и сладкий запах нагретой солнцем травы.
Мэган сидела у окна и пила вкусное белое молоко из прохладной глиняной чашки. Она впитывала это утро всей поверхностью своего нового тела, но была напряжена, но дрожала, как один сплошной слуховой нерв, прислушиваясь к шагам за окном. И шаги приблизились, и он постучался в дверь, и встал на пороге, звонкий, как блик на лезвии золотого ножа, какими украшена церковь в одном из городов, через которые они проезжали. Тогда было жарко и пахло цветущими апельсинами.
Джейми постучал в дверь, и она сразу открыла. Среднего роста, очень худая, бледная, с веснушками на носу. Широко расставленные бледно-серые глаза, довольно заурядные черты, светло-русые волосы уложены баранками над чуть оттопыренными ушами и скреплены красной лентой. Платье чистое, но сидит немного нескладно. Переминается с ноги на ногу. Улыбается. Он тоже улыбнулся в ответ и предложил ей руку.
- Ну, пошли, Мэган.
Говорить было, казалось что, и не о чем - то, что так захватывало, будучи услышанным через ставни, при свете дня теряло напряжённость и остроту. И голос её казался более тусклым, чем раньше, а взглядов друзей, когда они проходили мимо через ярмарку, лучше бы и вовсе не встречать.
И вот они в лесу, она сидит на поваленном дереве, вертит головой, раскраснелась и стала почти совсем хорошенькая.
- Давай споём, как раньше, - предлагает он, а она внезапно смущается.
- Это была… не я, Джейми… Не спрашивай ни о чём, пожалуйста.
Они посидели ещё чуть-чуть, помолчали и поговорили о чём-то; он принёс ей цветов и земляничину на веточке, он всё время улыбался и проводил её домой засветло. Через несколько минут он уже стоял под окнами Киннанов; Эйвлинн выглядела очень обиженной, но поговорить всё-таки вышла.
Мэган ждала три дня; сказавшись больной, не выходила из фургона, и Лоренцо пригрозил, что не будет приносить ей еду, если она так и не будет работать.
Придя к Рат Кроган в этот раз, она не стала звать Мэйв, а только уселась без сил на мокрую траву и заплакала. Мэйв вышла сама, опустилась рядом на колени и положила руку на горячий лоб девушки.
- Глупая маленькая дочь Мананнана! Ну зачем ты вообще осталась у этого циркача, почему ты от него в первый же день не сбежала? И не говори ничего про благодарность - того жемчуга, что ты ему притащила, хватило бы с лихвой. И человек этот зачем тебе нужен был? Не смогла я тебе тогда отказать, и вот ты плачешь здесь, и не знаешь, как жить дальше, а я тебе даже голос твой вернуть не могу, потому что необратимы такие вещи. Ляг, поспи немного, маленькая. Всё будет хорошо.
И королева Мэйв коснулась пальцами её припухших век, и Мэган мягко упала в траву, и повернулась на бок, и подложила сомкнутые руки под щёку, а Мэйв стала на холме и начала петь, и пока она пела, трава смыкалась над телом лежащей девушки в белом платье, и девушка уходила под землю, и трава прорастала насквозь, в то время, как её голос кружился над холмами большой морской птицей, то уносясь к светлеющему небу, то камнем падая вниз, чтобы у земли расправить крылья и, скользнув над мокрой травой, взмыть обратно.
2 чаши - Любовь
[200x295]
Эта карта смягчает даже самый неблагоприятный расклад.
В наихудшем случае будет вам курортный роман вместо большого и светлого чувства. Но все равно неплохо.
© Ф 78
Фекла Дюссельдорф "…and Juliet "
- И они надеются, они на-де-ют-ся, что он любит их! - она торжествующе смотрит на меня круглыми карими глазами, ставит красную чашку на плетеную бамбуковую подставку, удобно устраивая в кресле пышное тело, завернутое в легкую индийскую ткань.
Киваю, и глотаю обжигающую нёбо лаву, пахнущую кардамоном и корицей.
- Но мы все только и надеемся на то, что нас любят. Мы из кожи вон лезем, чтобы стать достойными любви. Какая разница между надеждой на любовь Бога, и надеждой на любовь человека? Никакой.
Мы, не сговариваясь, смеемся нелепой глубине нашей дискуссии; она машет на меня руками, и идет на кухню варить очередную порцию кофе. Я смотрю, как, огибая фонари, к окну подползает вечерняя лиловая мгла. Все, чего я хочу, с первого дня жизни, и, вероятно, буду хотеть до самого распоследнего хриплого вздоха - чтобы меня любили. На улице надсадно орут коты - вероятно, они хотят того же самого, взывая к своему кошачьему богу.
* * *
«Перепиши свою жизнь на чистые страницы
и ты увидишь, что любовь не ведает границ…»
…чтобы в последнее студенческое лето, горячее, пряное, светло-желтое, медово-текучее и медленное - лето-блюз, оказаться в маленькой квартирке под самой крышей. Квартирке-мансарде со скрипящим полом, гулким эхом пустого холодильника, трещинками-иероглифами на пожухшем голубом кафеле, с утренним солнцем в нелепых хозяйских шторах. В кватрирке-крошке, квартирке-миниатюре с плетеным перекрестьем окна, с видом на пухлых голубей, на кончики веток, на рыжего кота на соседской крыше - «кота на раскаленной крыше», бонуса для безответственных квартиросъемщиков - окно в Париж, Берлин и Рим. Белое! синее! оранжевое! зеленое, розовое и голубое! - как будто наш маленький мир раскрасил ребенок - шаловливый, но старательный, высунувший от усердия язык, не знающий ни слова vulgar, ни строгой гаммы художественных колледжей. Нет, любовь не выскакивала из-под земли, не вытаскивала из кармана плаща ни острого ножа, ни кривого месяца - наша любовь танцевала на клавишах ночной апрельской мостовой, цокая каблуками башмаков, звеня браслетами праздношатающейся гитарки. Любовь дышала в окна цветущим белым деревом, писала чумазым пальцем майской грозы на грязных стеклах подъезда, мурлыкала пластинкой: «Ты хороша, как узор в прямоугольной бумаге, вечно зеленый цветок и порошок в зеркалах…»
Мы любили друг друга до изнеможения и до одури, каждый раз, как последний. Любовь скрипела пружинами желтого дивана, пахла веснушками и потом, - горьковатым и сладким, как полынь: есть такой запах, запах любви, запах свежего, бурного, безумного секса. Жизнь истекала запахами и звуками, как надкушенная вишня красным соком; пока мы спали, сплетаясь в клубок, или откинувшись на подушки. Любовь услужливо открывала двери и нужные страницы: «А Вы когда меня полюбили? В четверг, после обеда, на прошлой неделе». Я просыпалась на запах кофе. Кофе в постель, вся постель в кофе, чашки у постели - твоя чашка! Моя чашка! Иногда это круче, чем победное знамя воцарившейся в ванной щетки, опустившей голову крышке унитаза. Потому что это значит «мы».
Дипломная работа на желтоватой бумаге черными точками - миллионы точек сплетаются в один узор: «Джульетты пластмассовый красный браслет»…Джульетта а черных очках, и похожа на Мишель Пфайфер. И снова до одури, до глупости, до первой крови. До крови ненастоящей, гуашево-сладкой и понарошечной. Мы обижались друг на друга, как дети, разбегаясь по углам, и сползаясь к вечеру в одну постель. Бешенная, сладкая метель.
«Будь моей тенью, скрипучей ступенью,
цветным воскресеньем, грибным дождем
Будь моим Богом, березовым соком,
электрическим током, кривым ружьем».
Я снова падаю в душистую ночь, как майский жук в чернила: крапинками по бумаге, черными точками. Джульетта ночами клеила браслет; а потом носила. А потом потеряла, наверное.
- А что было потом? Спросишь ты, и смахнешь крошку с яркой майки. Я, дожевывая бисквит, подниму кверху палец, требуя терпения.
* * *
Мне по ночам иногда снится твое тело. Загорелое тело, цвета кофе со сливками, с дымным запахом подмышек - легкой, мускусной звериной ноткой, мускулистое и совершенное, тело отчаянного храброго зверя, влажное от пота, откинувшееся на подушки. Иногда, сквозь едкий дым сигарет мне кажется, что ты языческое древнее и вечно юное божество - возродившееся из амулета, который лежал у меня в кармане, и исчез беззвучно и бесследно в тот день, когда появилась ты. Это ли не чудо? Появилась звуком тупоносых туфель, окинув надменным взором мраморные и рассыпчатые, как вчерашние белые булки, тела античных богинь, застывших на лестнице немым завидующим эскортом- куда им до тебя, мое черноглазое совершенство, до твоих сильных бедер в узких выбеленных джинсах, до твоей шеи, длинной как башни Праги - триста ступеней для торопливого трубача в бархате, триста поцелуев темных губ от пульсирующей голубой вены во впадинке ключиц до подбородка, тонкого и надменного, как адмиралтейский шпиль.
Солнечный луч скользнет по длинной путанице бусин в левом ухе, выбивая ленивую дробь. И вот весь мир уже танцует:
Полная матрона в синей юбке, строгой, как вся католическая церковь, проходя мимо прилавка с апельсинами, спотыкается, и делает несколько резких коротких шагов - тук-тук-тук! Усатый мужчина средних лет, в рубашке, которая когда-то могла называться белой - наверное, когда он еще мог ластиком сбрить свои усы вместо бритвы, никак не позже - резко вскинул вверх руку с ярко-красным томатом, нахваливая свой товар - та-тат-там! Седая, но стройная, как вся испанская кавалерия, старуха в цветной шали, грозит мальчишке-внуку, стуча клюкой по булыжной мостовой - цок-цок-цок-цок! Упомянутый внук, чумазый, кудрявый и черноволосый, как чертенок, бежит от бабки, сломя голову, сшибая лоток с яблоками - бам-бам-бам-бам!
Ты льешь на белую майку - с надписью Julie - апельсиновый сок, и посредине оранжевого солнечного пятна проступает коричневый сосок. Венера заломила руки в бессильной тоске, увидев тебя. Заломила и отломила, ха-ха.
Бросаться следом, бежать, расталкивая вальяжных туристов, за тобой, только затем, чтобы ухватить твой танцующий силуэт на кончик карандаша? Пренебрегая приличиями, хватать тебя за руки - смуглые сильные пальцы - серебряное витое кольцо на безымянном? Сбивчиво говорить тебе, что у тебя руки Джоконды? Все ищут разгадку ее улыбки, а кто видел, как прекрасны ее сплетенные пальцы, ее руки, исполненные спокойной женской силы? Крикнуть в твою поежившуюся спину сплиновское: «Я напишу с тебя портрет, и сдам рублей за восемьсот?»
Крикнуть. Чтобы мне перестало ночью сниться твое тело. Чтобы снилась твоя душа - легкая, как крыло бабочки. Желтой, как дольки лимонов на дне двух бокалов. На самом дне лета, где-то между июлем и августом - звонком, как кастаньеты, Джули.
- И что же было потом? Ммм? -спрашиваешь, разбавляя темный кубинский ром пенистой колой. Мотаю башкой, отрезая вместе с долькой лимона кусочек пальца.
* * *
Моя Джули, моя Джози, я мотаю на кулак травленную молью, ветхую нить дорог. Ариадна давно вышла замуж, и даже постарела; к своим обязанностям стала небрежна. Минотавр превратился в простого тощего мула, который тащит повозку, протыкая медленное южное марево торчащими ребрами - острыми, как игольное острие. Я закрываю глаза, и на острие этой иглы - золочено-ржавой от запекшейся старой крови, желтой бабочкой-корабликом трепещет мое сердце. Там, за стрельчатым окном, за витой решеткой, за душными шторами, пышными, как складки твоих юбок, Джози, идет дождь, и небо серое, как твой скучающий взгляд, ощупывающий чье-то лицо - мужское лицо, расчерченное линией усов надвое, и мясистые губы тянутся к твоей шее - такой тонкой, с сеточкой голубых - голубиных - пульсирующих вен. Аааам!
Жозефин, здесь душно, пыльно, женщины черны лицом и носят цветные одежды, укрывающие их тело плотно, как бинты баюкают кровавые раны. Раны моего сердца, Жозефин, следы твоих маленьких туфелек. Я любил этих женщин, Жозефин, их тела - загорелые и рыхлые, пахли потом и мускусом - их соски были чернее ночи, и живот был как чаша, а я - вином их виноградника, Жозефин. Я был густым и сладким, как ночь их горячей, влажной, черной земли, Жозефин, но я не утолил своей жажды. И мальчик в рваном халате, бежал прочь, выкрикивая что-то - гортанно, звонко, и радуга заносила свой серп над маковым полем - аллла, алая жатва. И я бежал, Джози. Бежал умирая от жажды. Я лежал в пыли, Джози, как старая тряпка; у меня над головой зрел виноград, пыльные грозди. А положил янтарную ягоду в рот, и терпкий сок залил мне горло, остановив дыхание. А где-то там, далеко, за твои губы легко коснутся бокала - я стар, Джози, и меня уже давно нет, и кровь превратилась в вино, и ушла в землю**, и маки цветут, и остров ушел под воду, и Атлант, махнув рукой, бросил свою службу - не о чем плакать. Просыпайся, родная моя, кофе уже на огне, и все было шуткой… Джози, Джули, моя Лилит, вставай - ровно в 12 тыква станет каретой, и туфли, и платье…и маленькая церковь за углом.
* * *
Сегодня ночью я перечитываю старые письма. Да-да, я знаю, сегодня пограничная ночь - зима и весна сцепились в бешеном вальсе на острие адмиралтейской иглы, тонком, как корочка весеннего льда - и старые письма надо жечь, как тающие мосты в зиму, танцуя под Гребенщикова. Но «рукописи не горят», их тени ходят по коридорам нашего дома, не спрашивая разрешения, наливают в джин и кофе в старые чашки - синие, со звездами, с трещинкой на ручке - мою, и с отбитым треугольником на ободке - твою. Они идут в кладовую, без спросу достают белье, взбивают подушки, выбивая из них перья и запах зимы, наполняют их летней полынью и ладаном, цветущей фиалкой и дымом. Тобой и мной. Они кладут наши головы на подушки, деловито подтыкают одеяло, и тихонько прикрывают дверь.
О любви все сказано и написано. И это только маленький тост-«алаверды» с двумя бокалами в руках: в одном смех, в другом слезы; в одном игристая кровь виноградной лозы, в другом - моя кровь, твоя кровь. Но все будет правильно, и никто не проиграет. И наши ангелы нальют себе - один джина, а другой кофе. Твой почешет в затылке, а мой - пятку, и махнут рукой и скажут…
* * *
- Ну? Чем кончилось-то? - Ты отставляешь чашку. - «Они любили друг друга, и умерли в один день, приняв яду?»
- Какая разница, - говорю. - Умерли - не умерли. Главное, чтобы в чашках было правильное. И иду на кухню босыми пятками по теплым плиткам пола. Пятка чешется.
«Ибо что такое мир, когда не пир во имя любви?»
да, гадать я еще не разучилась
к чему бы это?!