
Нина нашла его в среду. Она запомнила, потому что по средам у Нины был самый паршивый день недели: отчёты на работе, очередь в поликлинику за справкой для бассейна, который она бросила ещё в прошлом году, но справку зачем-то продолжала обновлять, — и вечерний созвон с мамой, где мама полтора часа рассказывала, как у соседки Валентины Степановны зять купил машину, а у Нины — ни зятя, ни машины, ни перспектив.
Среда — это был день, когда Нине хотелось лечь лицом в подушку и не подниматься до пятницы.
И вот в эту среду, возвращаясь с работы через дворы — не по главной улице, потому что по главной улице шёл ремонт, и там такая пылища стояла, будто танковая колонна прошла, — Нина услышала звук.
Тонкий, дрожащий, жалобный. Такой маленький звук, что его легко было бы не заметить: мало ли что пищит в городе — тормоза, домофоны, чужие телефоны. Но Нина заметила. Остановилась, прислушалась. Писк шёл снизу, от мусорных контейнеров.
Нина подошла. Заглянула за бак — и увидела коробку. Обычная обувная коробка, мокрая от вчерашнего дождя, с надписью «Salamander, 38 размер». Внутри, на тряпке, которая когда-то была чьей-то футболкой, сидел котёнок.
Серый, маленький, облезлый. Глаза ещё мутные, голубоватые — совсем малыш. Одно ухо стояло торчком, второе подвёрнуто — то ли от природы, то ли от приключений. Он пищал, разевая крошечную розовую пасть, и весь дрожал.
Нина присела на корточки и долго смотрела на него.
Надо сказать, что Нина была человеком решительным. Не в том смысле, что она прыгала с парашютом или ходила на собеседования без резюме. Нет. Нина была решительна в главном: она твёрдо знала, чего не хочет.
Не хочет замуж за Сергея из бухгалтерии, который третий год приглашает её на кофе с таким выражением лица, будто его ведут на расстрел. Не хочет переезжать к маме в Тулу. Не хочет менять причёску, хотя все говорят, что ей пойдёт каре. И — совершенно точно, абсолютно, железобетонно — не хочет животных в своей однушке на девятом этаже.
У неё были причины. В детстве, в Туле, у них жил кот Маркиз. Огромный, полосатый, наглый — из тех котов, которые чувствуют себя хозяевами квартиры и людей терпят только потому, что у людей есть руки, способные открывать банки с кормом. Маркиз прожил семнадцать лет и умер тихо, во сне, на своём любимом кресле. Нине тогда было четырнадцать. Она ревела три дня, потом неделю, потом месяц, потом ещё полгода — уже не навзрыд, а так, волнами, внезапно и в самых неподходящих местах: на уроке физики, в очереди за хлебом, в автобусе. Мама сказала: «Заведём другого». Нина сказала: «Нет». И с тех пор — нет. Навсегда, окончательно, бесповоротно.
Двадцать лет прошло — а «нет» стояло.
Котёнок в коробке пищал. Нина выпрямилась, поправила сумку на плече.
— Не-а, — сказала она вслух. — Даже не думай.
Она позвонила в приют «Мурчалки» — гуглила прямо на тротуаре, одной рукой держа телефон, другой зонтик, потому что снова начал накрапывать дождь.
Трубку взяла женщина с усталым, как потёртая монета, голосом.
— «Мурчалки», Оксана.
— Здравствуйте. Я нашла котёнка. У мусорных баков. Маленький совсем. Можно привезти?
Пауза. Тяжёлая, как мешок с картошкой.
— Привезти-то можно. Но у нас, девушка, сейчас под завязку. Карантинный блок забит, волонтёров не хватает. Если привезёте — будет сидеть в общем вольере. Там у нас кошки взрослые, бывают нервные. Малышу несладко придётся.
— Но вы примете?
— Примем. Мы всех принимаем. Куда мы денемся.
В голосе Оксаны была та самая интонация, от которой хочется извиниться за всё человечество. Примем. Куда денемся. Извините, что живём.
— Я привезу завтра, — сказала Нина. — Можно завтра?
— Можно и завтра. Только учтите — до нас от центра ехать часа полтора, мы за городом. И лучше с утра, пока ветеринар на месте. Осмотрит.
Нина повесила трубку и посмотрела на коробку. Котёнок перестал пищать — то ли устал, то ли заснул. Сидел на тряпке, маленький, как горсть пепла, и мелко дрожал.
— Одну ночь, — сказала Нина. — Одну ночь — и всё.
Она подняла коробку, прижала к себе и понесла домой. На девятый этаж.
Дома она поставила коробку на пол в кухне и стала думать. Котёнок выбрался, постоял на кафеле, покачиваясь на тонких ножках, и побрёл обнюхивать территорию. Шёл он нетвёрдо, как пьяный матросик, — шажок влево, шажок вправо, хвостик-ниточка вверх.
Нужна миска. Нина достала блюдце — мамино, фарфоровое, с розочками. Мама бы упала в обморок, если б увидела, что единственная дочь наливает в фамильный фарфор молоко для бездомного кота. Но мамы здесь не было, и слава богу.
Котёнок подошёл к блюдцу, обнюхал, ткнулся носом и начал лакать. Неумело, разбрызгивая, фыркая, обливая усы. Молоко текло по мордочке, капало с подбородка на пол. Нина смотрела на это и чувствовала, как внутри, где-то в районе рёбер, что-то тёплое, забытое, шевельнулось и перевернулось, как кот во сне.
— Стоп, — сказала она себе. — Стоп-стоп-стоп. Одна ночь. Одна.
Нужен лоток. Лотка нет. Нина нашла пластиковый контейнер из-под обуви, насыпала туда туалетной бумаги, мелко нарвав, потому что наполнителя не было, и поставила в угол ванной. Котёнок посмотрел на конструкцию с сомнением, но через полчаса всё-таки воспользовался. Нина почувствовала иррациональную гордость. Как мать, чей ребёнок впервые сел на горшок.
— Нет, — сказала она отражению в зеркале. — Нет. Я не привязываюсь. Это временно.
Отражение посмотрело на неё скептически.
Вечером позвонила мама.
— Нина, ну что у тебя?
— Всё нормально, мам.
— Сергей из бухгалтерии не звонил?
— Нет.
— А ты бы сама позвонила. Мужчинам надо...
— Мам, мне некогда. У меня тут... дела.
— Какие у тебя дела в девять вечера?
Котёнок выбрал именно этот момент, чтобы запищать. Тонко, требовательно, на всю квартиру.
— Это что? — насторожилась мама.
— Телевизор.
— Телевизор так не пищит. Нина! У тебя кто-то есть?
— Мам, это правда телевизор. Я перезвоню.
Она повесила трубку, взяла котёнка на руки. Он был невесомый — рёбрышки под тонкой шкуркой, лапки как спички. Лежал на ладони и мурлыкал. Тихо-тихо, еле слышно, как будто внутри него работал маленький, ненадёжный, давно не смазанный моторчик.
Нина стояла посреди кухни с котёнком на ладони и чувствовала себя предательницей. Предательницей собственных принципов, многолетних убеждений, клятвы, данной самой себе в четырнадцать лет у пустого кресла Маркиза. Не заведу. Потому что больно. Потому что они уходят, а ты остаёшься. Потому что семнадцать лет — это целая жизнь, а потом — пустое кресло и три дня рёва.
— Завтра, — сказала она котёнку. — Завтра я отвезу тебя в приют. Там о тебе позаботятся. Там Оксана, она добрая, я слышала по голосу. Тебе будет хорошо.
Котёнок мурлыкал.
Ночью Нина не спала. Не из-за котёнка — тот, наевшись, свернулся клубочком на полотенце, которое Нина положила рядом с кроватью, и вырубился мгновенно. Спал тихо, только лапками иногда подёргивал — может, снилось, что бежит по какой-нибудь бескрайней кошачьей равнине, где мыши сами запрыгивают в пасть, а молоко течёт рекой.
Нина не спала, потому что думала. Вела сама с собой разговор — внутренний суд, где она была и прокурором, и адвокатом, и подсудимой.
Прокурор: «Ты обещала. Двадцать лет обещала. Никаких животных».
Адвокат: «Обстоятельства изменились. Он маленький. Ему некуда идти».
Прокурор: «В приют. Туда ему идти. Для этого приюты и существуют».
Адвокат: «Ты слышала Оксану? Переполнено. Общий вольер. Нервные кошки. Малышу не сладко».
Прокурор: «Не твоя проблема. Ты не готова. У тебя нет лотка, нет корма, нет денег на ветеринара. У тебя однушка на девятом этаже».
Адвокат: «Лоток стоит четыреста рублей. Корм — пятьсот. Деньги на ветеринара найдутся. А однушка — это больше, чем мусорный бак».
Прокурор: «А когда он умрёт? Через пятнадцать лет, через двадцать? Опять пустое кресло? Опять рёв?»
Адвокат молчал. Потому что на это ответа не было. На это ответа не бывает.
Нина повернулась на бок. Посмотрела вниз. Котёнок спал, уткнув нос в полотенце. Одно ухо торчком, второе подвёрнуто. Крошечный, серый, нелепый. Ничей.
Нина закрыла глаза.
Утром она встала рано. Положила в коробку чистое полотенце — лучшее, какое было. Посадила котёнка. Он смотрел на неё снизу вверх — спокойно, доверчиво. Не пищал. Сидел.
На остановке прижимала коробку к себе и чувствовала через картон слабое тепло.
В автобусе было пусто — раннее утро, четверг. Нина села у окна, поставила коробку на колени.
Город тянулся за стеклом — серый, утренний, равнодушный. Дома, магазины, светофоры. Октябрь, мелкий дождь, асфальт блестит, как стекло. Обычное утро обычного города, в котором каждый день кого-нибудь выбрасывают в коробке к мусорным бакам, а кто-нибудь другой подбирает и везёт в переполненный приют — потому что так правильно. Потому что «нет» значит «нет».
На третьей остановке в автобус вошла женщина с девочкой. Девочке было лет шесть — резиновые сапожки, розовая курточка, хвостики с заколками-бабочками. Она сразу увидела коробку.
— Мам, а что там?
— Не лезь к чужим людям, Варя.
Но Варя была из тех детей, которые не умеют не лезть. Она подошла, привстала на цыпочки и заглянула.
— Мам! Мааам! Там котёночек! Маленький! Серенький! Ой, какие ушки!
Котёнок, почуяв внимание, поднял голову и посмотрел на Варю. Варя посмотрела на котёнка. Между ними произошло то мгновенное, необъяснимое узнавание, которое бывает только между детьми и котятами: они поняли друг друга сразу и полностью.
— Он ваш? — спросила Варя.
— Нет, — сказала Нина. — Я нашла его у мусорки. Везу в приют.
— В приют? — Варя сказала это так, как говорят «в тюрьму» или «на войну». С ужасом. — А почему?
— Потому что... — Нина замялась. — Потому что я не могу его оставить. У меня... обстоятельства.
— Какие обстоятельства?
— Варя! — мать потянула дочь за рукав. — Оставь женщину в покое.
Варя позволила себя оттащить, но смотрела на коробку всю дорогу. И Нина чувствовала этот взгляд — шестилетний, серьёзный, понимающий. Взгляд, в котором не было осуждения. Было что-то другое. Было: а ведь тебе не всё равно.
На седьмой остановке Нина поняла, что у неё мокрые щёки. Вытерла рукавом. Посмотрела в окно — город закончился, пошли пригороды, панельные пятиэтажки, пустыри, заборы. Где-то там, за этими заборами, был приют. Вольеры. Нервные кошки. Усталая Оксана с голосом, похожим на потёртую монету. Куда денемся. Примем.
Нина открыла коробку. Котёнок сидел на полотенце и смотрел на неё. Спокойно. Без упрёка, без мольбы. Просто смотрел — как смотрел вчера, когда она впервые взяла его на руки. Вот я. Весь тут. Делай что хочешь.
И Нина вдруг подумала: а ведь это то же самое. Та же коробка. Та же ситуация. Кто-то положил его к мусорке и ушёл. Решил за него — не нужен. А теперь она, Нина, везёт его в приют и тоже решает за него — не могу. Не хочу. Обстоятельства. Какая, к чёрту, разница? Для него никакой. Для него это одно и то же: человек, который отказался.
Прокурор внутри сказал: «Ты передёргиваешь. Приют — это не мусорка. Там о нём позаботятся».
А адвокат промолчал. Потому что адвокат уже всё сказал и больше ему нечего было добавить.
Зато заговорила другая Нина. Та, которой четырнадцать, которая сидит на полу в тульской квартире и гладит пустое кресло. Та Нина, которая ревела три дня. Та Нина, которая сказала «нет» не потому, что не любила животных. А потому, что любила слишком сильно.
Та Нина сказала: «Двадцать лет — это не принцип. Это страх. Ты двадцать лет боишься. Не что кот появится — а что кот уйдёт. И поэтому не пускаешь. А пока ты не пускаешь — кресло всё равно пустое. Только теперь на нём не шерсть Маркиза. На нём пыль».
На следующей остановке Нина встала. Прижала коробку к себе. Вышла.
Это была не конечная. Это была обычная остановка — на полдороге, посреди какого-то спального района, между «Магнитом» и аптекой. Противоположная сторона — автобус обратно, в город.
Нина перешла дорогу и села на лавочку. Поставила коробку на колени. Достала телефон.
— «Мурчалки», Оксана.
— Оксана, здравствуйте. Это я звонила вчера, с котёнком. Я... не приеду.
Пауза.
— Передумали?
— Да.
— Оставите себе?
— Да.
Оксана засмеялась. Тихо, устало, но тепло.
— Ну и правильно. Честно сказать, я вчера по вашему голосу поняла, что не привезёте. Есть такие люди — звонят, спрашивают, собираются, но по голосу слышно: не отдаст. Вы из таких.
— Я думала, я из других.
— Все так думают. Пока не попробуют отдать. Удачи вам. И котёнку вашему — удачи.
Нина убрала телефон. Заглянула в коробку.
— Ну что, — сказала она. — Поехали домой.
Котёнок мяукнул. Тонко, коротко, как точка в конце предложения.
В зоомагазине она набрала всё: лоток, наполнитель, корм, миски, когтеточку, игрушку-мышку и мягкую лежанку. Кассирша посмотрела на гору покупок и спросила:
— Завели?
— Нашла. Вчера.
— А сегодня уже когтеточка и лежанка? — кассирша улыбнулась. — Пропали вы, девушка.
Нина усмехнулась.
— Пропала. Двадцать лет держалась, а тут — пропала.
Дома она расставила миски, насыпала наполнитель, повесила когтеточку. Котёнок вылез из коробки, обошёл всё, обнюхал. Потом поел, попил, залез на лежанку, покрутился и замурлыкал.
Позвонила мама.
— Нина, вчера у тебя в телевизоре кто-то пищал. Я весь вечер думала. У тебя точно всё в порядке?
— Мам, у меня кот.
Тишина. Долгая, ошеломлённая.
— Какой кот?
— Серый. Маленький. С одним кривым ухом.
— Нина, ты же говорила — никогда!
— Говорила. А потом перестала.
— А как же Маркиз? Ты же после Маркиза...
— Мам, — сказала Нина. — Маркиз прожил с нами семнадцать лет. Семнадцать лет счастья. Тебе бы пришло в голову отказаться от этого только потому, что в конце будет больно?
Мама молчала.
— Вот и мне, — сказала Нина, — наконец перестало.
Котёнка она назвала Среда. В честь дня, когда нашла. Имя странное, все удивлялись, но Нине нравилось. Среда — самый паршивый день недели, который вдруг взял и стал самым важным.
Спустя год Среда вырос в компактного серого кота с одним стоячим ухом и одним кривым, с мордой хулигана и характером философа. Он не был похож на Маркиза — ни внешне, ни повадками. Маркиз был царём — величественным, снисходительным, ленивым. Среда был бродягой — любопытным, юрким, любителем высоких полок и тёмных углов. Маркиз спал на кресле. Среда спал, где придётся: на холодильнике, в раковине, однажды — в кастрюле.
Они были абсолютно разные. И это было правильно. Среда не заменил Маркиза — он занял своё собственное место. Новое, отдельное, только его.
Иногда вечерами Нина сидела на диване, Среда лежал у неё на коленях и мурлыкал, и она думала про тот автобус, про ту остановку на полдороге. Думала: а если бы не вышла? Если бы доехала? Если бы кресло так и стояло пустым ещё двадцать лет — из принципа, из страха боли?
Не жалела. Ни секунды, ни полсекунды. Потому что поняла тогда, на той лавочке между «Магнитом» и аптекой, простую вещь, на которую ей понадобилось двадцать лет. Отказаться от любви, чтобы не потерять, — это не мудрость. Это просто другая форма потери. Тихая, привычная, растянутая на всю жизнь.
А Среда мурлыкал. И старое кресло, между прочим, она перевезла его из Тулы, больше не пустовало.
Источник