|
Слава пришла к Грустному Пьеро даже меньше, чем через год — его песенки пришлись публике по душе, более того, ноты печатали — с виньетками и рисунками — и раскупали весьма охотно. Далее эти ноты — и это имя — распространялись по всей России в чемоданчиках и саквояжах студентов и курсисток. Чем же так привлек публику Пьеро — сперва в белом балахоне, а потом и в черном? Сам артист считал так: «Содержание. Действие, которое развивается и приходит к естественному финалу. Я рассказывал какую-нибудь историю вроде «Безноженьки» — девочки-калеки, которая спит на кладбище «между лохматых могил» и видит, как «добрый и ласковый боженька» приклеил ей во сне «ноги — большие и новые»… Я пел о «Кокаинетке» — одинокой, заброшенной девочке с «мокрых бульваров Москвы»; о женщине в «пыльном маленьком городе», где «балов не бывало», которая всю жизнь мечтала о Версале, о «мёртвом принце», «о балах, о пажах, вереницах карет». И вот однажды она получила дивное платье из Парижа, которое, увы, некуда было надеть и которое ей наконец надели, когда она умерла! И так далее… Газеты его «изощренно крыли», а люди приходили и слушали — и про веселые любовные забавы Лу-лу и Минуточки, и про несчастных, усталых и одиноких жертв большого города. Биография Вертинского начиналась так, что позавидовать мог бы любой герой мелодрамы. Его родители пылко любили друг друга, но, с точки зрения общества, их связь была безнравственной и осуждаемой. Николай Петрович Вертинский был киевским юристом, кроме того, писал статьи в журналы — и, как выяснилось позже, занимался тайной благотворительностью. Евгения Степановна, младшая из сестер Сколацких, уважаемого дворянского рода, увлеклась им страстно, но супруга Николая Петровича не желала давать развод — таким образом двое детей Евгении Степановны, девицы, были незаконнорожденными. Отец лишь спустя какое-то время смог усыновить собственных детей — Наденьку и совсем маленького Сашу. Родители изгнали дочь, опозорившую их, но старшие сестры всё же сохранили связь с Евгенией, хотя и считали Николая Петровича негодяем и соблазнителем. Возможно, эта сложная житейская коллизия так или иначе смогла бы разрешиться ко всеобщему благу, но вследствие неудачно сделанной «женской операции» — а скорее всего, попросту аборта, хотя гражданский супруг был категорически против — бедняжка получила общее заражение крови и сгорела буквально в три дня. После кончины супруги Николай Петрович, и так страдавший туберкулезом, прожил недолго. Его нашли на ее могиле, зимой, лежавшего ничком в сугробе, без чувств, дальше обострение, горячка — и похороны. На похоронах и выяснилось, почему у преуспевающего юриста, получающего солидные гонорары, не осталось практически ни копейки — все деньги пошли на дела милосердия: он бесплатно вел дела бедняков, помогал им и среди киевской бедноты считался практически святым. На кладбище его гроб несли на руках десятки его «тайных клиентов», а на катафалке везли цветы и венки. Детей взяли родственники, но при этом бог весть зачем (но тоже в лучших традициях романов) Саше сказали, что сестренка его умерла. То же самое о братике узнала и Надежда. Они встретились случайно — через двадцать лет. Детство у Вертинского было печальное: у тетки, дамы нервной и бездетной, он жил из милости и очень хорошо это понимал, с племянником не церемонились, а за проступки и плохие оценки попросту пороли. Казацкая нагайка дяди оказалась плохим мотиватором, и учиться мальчик мог бы, но не желал, как, впрочем, и исправляться. В подростковом возрасте его отношения с родными испортились окончательно, они терпели его через силу, он воровал из дома всё, что удавалось стянуть, и жил сущим босяком — в компании таких же киевских отпетых сорвиголов. Но была у юного Александра в жизни одна страсть — театр. Страсть эта, в общем, была общей для Киева начала ХХ века, по воспоминаниям того времени, все или почти все были увлечены театром, актеры возводились в ранг небожителей, а любой уважающий себя юноша или девушка мечтал оказаться на подмостках хоть раз в жизни. Больше, чем актеров, любили только поэтов. Ожидать кумиров на улице и робко идти рядом с ними, кланяться, не веря своему счастью, если на твой поклон ответят. Пробиваться — любыми способами — в волнующий мир закулисья, отдавать последние деньги (в случае Александра — стащенные из теткиного комода, что неминуемо означало новую порку), чтоб тебя взяли на спектакль статистом, пятым горожанином в толпе, седьмым ангелом справа! Однажды за солидную взятку ему досталась «большая» роль, со словами, с костюмом — он должен был играть гвардейца Наполеона, стоять у трона и кричать «Император!». Но бравого воина выгнали вон на первой же репетиции: кому нужен картавый гвардеец, не произносящий «р», если можно найти сколько угодно р-р-рычащих. Пропала с таким трудом добытая «трешка». Но всё еще можно было подкупать билетера — или рваться в толпе напрорыв, на удачу — и, прячась от служащих театра, пожирать глазами сцену, знать всех ведущих и второстепенных актеров наперечет, учиться у комиков и трагиков без разбору, а потом заполночь возвращаться домой и снова переживать все волнующие моменты. Собственно, такую школу прошел Вертинский в отрочестве. Чуть позже его, уже юношу, встретят такие же, как он, молодые пылкие театралы — «в миру» ученики зуботехнических школ, будущие дантисты, помощники бухгалтеров, а в душе — новые Мочаловы и Комиссаржевские. С ними он будет участвовать в самодеятельных концертах, «сборных солянках» — и поймет, что ничего другого ему в жизни и не нужно. Литературную школу Вертинский проходил в салоне Софьи Николаевны Зелинской, гимназической преподавательницы, к которой по-дружески заглядывали Марк Шагал, Михаил Кузмин, Альтман, Малевич, Лившиц. Дерзкий, самоуверенный юнец в этом обществе учился, глядя на цвет эпохи, вникал в их беседы, тянулся изо всех сил, чтобы соответствовать общей планке. Ему помогали, как могли, подкармливали, подстраховывали, принимали участие в его судьбе. Вскоре литературные опыты юного Вертинского уже стали появляться в печати — рецензии, скетчи, заметки не только приносили «трудовую копеечку», но и придавали нервному и пылкому подростку уверенность в своих силах и даровании. Эта скороспелость, некоторое неумение оценить ситуацию, наивная надменность и болезненная жажда одобрения останутся с Вертинским надолго, навсегда. Киев дал ему многое, но Александр желал неизмеримо больше. Его манила настоящая жизнь, и, как тысячи провинциальных талантливых молодых людей обоего пола, он отправился в Москву. Замахиваться сразу же на Петербург было бы опрометчиво, а Москва кружила головы, манила возможностью блеснуть и сделать карьеру. Рассчитывать ему было не на кого, он скопил какую-то скудную сумму и вместе со случайным товарищем отправился покорять Первопрестольную. Впереди их, неумелых провинциальных юношей, ждали тяжелые будни, большой город, где не к кому было обратиться и некому пожаловаться на судьбу. Товарищ оказался человеком скользким и ненадежным, так что дальше скитаться по углам и голодать Вертинскому пришлось самостоятельно. Он продал свой концертный киевский фрак — а потом и прочий «приличный» актерский гардероб, просто чтоб не умереть с голоду. В сущности, он не боялся никакой работы, был готов ко всему, просто внезапно выяснилось, что таких, как он — тут половина Москвы. И на всех золотого света рампы просто не хватает. Вертинского спасло, что он твердо знал про себя: он уникальный, и он всего добьется. Через «не могу», через «не выдержу». Обычно таким судьба улыбается. Постепенно он нашел себе теплую компанию — частью своих же друзей, приехавших из Киева вослед «первопроходцам», частью — таких же веселых, голодных и одержимых москвичей. Попасть в какой-нибудь славный и известный театр нечего было и думать: даже статистами такие храмы Мельпомены были обеспечены лет на десять. Праздношатающегося юношу прибрала к рукам хозяйка крохотного театрика, доходчиво объяснив, что это не она будет платить ему за игру на сцене, а ему самому бы стоило задаться вопросом, сколько она возьмет с него, чтобы сделать человеком. В результате сошлись на том, что молодое и вечно голодное дарование может рассчитывать на борщ и котлеты за семейным обеденным столом. Свой резон в этом предложении был: Вертинский получал бесценный опыт, и тут было не до страхов и не до капризов: сказано играть — играй, сказано петь — пой. В театрике госпожи М. Арцибушевой Вертинский впервые был обласкан вниманием критиков: труппу рецензент не пощадил, но его назвал «манерным и остроумным». В Москве случилось и еще одно событие, скорее, относящееся к провинциальной мелодраме, чем к суровой школе Станиславского и критического реализма. Однажды в каком-то журнале Вертинский увидал упоминание об актрисе Н. Н. Вертинской. До того момента он не встречал своих однофамильцев — и написал письмо незнакомке, буквально в никуда, письмо о том, что у него в детстве была сестра с точно такими же инициалами, но ему сказали, что она умерла… Конечно, эта Н. Н. оказалась Наденькой. Как ей жилось в детстве у родни, она не рассказывала, но всякий раз горько плакала, вспоминая это время. Брат с сестрой поселились вдвоем в крохотной съемной квартирке, кроме друг друга, у них не было никого в целом мире, о прочей родне они предпочитали молчать. Надежда Николаевна была куда более востребованной актрисой, чем брат, она часто уезжала на гастроли, но как прекрасно было возвращаться домой, к родному человеку.
Вместе с искусством, с высокими порывами и восторгами, с беспорядочной жизнью рука об руку шел весьма опасный спутник, поветрие, захлестнувшее этот дивный и хрупкий мир, который мы сейчас называем Серебряным веком. В каждой аптеке можно было свободно купить крохотную баночку коричневого стекла, не так уж дорого и стоило это повальное новомодное увлечение: белый порошок, кокаин. Одна небольшая понюшка давала необыкновенную бодрость, широту обзора, ясную и кристальную четкость мысли, позволяла собраться и мобилизовать все силы. Актеры и актрисы перед выходом на сцену торопливо вдыхали порцию «снежка» — и играли с невероятным жаром. Жалко только, что привыкание происходило чересчур быстро. Кто не поддался «снежку», нюхали эфир, курили гашиш, уплывали в опиумные сновидения. Всё это распахивало новые горизонты, подхлестывало ненавистную, пошлую и серую жизнь, попутно, разумеется, пожирая изнутри своих почитателей. Чем ближе человек был к «магам», «творцам», «открывателям новых путей», тем больше была вероятность того, что он если и не прямой наркоман, то уж явно не прочь расцветить обыденность при помощи подручых средств. В самом деле — не водку же глушить, как купчишка или мастеровой. Когда спохватились и кокаин стали продавать лишь по рецептам, это никого не остановило: просто он стал дороже, и больше было вероятностей нарваться на нечестного продавца, который, чего доброго, подмешает к драгоценным крупинкам толченого мела и т. д. Кокаином могли попотчевать добрые приятели, это было в порядке вещей, всё равно что угостить сигареткой. Но разница, конечно, была. Когда Вертинский написал свою «Кокаинетку» — эту песню слушали как горький гимн сотни таких же «кокаинеток». Осознавать, что кто-то споет последнюю жутковатую колыбельную и для них, было страшно и сладко. Кому-то повезло, и под воздействием близких или, реже, собственными усилиями удавалось преодолеть зависимость. Но огромное количество «одиноких бедных деточек» шли по этой дорожке до конца. Вертинский как-то внезапно оказался одним из военных санитаров. Так получилось. Просто сложились обстоятельства. «Однажды вечером я шёл по Арбату. Около особняка купеческой дочери Марии Саввишны Морозовой стояла толпа. Привезли с вокзала раненых. В этом особняке был госпиталь её имени. Раненых вынимали из кареты и на носилках вносили в дом. Я стал помогать. Когда последний раненый был внесён, я вместе с другими тоже вошёл в дом. В перевязочной доктора спешно делали перевязки, разматывая грязные бинты и промывая раны. Я стал помогать. За этой горячей работой незаметно прошла ночь, потом другая, потом третья. Постепенно я втягивался в эту новую для меня лихорадочную и интересную работу. Мне нравилось стоять до упаду в перевязочной, не спать ночи напролёт». Когда М. Морозова организовала санитарный поезд № 68 под начальством гр. Никиты Толстого, Вертинский, разумеется, записался туда, он примкнул к этому новому, военно-медицинскому братству так же решительно, как раньше — к театральному. «Двадцать пять серых вагонов третьего класса плюс вагон для перевязок, плюс вагоны для персонала, кухня, аптека, склады — таков был состав поезда. Всё это было грязно и запущено до предела. Мы все горячо взялись за уборку. Мыли вагоны, красили их, раскладывали тюфяки и подушки по лавкам, устраивали перевязочную, возили из города медикаменты и инструменты. Через две недели поезд был готов. На каждом вагоне стояла надпись: 68‑й санитарный поезд Всероссийского союза городов имени Марии Саввишны Морозовой. Я был уже в его составе и записался почему‑то под именем «Брата Пьеро». И тут не обошлось без актёрства!»
Поезд курсировал между фронтом и Москвой: забирал раненых, отвозил их в тыл, возвращался за новыми. Перевязки, уход за больными, пока едет поезд, выполнение назначений — учиться «брату Пьеро» или Пьероше, как звали его в сандружине, приходилось прямо в боевых условиях — и выучился же. Вскоре ему доверяли и зашивать раны, и извлекать пули и осколки, и работать с тяжелыми пациентами — поскольку кадров отчаянно не хватало. А в свободное время Пьероша пел для своих — по их просьбе, под гитару — и цыганские романсы, и популярные песни, и свои, самодельные, смешные песенки о жизни сан. поезда. Там же, в поезде, между фронтом и госпиталем, он узнал от сестричек милосердия о смерти Нади. Однажды, на волне кокаиновой депрессии, она заперлась в гостиничном номере и приняла смертельную дозу. Ни могилы сестры, ни хотя бы названия этой гостиницы Вертинский так и не нашел.
Вот зима. На деревьях цветут снеговые улыбки. Театральным актером Вертинский так и не стал, уйдя в «музыкальную эксцентрику», в шансон», став, по существу, единственным актером театра собственной песни. Маска, белый балахон, пластика и много лет жадного наблюдения за работой лучших актеров и режиссеров сделали свое дело: каждая песня превращалась в мини-спектакль, а если где-то жесты были чересчур утрированные — так чего и ждать от Пьеро, персонажа дель-арте, чудака. Но, получив известность, достаток (теперь за концерт он мог выручить изрядную сумму), Вертинский увлекся новым, прекрасным искусством, к которому теперь имел неограниченный доступ: к синема. Первые киноленты, еще такие наивные, немые, черно-белые. И первые киноактеры — сущие небожители, женщины и мужчины сказочной, немыслимой красоты, сотканные из света и стрекотания проектора. Вертинский начинал вместе с легендарным Иваном Мозжухиным. Именно он привел в кинематограф Веру Холодную, познакомившись с ней, когда, еще медбрат Пьероша в грязной солдатской шинели, передавал ей привет от ее мужа, прапорщика Владимира Холодного. Вера Холодная стала иконой русского немого кино, «Королевой экрана» — ей было посвящено столько песенок брата Пьеро — вплоть до последней, «Ваши пальцы пахнут ладаном». Он, повинуясь какому-то своему настроению, написал эту песню, про похороны, про то, как Сам Господь по белой лестнице поведет в светлый Рай умершую девушку с пахнущими ладаном пальцами. Написал — и посвятил живой и здравствующей Вере Васильевне, чем напугал ее почти до слез. Актриса потребовала немедленно снять посвящение и больше никогда так не делать. А через несколько лет, в 1919 г., умерла от испанки в Одессе.
После революции Вертинский покинул Россию. В 1917 году он написал одну из самых душераздирающих своих песен — и самых гениальных. Она называлась «То, что я должен сказать». Ожесточенно сопротивляясь большевикам, юнкера, многие из которых были практически мальчишки — «эти мальчики» вырыли траншеи и построили баррикады практически у самого Кремля и держали сопротивление до последнего, пока, наконец, прямо в черте города, невзирая на жертвы среди мирного населения, их не расстреляли артиллерийскими залпами. Хоронили их в общей могиле. На похоронах присутствовал и Вертинский, он приехал в Москву с гастролями, всё было оклеено афишами с черным Пьеро. После этих похорон он написал песню, с фотографической четкостью фиксирующую всё, что происходило возле братской могилы юнкеров. Не стесняясь в выражениях, не оставляя никакой надежды. Непримиримая позиция большинства эмигрантских союзов и печатных изданий казалась ему неприличной, нецеломудренной по отношении к Родине. В сущности, далекий, даже подчеркнуто далекий от политики Вертинский по отношению к СССР руководствовался лишь одним: географически — это Россия. Там живут русские люди. Там Родина. Как именно они там живут, эти русские люди, что конкретно там творится сейчас, когда уже кончилась не только революция с ее ужасами и хаосом, но и Гражданская война, Вертинский, скорее всего, не знал, да и никто не мог сказать с точностью. Вопрос «не совершили ли мы чудовищную ошибку, уехав», так или иначе маячил перед каждым. С какого-то момента в молодом государстве сочли полезным, чтобы наиболее видные представители российской культуры и искусства вернулись бы домой — и тем самым помогли улучшить имидж РСФСР в глазах стран, с которыми предстояло наладить отношения. Приезжавшие «красные» друзья — Эренбург, А. Толстой, В. Маяковский — говорили встречающим их эмигрантам то, что и должны были сказать: Россия, которую вы похоронили и оплакали, на самом деле жива и процветает, более того, она готова вас простить и принять. Иностранцам, попавшим в СССР, показывали то, что те должны были видеть, и убеждались, что те донесут до сведения интересующихся лиц всё, что нужно.
Выбранных «священных коров» вроде Куприна обхаживали и улещали, не жалея ни сил, ни средств. На чувстве патриотизма, на ностальгии, на вине перед брошенной Родиной играли самым бесстыдным образом. Смена откровенной манипуляции, подкупа, угроз и лести действовала по принципу «не мытьем, так катаньем» — ведь проверить правдивость пропаганды можно было, лишь находясь по ту сторону границы, а билет выдавался, если вообще выдавался, лишь в один конец (как с ужасом поняла Марина Ивановна Цветаева). С другой стороны, трудно было определить, где кончается правдивый отчет свидетелей об увиденном в стране большевиков — и начинается черная легенда, охотно транслируемая и развиваемая. И потому даже правдивым слухам, просачивающимся из-под спуда, веры до конца не было. Вертинский провел в эмиграции 22 года — и эти годы были чрезвычайно плодотворны. С концертами он объездил весь мир, был в Палестине, Китае, Америке, подружился практически со всеми звездами русской эмиграции, среди его поклонников были царственные особы, криминальные элементы, «бывшие люди» и второе поколение эмигрантов — рожденные уже после революции. Его приглашали сниматься в Голливуде, и он даже принял участие в ряде картин, но от полномасштабного проекта его оттолкнула… необходимость выучить английский язык. Лингвистическая антипатия оказалась настолько сильной, что от участия в голливудском блокбастере пришлось отказаться. Концерты в Иерусалиме, собравшие почти 7 тысяч зрителей. Постоянные вояжи по Европе, записи пластинок. И, наконец, путешествие в Шанхай, после которого Вертинский решил остаться там. Русский Китай назывался так неслучайно. После Октябрьской революции там была едва ли не самая большая диаспора русских. Еще до революции в Китае проживало немало русских — кто приехал туда торговать, да так и остался, кто попал в эти земли во время строительства Китайско-Восточной железной дороги. В городах Дальний, Харбин, Шанхай услышать русскую речь было обычнейшим делом. Спасаясь от большевиков, в эти города пришло дополнительно множество человек. Из Америки Вертинский отправился именно туда, в Русский Китай. Он приехал туда в 1935 году вместе со своей супругой, Ирэн Вертидис, настоящее имя которой было Рахиль Потоцкая. Домашнее имя ее было Раля. На фамилию Вертидис Вертинскому был выдан греческий фальшивый паспорт в давние времена, когда он только начинал свои эмигрантские странствования. Имя Ирэн (Ирина) Раля выбрала в память о песне Вертинского «Пани Ирэна», с которой началось их знакомство, быстро перетекшее в роман. Увы, счастливым этот брак назвать было нельзя: Рахиль очень страдала от ветреного характера мужа, влюблявшегося с регулярностью в новых и новых красоток. Вертинский знал за собой эту черту — и даже написал о своей «женулечке-жене» жовиальный шлягер:
Чтоб терпеть мои актерские наклонности, Став членом местной диаспоры, Вертинский уже никак не мог рассчитывать на сказочные гонорары — одно дело заезжая знаменитость, а другое — человек, которого ты можешь видеть хоть каждый день. Тем не менее он сделал попытку открыть свой собственный ресторан-кабаре «Гардения». Он затеял это предприятие совместно с дамой, которую в Шанхае знали как Буби. Она вкладывала кое-какие свои деньги, он — имя. Рассказывали, что лица, заказывающие вино и провизию, щелкавшие на счетах и сидевшие за кассой, — все, как на подбор, оказались жуликами. И этому легко было поверить. Буби и Вертинский в качестве владельцев предприятия должны были как магнитом притягивать к себе именно жуликов. Короче говоря, вскоре выяснилось, что траты огромны, а выручки нет, музыканты ушли, забрав свои инструменты, за ними последовали мексиканские танцоры, норвежские акробатки и жонглер. А Буби с Вертинским и друзьями в пустом помещении допивали еще оставшиеся в погребе бутылки и совещались: как быть? Жулики, объединившись с поставщиками вин, грозились передать дело в суд». Больше о таких дерзновенных проектах речи не шло, и Вертинский оставался музыкантом в Шанхайском кабаре «Ренессанс». Там же, в Шанхае, совершенно неожиданно для себя, Вертинский вдруг влюбился, да так, что все предыдущие влюбленности «отменились». Нельзя сказать, кто был инициатором отношений, но бырышня Лидия Циргава — из старинного грузинского рода — была существенно младше Александра Николаевича — и существенно отважнее. Ей было восемнадцать, ему — 52, она его любила, хотя знала и то, что мать решительно против всех этих глупостей. В сущности, Лидию Павловну Циргава можно понять: предполагаемый зять был старше неё на 9 лет. Но Лидию, Лилу, это не остановило, и однажды она просто призналась любимому артисту и человеку в своих чувствах. Через некоторое время Александр Николаевич и Ирэна наконец-то развелись, а спустя еще сколько-то Лида Циргава обвенчалась со своим избранником — её мать была совершенно деморализована японской оккупацией и, наконец, сдалась.
Для Шанхая это был натуральный шок, еще и потому что девушка никоим образом не принадлежала ни к местной богеме, служила в какой-то конторе — и никто не ожидал от нее такого безумства — тридцать лет разницы! Артист, звезда, избалованный и нестабильный, без гроша в кармане и без каких-то отдаленных перспектив! А что будет через каких-то десять лет, когда неизбежно придется покинуть сцену из-за возраста? Чем тогда жить? Если бы Лида была одной из «дансинг-герл», таких вопросов бы не поднимали, но девушка была совершенно из другой среды. Вскоре на свет появилась дочка Марианна. Он работал вдвойне, чтобы обеспечить семью, коляску для малышки им отдали друзья. Шанхай находился под японской оккупацией, весь быт перевернулся, по воспоминаниям жены, бывали дни, когда перед концертом Вертинский был вынужден выкупать свой фрак из ломбарда, а после — сдавать его обратно.
В кинематографе, куда Вертинского звали на роли светских львов или кардинала-шпиона, он был единственным, кто помнил, как должны вести себя аристократы — настоящие, не карикатурные. Он ездил по всей стране, обожал свою новую публику, и она принимала его с восторгом, ценил знаки внимания, памятные подарки. А на радио его песни не звучали, в газетах о нем почти не упоминали, пластинок не выходило, он был — и его словно бы не было. Даже песню Вертинского о Сталине (была и такая) было решено не исполнять. Концерты подвергались цензуре, разрешенных к исполнению песен из целого вороха набиралась горстка. С другой стороны, его магическим образом обходили и все опасности — даже там, где, казалось бы, он накликал их на себя сам. Одна из легенд, сложившихся вокруг Вертинского, такова: во время борьбы с космополитизмом, особенно среди музыкантов, Сталин лично вычеркнул имя Вертинского, добродушно заметив: дадим ему спокойно дожить на Родине. Видел или не видел? Понимал или не понимал?
|
Текст: Марина Богданова