
Вот люди говорят: собака в доме — это счастье. Говорят-то говорят, а потом начинаешь уточнять, и выясняется, что счастье это с оговорками.
Шерсть на диване — счастье.
Лужа в коридоре — тоже, видимо, счастье.
Подъём в шесть утра, когда за окном такая темень, будто мир ещё не родился, а ты уже в куртку влезаешь и ботинки шнуруешь — это, получается, высшая форма блаженства.
Ну и грязные лапы на твоих единственных приличных брюках — вишенка на торте этого самого счастья.
Я всё это знаю не понаслышке. У нас было два пса. Два здоровенных оболтуса, которые считали квартиру своей личной игровой площадкой, а меня — обслуживающим персоналом с функцией «выгул в любую погоду».
Первый — Барон. Назвали его так, потому что щенком он сидел в коробке из-под обуви с таким выражением морды, будто ему должны по меньшей мере половину Тверской губернии и поместье с флигелем.
Барон вырос в лохматую махину, которая линяла двенадцать месяцев в году. Я не шучу. Зимой линял, потому что в квартире тепло. Летом — потому что жарко. Весной — потому что весна. Осенью — видимо, из солидарности с деревьями. Пылесос у нас работал в три смены, как на заводе. Я меняла фильтры чаще, чем некоторые люди меняют носки.
Второй — Кузя. Тот был поменьше, но компенсировал размеры характером. Кузя был убеждён, что шесть утра — самое прекрасное время суток, и не понимал, как можно этого не разделять.
Он начинал свой утренний ритуал ровно без пяти шесть: сначала тихо скулил у кровати, потом клал мне на лицо свою мокрую, холодную морду, а если и это не помогало — стаскивал одеяло. Целиком. С мастерством фокусника, который дёргает скатерть из-под посуды, только наоборот — посуда летела.
Я любила их обоих. По-настоящему, до слёз, до того щемящего чувства, когда сидишь вечером на кухне, а рядом два тёплых бока сопят, и думаешь: вот он, мой мир, вот они, мои люди. Ну, в смысле, собаки. Но когда Кузя ушёл — возраст, что поделаешь — а за ним через полтора года и Барон, я сказала себе: всё. Точка. Баста.
— Пока в частный дом не переедем — никаких собак, — объявила я мужу, маме, подруге Свете и отражению в зеркале.
Муж кивнул. Мама сказала: «Правильно, доченька». Света сказала: «Ну наконец-то». А отражение промолчало — оно-то знало, что я вру.
Ненавижу вставать рано. Вот просто физически, на уровне клеток и хромосом. Мой организм считает, что до девяти утра мира не существует, а всё, что происходит раньше, — дурной сон и недоразумение. Это не лень, это биология. Я читала об этом в каком-то умном журнале: есть люди-жаворонки, есть совы, а есть, видимо, такие, как я — зимние медведи, которых природа задумала для спячки, но по ошибке выдала человеческий паспорт.
С собаками это было мучением. Каждое утро — война. Будильник орёт, собака скулит, а ты лежишь и думаешь: может, если не шевелиться, они решат, что я умерла, и отстанут. Не отставали. Никогда.
Поэтому решение было железным, окончательным и бесповоротным. Никаких собак в квартире. Переедем в дом — будет двор, будка, свобода. Там хоть стая, хоть питомник. А в двушке на шестом этаже — ни за что.
И я держалась. Два года держалась. Проходила мимо зоомагазинов, отворачивалась от щенков на «Авито», не смотрела ролики в интернете. Ну, почти не смотрела. Ну ладно, смотрела, но плакала тихо и в подушку, чтобы муж не слышал.
А потом у сестры Наташки случился день рождения.
Наташка — это отдельная история. Наташка — это человек, который всю жизнь хочет собаку, но при этом терпеть не может ответственность. Она мечтает о таком псе, который будет красиво лежать на ковре, когда приходят гости, фотогенично смотреть в камеру и не линять. Желательно, чтобы он ещё и сам себя выгуливал, а кормился святым духом.
Но к каждому дню рождения Наташка начинала:
— Ох, вот бы мне собачку! Маленькую, пушистенькую, чтобы на ручки помещалась!
И глаза у неё делались такие, как у кота из «Шрека». Жалобные, мокрые, невозможные.
В тот год я решилась. Подумала: ну, сестра же хочет. Живёт одна, квартира большая, время свободное есть. Почему бы не подарить ей то, о чём она столько мечтала?
Нашла заводчика. Выбрала щенка. Девочка, три месяца, помесь чего-то с чем-то — маленькая, лохматая, с ушами, как у плюшевого зайца. Глаза карие, влажные, с той самой собачьей мудростью, которую не подделаешь. Взяла её на руки — она ткнулась мне мокрым носом в шею и вздохнула. Так вздохнула, будто всю свою трёхмесячную жизнь ждала именно этого момента.
— Не-не-не, — сказала я сама себе. — Это для Наташки. Для Наташки!
Привезла. Вручила. Наташка визжала так, что соседи позвонили узнать, всё ли в порядке. Назвала щенка Бусинкой. Фотографировала с бантиком, в корзинке, на подушке, с игрушкой. Выложила пятнадцать сторис за два часа.
Через неделю позвонила:
— Она грызёт тапки.
— Это щенок, Наташ. Они все грызут тапки.
Через две недели:
— Она лает по ночам.
— Маленькая ещё. Привыкнет.
Через месяц:
— Забери её.
Я молчала секунд десять. Потом ещё десять. Потом сказала:
— Наташ, ты серьёзно?
— Серьёзнее некуда. Я не сплю, у меня все туфли погрызены, она вчера описала мой новый ковёр, а когда я её поругала, села в угол и смотрела на меня так, будто я чудовище. Я не могу. У меня нервы.
У меня тоже были нервы. Но ещё у меня была совесть. Это я купила эту собаку. Я выбрала её, я привезла, я посмотрела в эти карие глаза. И если Наташка оказалась не готова — это не собака виновата, и уж точно не Бусинка должна за это расплачиваться.
— Привози, — сказала я и повесила трубку.
Потом сидела на кухне, смотрела в стену и думала: ну и дура ты, подруга. Обещала ведь. Зареклась. В частный дом, говорила. Никаких собак, говорила. А теперь что? А теперь — Бусинка.
Наташка привезла её в переноске. Бусинка сидела внутри с выражением глубочайшего оскорблённого достоинства. Не скулила, не лаяла, просто смотрела на мир через решётку с таким видом, будто мир её жестоко разочаровал и теперь пусть сам разбирается.
Я открыла дверцу. Бусинка вышла, обнюхала мои тапки, посмотрела на меня снизу вверх, подошла к дивану, запрыгнула и легла. Свернулась клубком, уткнула нос в подушку и закрыла глаза. Было два часа дня.
— Она что, спать собралась? — удивилась Наташка.
— Похоже на то.
— В два часа дня?!
— А что, у неё планы?
Наташка уехала, а Бусинка продолжала спать. Она проспала до вечера. Потом проснулась, поела, посмотрела на меня задумчиво и легла спать дальше. Я начала волноваться. Может, больная? Может, тоскует?
Утром я встала в восемь — по собачьим меркам, уже почти полдень. Думала, Бусинка будет метаться, проситься на улицу, скулить. Тихонько заглянула в комнату — она спала. Калачиком, на моей подушке, которую каким-то образом стащила с кровати. Одно ухо торчало вверх, второе прижато — вид абсолютного блаженства.
— Эй, — позвала я. — Гулять?
Бусинка открыла один глаз. Посмотрела на меня. Закрыла обратно.
Я села на пол рядом с ней. Потом легла. Потом расхохоталась.
Она не хотела вставать рано. Мне попалась собака, которая ненавидит ранние подъёмы так же, как я.
Первую неделю я не верила. Думала — совпадение, стресс, период привыкания. Ну не бывает же так, чтобы собака дрыхла до полудня? Бывает. Ещё как бывает. Бусинка вставала, когда считала нужным, а нужным она считала примерно часов в одиннадцать. Иногда — в двенадцать. По выходным — в час.
Она просыпалась медленно, с чувством, с толком, с расстановкой. Потягивалась, зевала, щурилась на свет в окне, будто это солнце виновато, что утро наступило. Потом лежала ещё минут десять, собирая волю в кулак. Потом вставала, шла к миске, нюхала — и часто ложилась обратно, решив, что завтрак подождёт.
— Ты нормальная вообще? — спрашивала я.
Бусинка в ответ вздыхала. Тяжело, протяжно, как бабушка на лавочке в деревне — мол, ох, жизнь тяжёлая, дайте полежать.
С прогулками вышла отдельная история. Когда на улице было солнечно и тепло, Бусинка гуляла с удовольствием. Носилась по двору, обнюхивала каждый кустик, общалась с другими собаками — правда, тоже без фанатизма, не как те, что прыгают и визжат, а степенно, с достоинством. Понюхала, кивнула — мол, приятно было, пошла дальше.
Но стоило за окном зарядить дождь — всё. Спектакль. Трагедия в четырёх действиях.
Действие первое: я беру поводок. Бусинка видит поводок. Бусинка смотрит в окно. За окном — серая хлябь, небо как грязная вата, и сеет такой мелкий, нудный, бесконечный дождик, от которого не столько мокнешь, сколько тоскуешь по лету.
Действие второе: я говорю «гулять». Бусинка переводит на меня взгляд. Это не просто взгляд. Это шедевр мирового драматического искусства. В нём — боль, разочарование, вселенская скорбь и немой вопрос: «Ты правда хочешь выгнать меня в эту апокалиптическую мерзость?»
Действие третье: я настаиваю. Бусинка ложится. Не уходит, не прячется — ложится прямо у двери, растекается по полу, как варенье по блинчику, и становится абсолютно бескостной. Попробуй подними. Я пробовала. Поднимаешь — она снова стекает. Плавленый сыр, а не собака.
Действие четвёртое: я сдаюсь. Кладу поводок. Бусинка мгновенно оживает, трусит к дивану, залезает, укрывает нос хвостом и засыпает с выражением победителя.
Муж первое время крутил пальцем у виска.
— Это не собака, — говорил он. — Это кот в собачьей шкуре.
— Не говори ерунды, — отвечала я. — Это идеальная собака.
— Идеальная собака должна охранять, гулять, быть активной!
— Кому должна? Ты ей одалживал? Нет? Вот и не требуй.
Бусинка устроилась в нашей жизни, как пуговица в петле — аккуратно, точно и на своём месте. Она не рвала обои. Не грызла обувь — ну, может, один раз, и то это был старый тапок, который и без неё дышал на ладан. Не лаяла на соседей, не кидалась на других собак, не воровала еду со стола. Хотя нет, вру — однажды утащила кусок сыра, но так виртуозно, так элегантно, что я даже не разозлилась, а восхитилась.
Она любила три вещи: спать, есть и лежать у меня в ногах, когда я работаю. Причём последнее было обязательным ритуалом. Стоило мне сесть за стол — Бусинка тут же устраивалась внизу, клала голову мне на тапочку и засыпала. Иногда тихо поскуливала во сне, перебирала лапами — видимо, во сне она была не такой ленивой, как наяву. Может, снилась ей огромная поляна, по которой она носилась от рассвета до заката. А потом просыпалась, открывала один глаз, убеждалась, что реальность по-прежнему включает диван, и засыпала обратно с чувством глубокого удовлетворения.
Звонила Наташка.
— Ну как она? — спрашивала с ноткой вины.
— Прекрасно, — отвечала я. — Спит.
— Всё ещё?
— Наташ, она спит, как будто ей за это платят. Профессионально спит. С полной самоотдачей.
— Может, ей скучно? Может, ей игрушек купить?
— Я покупала. Она обнюхала, зевнула и легла на них. Они теперь — дополнительные подушки.
Наташка замолкала, а потом говорила:
— Странная она у тебя.
А я думала: нет, не странная. Просто моя.
Однажды я поняла это по-настоящему. Был ноябрь, за окном дождь со снегом, серость такая, что хочется завернуться в одеяло и не разворачиваться до марта. Я лежала в кровати, смотрела в потолок и уговаривала себя встать. Бусинка лежала рядом, прижавшись тёплым боком к моей ноге.
— Буся, — сказала я. — Надо вставать.
Она вздохнула.
— Буся, серьёзно. Дела. Работа. Жизнь.
Она повернулась на другой бок и прижалась плотнее.
— Буся, ну хотя бы гулять-то надо?
Она подняла голову, посмотрела на меня этим своим фирменным взглядом — страдальческим, глубоким, почти философским — и снова уронила морду на одеяло. Мол, серьёзно? Ты видела, что там за окном? Ты в своём уме?
И я засмеялась. Засмеялась так, что Бусинка вздрогнула и посмотрела с укоризной — мол, что за шум, люди спят.
Понимаете, я всю жизнь чувствовала себя виноватой. Виноватой за то, что не люблю вставать рано. Виноватой за то, что в дождь хочу сидеть дома. Виноватой за то, что не бегу по утрам, не делаю зарядку, не встречаю рассвет. Весь мир, казалось, устроен для жаворонков, для тех, кто вскакивает с первыми лучами солнца и кричит: «Какой прекрасный день!» А я — нет. Я — та, которая натягивает одеяло на голову и стонет: «Ещё пять минут...»
И вот у меня появилась собака, которая делала то же самое. Не потому, что больна, не потому что несчастна — а потому что такая. Потому что ей хорошо именно так. Потому что она, в отличие от людей, не мучается чувством вины за то, что любит поспать. Она просто живёт. Просто спит. Просто наслаждается каждой лишней минутой тепла и покоя — и ни капли при этом не виноватится.
Боже мой, подумала я тогда, лёжа в кровати рядом с этой лохматой тюленихой. Мы ведь нашли друг друга. По-настоящему. Как два пазла из одной коробки, которые потерялись, валялись по разным углам, а потом — щёлк — и сошлись.
Прошёл год. Потом ещё один. Бусинка выросла, но не сильно — так и осталась небольшой, компактной, удобной для дивана. Привычки не изменились. Встаёт поздно, гуляет неохотно, в дождь смотрит на мир с философским презрением. Зато вечерами — другое дело. Вечером Бусинка оживает. Приносит мячик, тычет мне в руку — мол, давай, кинь. Бегает по квартире, скользя на поворотах. Хулиганит, стаскивает носки, прячет пульт от телевизора. Вечер — её время. Как и моё.
Муж привык. Больше не ворчит, а сам чешет ей за ухом и разговаривает, когда думает, что я не слышу. «Ну что, Буська, опять полдня дрыхла? Молодец, уважаю. Я бы тоже так хотел, да начальник не разрешает».
Мама звонит, спрашивает:
— Как твоя лежебока?
— Лежит, — говорю.
— Как и ты?
— Как и я, мам. Как и я.
Наташка, к слову, завела себе кошку. Говорит — вот это по мне. Спит, мурлычет, не надо гулять. Я не спорю. У каждого свой путь к счастью.
Иногда по вечерам, когда муж уже спит, а за окном тихо — так тихо, как бывает только зимой, когда снег глушит все звуки, — я сижу на диване, а Бусинка лежит рядом, положив голову мне на колено. Я глажу её за ушами, а она прикрывает глаза и тихо сопит.
И я думаю: вот что такое собака в доме. Не шерсть, не грязь, не ранние подъёмы — хотя и это тоже, куда без этого. Собака в доме — это когда кто-то принимает тебя целиком. Не переделывает, не перевоспитывает, не говорит: «Ты должна быть другой». Бусинка никогда не осуждала меня за то, что я долго сплю. Никогда не смотрела с упрёком, если я весь день валялась на диване. Она просто ложилась рядом и валялась вместе со мной.
Это, конечно, не значит, что у нас всё идеально. Она всё-таки утащила три куска сыра за последний месяц — это уже система, а не случайность. Один раз сожрала мой бутерброд прямо с тарелки, пока я отвернулась за чаем, — и сидела с невинной мордой, хотя крошки на усах её выдавали. А ещё она храпит. Тихо, мелодично, но храпит. Муж говорит, что мы с ней храпим дуэтом, но я ему не верю, потому что я не храплю. Наверное.
Бусинке сейчас три с половиной года. Маленькая, лохматая, с ушами, как у плюшевого зайца, — точно такая же, как в тот день, когда я впервые взяла её на руки у заводчика. Только теперь в глазах не щенячья растерянность, а спокойная, тёплая уверенность. Она знает, что она дома. Она знает, что её любят. Она знает, что утром не надо вставать, если за окном дождь.
Моя псина. Мы нашли друг друга.
И знаете что? Насчёт частного дома я передумала. Зачем ей двор, будка, свобода? У неё есть диван, подушка и я. А у меня есть она — тёплый лохматый комок, который научил меня главному: не надо стыдиться того, какой ты родилась. Даже если весь мир вскакивает в шесть утра — можно дрыхнуть до полудня и быть при этом абсолютно, совершенно, безоговорочно счастливой.
Источник