• Авторизация


«Двое в тайге» - Исповедь старого таежника. 31-07-2026 06:23 к комментариям - к полной версии - понравилось!



scale_2400041a08b4ae2c1565.jpg

Старик злился. Злость поднималась из самого нутра, смешиваясь с усталостью, которая навалилась неизвестно откуда, будто кто-то сбросил ему на плечи невидимый груз. Он замахивался и вбивал, вколачивал сухонький, костлявый кулак в бок поверженному противнику, но каждый замах выходил неполновесным, скомканным. Мешал тесноватый кожушок, который сковывал движения, не давал размахнуться как следует. Да ещё эта проклятая ёлка позади — растопырила свои шильные сучья, и каждый замах приходился аккуратно мимо цели, прямо на эти острые колючки. Кожа на кулаке была крепко исколота, и наколота была до крови. Правда, крови в старике уже давно оставалось не так много — и для нутра едва хватало, и для сугрева, — а потому на лицо она выходила неохотно, скупыми каплями, которые тут же замерзали на морозе.

А это ещё больше распаляло старика. Он ярился, и с каждым новым ударом вкладывал в кулак какую-то одержимость, какое-то отчаянное придыхание.

— Вот, вот тебе, вот тебе, гадина! — хрипел он, и снова замахивался, опять натыкаясь на сучья, и опять ярился пуще прежнего. — Вот, получи, тварина!

Тварина же лежала под его коленом. Лежала, крепко зажмурив глаза, даже ресницы не вздрагивали. Ни жива ни мертва, не шелохнувшись, стойко принимала жестокие побои. И знала, что за дело. Знала, что провинилась. И потому не рыпалась, не скулила, только терпела, изредка приоткрывая один глаз, чтобы украдкой взглянуть на хозяина.

Дед даже рукавицу скинул, чтобы удар был полновеснее, увесистее, но выходило, что себе же хуже — всю руку раскривенил, пальцы распухли и онемели. Задохнувшись на очередном замахе, он вдруг икнул, будто внутри что-то оборвалось, и расслабился. Отвалился от колючей ёлки, выкатил глаза из орбит и судорожно ловил ртом морозный воздух. Кожушок на груди распахнулся, рубаха — давно нестиранная, пропахшая потом и дымом, — исходила паром, словно из него самого выходила последняя жизнь.

Колька, почуяв, что колено перестало давить на рёбра, приоткрыл один глаз и украдкой наблюдал, как дед пытается продышаться. Собака даже чуть жалела старика, хотя тот дрался часто, по пустякам, и всегда за дело. Колька знал: если хозяин бьёт — значит, так надо. Он терпел и ждал, когда ярость утихнет, когда дед снова станет прежним — уставшим, но добрым.

А обычно дед делил рябчика на пять капканов, аккуратно развешивая приманку именно в тех местах, которые полностью перекрывались, и с какой стороны ни подойди — обязательно вляпаешься в капкан. Хитрый старик давно жил в лесу и знал все повадки и зверя, и своего пса. Но Колька тоже был не лыком шит. Он по своим собачьим меркам давно век тянул и кое-что понимал в лесных делах, хоть и частенько получал от напарника кулаками да посохом. А вот пройти в другой раз мимо такой вкуснятины, как свежий рябчик, просто сил не было. Вытянувшись в струнку, чтобы не угодить в замаскированный капкан, он, словно ювелир, снимал желанную приманку. Тут же на тропке располагался и трапезничал, прислушиваясь, как скрипят лыжи приближающегося старика. Съев приманку и слизав все крошки, Колька чуть отходил от капкана, ложился тут же на бок в мягкий снег и готовился принимать законное наказание.

— Эх ты, сволочь расподлая! — ещё издали начинал распаляться старик. — Да чтоб тебе пусто было! Да чтоб ты, гад, обожрался да сдох с того обжорства!

И дед подступал к кобелю, придавливал его коленом, вминал в пухляк, скидывал рукавицу и начинал своё привычное: «Вот, вот тебе, вот тебе, гадина!» И расходившись, дед воевал, пока не заходился в кашле или просто пока не задыхался. Уткнувшись морщинистым лбом в Колькин бок, он долго лежал, отпыхивался, и из груди его вырывался надсадный хрип. Когда же дыхание восстанавливалось, дед судорожно раздёргивал понягу, доставал мешочек с приманкой и вновь обновлял ловушку. А Колька, вытряхнув из шерсти снег, молча стоял рядом, с любопытством наблюдал за работой и преданно ловил взгляд хозяина.

Потом они шли дальше. Дед — устало, медленно, тяжело опираясь на отшлифованный временем посох. Колька — торопливо, отруливая в сторону от пути́ка и азартно высматривая повод отличиться. Обычно он где-то недалеко отыскивал зазевавшуюся бельчонку и начинал облаивать её, вытаптывая снег вокруг дерева. Старый охотник, откуда только силы брались, тут же бежал на зов, выглядывал зверька и долго выцеливал, опуская ствол, протирая рукавицей заливающиеся потом глаза, снова прилаживаясь. Колька суетился рядом, подталкивая деда носом в штаны, отскакивал, негромко взлаивал и пристально вглядывался в разопревшее лицо, будто хотел помочь ему, подсказать, подбодрить.

Наконец-то они добывали — может, и не с первого раза, может, и поматериться приходилось, но добывали. Присаживались тут же под деревом и отдыхали. Дед ласково гладил лайку, что-то мурча себе под нос, теребил свои разноцветные усы. С той стороны, где обычно торчала цигарка, усы были рыжие, а с другой — седые, почти белые. Пёс, извернувшись, пару раз лизнул старика в лоб. Белку бережно приторачивали к поняге, прикрывали тряпичным клапаном, чтобы снег не забивался, и снова выбирались на путик, устало шли дальше.

— Эх, пристал я, Кольша, пристал, — бормотал дед.

Пёс, заслышав чуть разборчивое мурлыканье, тут же притормаживал, сторонился и, выгибая шею, заглядывал в глаза. Понять хотел — да что там, понимал он, конечно. Как не понять, когда жизнь бок о бок по тайге прошли? Обо всём переговорили за года-то, обо всём.

— Нет, Кольша, не теперь только. По жизни я пристал, понимаешь? По жизни. Радости-то в душе совсем не стало. Вот не стало. И солнышку по утрам теперь через силу улыбаюсь. Просто привык. Как ещё отец учил: «Улыбнись и обрадуйся». Вот я и улыбаюсь по привычке, а радости-то нет.

Колька обгонял его, оплывал по снегу, тревогой заглядывал в лицо и напрягался от затянувшихся монологов. Выбравшись на тропу, чуть удалялся, надеясь, что старик прекратит свой разговор, когда останется один. Но тот всё продолжал ворковать — сам с собой.

— Эх, каждому дню бывало радовался, каждой зорьке. А как осень ждал — аж душа дрожала, как на охоту с напарниками собирались! Эх, сколько уж лет одни мы тут с тобой лазим… А все напарники давно нажились. Кто сам, кого медведь заломал. Помнишь? Ты тогда, правда, ещё молодой был, зато тебя и простили, но ты всё помнишь.

Дед шагал трудно, увесисто, будто каждый шаг выверял, печатал. А напарник тот сам виноват был — заломенный для берлоги сам вырубал, да поленился, тонковатое выбрал, хоть и знал, что медведь крупный лежит. Может, поспешал дюже, оттого и струбил, что подвернулось. А они того медведя ещё осенью выследили, дождались, когда уляжется, разоспится покрепче, и только потом по зиме пошли ковырять его. Напарник тогда ещё похохатывал: «Ты, старый, не бей в берлоге-то, пусть выберется, а то он уже здоровый — не подымем потом. Ты не спеши с выстрелом». Боялся, что не вытащат битого зверя из берлоги. А ведь не первого брали, а вот сплоховал.

Дед тогда уже с бородой был, потому в стороне встал с одностволкой, а напарник сам решил принимать. У того и ружьё с двумя стволами, и силы поболе — молодой ещё был, только сороковник разменял. Колька тогда у него рабочий был, только учился тайгу постигать. И было похоже, что ему больше нравилось с ребетнёй дурачиться, сумки им таскать до школы да обратно, на санках катать. Гаркнут ему ребятишки: «Колька, неси!» — а он и рад стараться, тащит брошенный ранец или санки в гору. Эх, заполошный!

А вот у берлоги он приосанился, хоть и впервой. Загривок вздыбил, в горле камешки перекатывает, посматривает на старого кабеля, а тот носом дух ловит, в берлогу заглянуть пытается. Хвост упругим кольцом топорщит. Ну а когда напарник последнюю заломину — слегу — кинул в чело берлоги, так охнула земля и веером взлетела вперемешку со снегом. Не задержали тогда жердины зверя, даже на секунду — слабоваты оказались. И не успел напарник ружьё схватить — прислонённое было к стволу поваленной лиственницы. Эх, не успел. Собака, старый рабочий кобель, тут же навис на штаны зверя, да где там — разве удержишь? Медведь свалил мужика с ходу и ярился на нём, несмотря на то, что пулю дедовскую без заминки получил, по лопатке. Только злости у него прибавилось. Может, без пули-то просто удрал бы, да и всё. Всяко потом передумывалось.

Колька будто не испугался, в бега не кинулся, но присутствовал молча, ошарашенный. Уж потом, после второго выстрела деда, когда медведь распустился, задёргал лапами, только тогда пёс налетел на зверя и стал усердно давиться шерстью. Напарника дед доволок до зимовья — с трудом, с муками, но доволок. А на другой день — до лесовозной дороги. Но жить тот не стал, долго болел, по больницам, по клиникам возили, всех знахарей обошли, да так и не поправился.

Шибко тогда винил дед себя, да и Кольку чуть было не кончал, да поздно уже руками махать — не воротишь время вспять. Сезон он тогда пропустил было, но с новогодних праздников собрался и умотал в тайгу. Вот с тех пор только со своим кобелем и напарничал, из людей уже никого не брал.

— Помнишь? — шептал дед. — Да, всё помнишь. Глядишь, и оттянули мы зверя тогда вдвоём, пока я перезаряжался. Помнишь?

Пёс распускал хвост чуть не до самой тропы, старчески прогибал спину и тяжело тащился — не бежал, не шёл, а именно тащился, пряча грустные глаза.

— Сильно я тебя виноватил тогда. Не рыбёшку — ободок кончал. А теперь вот вместе в старости встретили. Вот оно как… — И дед тащился не лучше своего кобеля, грузно опираясь на посох, прилаживался плечом к деревьям, на минуту останавливался и отдыхал.

Солнце, подёрнутое дымкой и прикрытое кронами хвойника, лишь угадывалось, лишь обозначало приближение морозного вечера. Кедровки примолкли, прекратили свой извечный базар в исполинских вершинах. Мелкая птаха давно схоронилась в тёплых закутках, надеясь дожить до завтра, надеясь, что тёмной ночью не потревожит её прозорливый соболёк, не учует, не найдёт.

А деду оставалось проверить только пару верховых капканов. Да, у самой переправы через говорливую речишку Звону он поставил в прошлый раз капканчик на норку, прямо под берегом, где та устроила себе туалет. Вот там, на следочке, и приспособил дед свою хитрую ловушку. Речка Звона была так названа, что день и ночь, независимо от времени года, прыгала и плясала по каменистым перекатам, растворяя в окружающих зарослях приятные трели — словно неустанные бубенцы под дугой лёгкой тройки поют и заливаются. А ещё имела Звона свою особенность — впрочем, как и другие таёжные речушки — она была по всему руслу усеяна донными родниками, оттого и не замерзала даже в самые лютые морозы. Другие речушки перехватывали морозцем, а эта нет — звенит и звенит, только чуть по краям распустит лёд, да и тот скорее для красоты.

Для охоты эта речка была неудобна — запросто не перейдёшь, только по переправе. Вот здесь, где кончался путик, лежал огромный кедр. Его ещё с напарником роняли, а он всё служил. Отсюда поворот к зимовью, совсем рядом. Капканы были пусты, даже оследка свежего поблизости не появилось. Колька, поняв, что работа закончилась, свернул на переправу, приободрился и поддал ходу. Он всегда так делал: от последнего проверенного капкана быстро уходил, оставляя старика одного, проверял у зимовья чашки, вёдра, помойку, а заслышав шаги хозяина, радостно выбегал навстречу, оповещая, что дома всё в порядке, и они уже вместе подходили к зимовью.

А тут дед притормозил возле переправы. Капкан на норку стоял в тридцати шагах дальше по берегу. Скинув понягу и натянувшее плечо ружьё, он пошагал эти тридцать шагов налегке. Правда, много ли весила полупустая поняга — три белки, топор да котелок, — а словно крылья выросли. Так легко и свободно шагнулось, будто не было той давней смертной усталости. А сразу за поворотом, на закрайке, на том самом береговом льду, чернела добыча. Ё моё, капкан сработал! Норка, выгнувшись дугой, упруго обвив капкан и спутавшийся потаск, заверещала, увидев деда. Зверёк так хотел, так стремился жить, что, неутомимо брыкаясь, катаясь и кувыркаясь, сумел выдернуть потаск и всё ближе подбирался к краю льда. Дед сразу половчее перехватил посох и торопливо кинулся к добыче. Замахнулся было, но тут же покатился по свежему льду, припорошённому снежком. Уже понимая, что не удержится на краю, что видит воду, он по инерции долбил и долбил норку посохом, а подкатившись к краю, подломил ледок своей тяжестью и ухнул в ледяную купель, увлекая туда и поверженную добычу.

Только когда он оказался в воде, резко встал на ноги — и сразу отметил, что намок лишь до пояса, ну разве чуть выше. Но ничего, бывало и хуже, не впервой. Пытаясь сразу выбраться на лёд, дед сделал несколько неудачных попыток — лёд был скользкий, ухватиться не за что, а просто так выброситься не получилось. Старик огляделся и стал медленно продвигаться вдоль кромки льда против течения — там сразу начиналась глубина. Другую сторону он даже не пробовал: там был глубокий омут, в котором и скрылась норка с капканом, и посох уплыл. Попытки раскачать и отломить лёд результатов не принесли — лёд был хоть и тонкий, но уже по-зимнему крепкий.

Поворачиваясь во все стороны, выискивая хоть какой-нибудь выход, старик понял, что теряет драгоценные минуты, которые удерживают его от неминуемой гибели. Не может человек безнаказанно находиться в ледяной воде — отпущены ему какие-то мгновения, у каждого свои, но для всех есть предел.

— Колька… Коленька! — выдохнул он, и в голосе его прозвучала последняя надежда.

Дед понимал, что надеяться больше не на кого, только на чудо или на своего верного друга. Но в такой ситуации даже самый преданный пёс вряд ли подаст лапу помощи, а если и подаст — не удержит, не вытащит намокшего, уже не чувствующего ног старика. Кожух намок, раскис и всё сильнее тянул хозяина в сторону омута.

Где-то совсем близко к горизонту упало невидимое солнце. Уши заложило, или река и правда перестала звенеть. Тишина навалилась такая невыносимая, что дед с каким-то ужасом, не своим голосом, завопил:

— Колька! Колько!

Прошла ещё минута, показавшаяся вечностью. И вдруг пёс вывернул из-за поворота реки и сразу кинулся к хозяину. Он понял, что случилась беда, и увидел эту беду в глазах старика. Однажды они добыли молодого лося, и тот, смертельно раненный, кинулся через протоку и провалился в молодом льду, встрял почти посередине. Дед тогда тоже залезал в воду, но сначала развёл огромный костёр, и лицо у него было весёлым, радостным. Всю зиму потом Колька грыз вкусные кости, вспоминая удачную охоту. А сейчас костра не было, и лицо у деда не светилось радостью — оно стало серым, покрылось густой паутиной морщин.

Едва выдавливая из себя слова, старик просипел:

— Кольша… неси… неси, Коленька…

Пёс навострил уши, услышав знакомую, давнюю команду. Он чуть посидел рядом с хозяином, наклоняя голову то на один бок, то на другой, потом отскочил, сделал круг по чистому льду и снова сел.

— Неси, неси, Колька!

Пёс взметнулся, будто вспомнил что-то, и стремглав улетел за поворот, к переправе. Через мгновение он уже появился вновь, держа в зубах понягу, и мягко положил её перед хозяином. Дед скованными движениями — насквозь промёрзший человек — едва развязал клапан, откинул его и вытянул топор. На длину вытянутой руки прорубил дырку во льду и крепко зацепил там топор. Подтягиваясь одной рукой за топорище, другой опираясь о край льда, он смог вытянуть себя на лёд, а затем откатился к берегу.

Лёжа на спине, он хотел почувствовать, как с него стекает вода, но не чувствовал. Совсем. И звона струй больше не слышал, и ног своих не чувствовал. Но всё же нашёл ещё силы подняться. Сначала сидя долго рассматривал топор, крепко зажатый в руке, а потом и вовсе встал, с треском отдирая примёрзший ко льду кожух. Он вошёл в берег — даже не вошёл, а чудом каким-то вдвинулся.

В лесу уже было совсем темно. Лайка топталась рядом, не зная, чем помочь. Гнилой берёзовый пень вдоволь обеспечил берестой. Ткнувшись на колени, дед из какого-то заворота достал спички и, вынув коробок, чиркнул. Береста занялась быстро и весело загорелась. Он подложил ещё, потом ещё, потом какой-то сухой сучок. И, умостившись на бок у разгорающегося костра, едва разлепил губы:

— Вот, Кольша… Вот получается, что едва не дошёл. Я чуть не дошёл. Всё спешил, всё старался, а вот чуть не дошёл… И даже не верится.

Пёс беспокоился, суетился рядом, словно понимал, что говорит хозяин, даже взлаивал легонько. Но как только дед снова начинал бормотать — едва слышно, — он замолкал и прислушивался.

— А это, друг, знать надо. Всегда надо помнить, что край-то где-то впереди, а он всегда рядом. Где-то впереди — и рядом. Совсем по-другому жить станешь, когда осознаешь…

Через час, обсохнув у жаркого костра, старик наконец поднялся.

— Ну всё, Кольша, домой. Домой, поживём ещё.

Старик что-то тихо говорил, а Колька, словно всё понимая, отвечал ему лаем: «Да, столько лет вместе». И так, переговариваясь, старики продолжили свой путь — сквозь морозную ночь, сквозь тишину и звёзды, которые уже зажглись над тайгой. Впереди их ждало зимовьё, тепло печи и ещё много дней, когда можно будет идти рядом, молчать и понимать друг друга без слов. А пока они шли — старый охотник и его верный пёс, два живых существа, которых тайга связала навечно.

Источник

5396012_17549841f272f60c0e1b1100.jpg

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник «Двое в тайге» - Исповедь старого таежника. | дедушка-разбойник - Мы - Русские, с нами Бог! | Лента друзей дедушка-разбойник / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»