Это цитата сообщения
Оригинальное сообщениеНикита Кирсанов. «Благословляю десницу божью…». Часть 6.
[523x700]
Сергей Петрович Трубецкой.
Фотография с утраченной акварели работы Н.А. Бестужева. Читинский острог. 1828 год.
Первый допрос Трубецкого у Николая I продолжался около четырёх часов. К этому моменту были уже арестованы и дали показания 17 человек, так что можно представить, что допрос для князя был крайне тяжёлым. Об обстановке, царившей в Зимнем дворце известно из «Записок» Трубецкого: «Император пришёл ко мне на встречу в полной форме и ленте и, подняв указательный палец правой руки прямо против моего лба, сказал:
- Что было в этой голове, когда вы с вашим именем, с вашей фамилией вошли в такое дело? Гвардии полковник! Князь Трубецкой! Как вам не стыдно быть вместе с такой дрянью! Ваша участь будет ужасная.
Император, подав мне лист бумаги, сказал:
- Пишите показания, - и показал мне место на диване, на котором сидел и с которого теперь встал, прежде, нежели я сел, император начал опять разговор: - Какая фамилия! Князь Трубецкой! Гвардии полковник! И в таком деле! Какая милая жена! Вы погубили жену. Есть у вас дети?
- Нет.
Император прерывая:
- Вы счастливы, что у вас нет детей. Ваша участь будет ужасная! Ужасная! – и, продолжав в этом тоне некоторое время, заключил: - Пишите всё, что знаете, - и ушёл в другой кабинет.
Я остался один. Видел себя в положении очень трудном. Не хотел скрывать своей принадлежности к тайному обществу… И потому я в своём ответе написал, что принадлежу к тайному обществу, которое имело целью улучшение правительства, что обстоятельства, последовавшие за смертью покойного императора, казались обществу благоприятными к исполнению намерений его и что они, предприняв действие, избрали меня диктатором, но что я, увидя, что более нужно моё имя, нежели лицо и распоряжение, удалился от участия. Этой увёрткой я надеялся отсрочить дальнейшие вопросы, к которым не был приготовлен. Пока я писал, вошёл Михаил Павлович и подошёл ко мне, постоял против меня и отошёл. Между тем приводили другие лица, которых расспрашивал Толь, которых потом выводили. Входил и император для допросов и уходил обратно. Когда я окончил писать, подал лист вошедшему Толю; он унёс его к императору. Несколько погодя Толь позвал меня в другой кабинет.
Я едва переступил за дверь, император – навстречу в сильном гневе:
- Эк! Что на себя нагородили, а того, что надобно, не сделали. – И, скорыми шагами отойдя к столу, взял на нём четвёртку листа, поспешно подошёл ко мне и показал: - Это что? Это ваша рука? (Николай показал Трубецкому конспект Манифеста к русскому народу).
- Моя.
Император, крича:
- Вы знаете, что я могу вас сейчас расстрелять!
Я, сжав руки и также громко:
- Расстреляйте, государь, вы имеете право.
Император, также громко:
- Не хочу. Я хочу, чтоб ваша судьба была ужасная.
Выпихав меня своим подходом в передний кабинет, повторял тоже несколько раз, понижая голос. Отдал Толю бумаги и велел приложить к делу, а мне опять начал говорить о моём роде, о достоинствах моей жены, об ужасной судьбе, которая меня ожидает, и уже всё это жалобным голосом. Наконец, подведя меня к тому столу, на котором я писал, и подав мне лоскуток бумаги, сказал:
- Пишите к вашей жене.
Я сел, он стоял. Я начал писать: «Друг мой, будь спокойна и молись богу…»
Император прервал:
- Что тут много писать, напишите только: «Я буду жив и здоров».
Я написал: «Государь стоит возле меня и велит написать, что я жив и здоров». Я подал ему, он прочёл и сказал:
- Я жив и здоров буду, припишите «буду» вверху.
Я исполнил».
Николай сохранил Трубецкому жизнь не по «милосердию», как это в течение следствия казалось самому декабристу, и не из-за каких-либо гуманных соображений и уж вовсе не потому, что Трубецкой просил его о пощаде (об этом ниже). В первый момент, ещё не оправившись полностью от страха и волнения, не имея твёрдой уверенности в безопасности трона и семьи, Николай опрометчиво продиктовал Трубецкому письмо к жене, в котором дал гарантию сохранить ему жизнь. Позднее отказаться от царского слова было невозможно. Царь опасался, что злополучное письмо получило распространение. И только ли в России? Дело было сложным. Дипломатическим представителям европейских государств, в частности наиболее доверенному лицу Николая I среди дипломатов, в частности наиболее доверенному лицу Николая I среди дипломатов-французскому послу графу Ла Ферронэ, хорошо был известен салон графини А. Г. Лаваль, где бывал весь высший свет Петербурга. Посол Австрии Людвиг Лебцельтерн, доверенное лицо канцлера Меттерниха, был её зятем, как и декабрист Трубецкой. В среде дипломатов последний был хорошо известен. Не напрасно Ф. Булгарин в доносе III Отделению бросил тень на связь декабристов с австрийским правительством через Трубецкого и А. О. Корниловича. Он же назвал салон Лаваль в числе трёх столичных салонов, имевших политический характер, где исключительно собирался дипломатический корпус и русские были впускаемы в общество с представительными исследованиями, как будто в масонию». Богатство, обширные связи Лавалей с парижскими салонами легитимистов, высшим светом и представителями двора во Франции; связи с европейскими дипломатами в Петербурге; их салон, где постоянно бывали выдающиеся писатели, журналисты, политические и государственные деятели России и других стран; влияние, оказываемое салоном на некоторые столичные газеты, и через них связь с зарубежной прессой; многочисленное титулованное родство Лавалей и Трубецкого в России, способное влиять на общественное мнение внутри столицы и за её пределами, - всё это вынуждало Николая играть в отношении Трубецкого роль «милосердного» монарха. Маркиз А. Кюстин, посетивший Россию в 1839 году, высказал мысль, что правительство и Николай, «может быть, боялись друзей Трубецкого, людей влиятельных и знатных. Как ни обессилена здесь аристократия, она всё же сохраняет тень независимости, и этой тени достаточно, чтобы внушить страх деспотизму». И это писалось и оставалось жизненным спустя 13 лет после восстания.
Если Трубецкой не увеличил собой число казнённых, то в значительно мере это можно объяснить и опасением правительства поставить во главе революционного заговора одно из крупнейших имён русской знати. Судьба Трубецкого была предрешена Николаем на первом же допросе, 15 декабря, когда царь велел Трубецкому написать жене: «Я жив и здоров буду». Внешнеполитические и престижные соображения вынуждали Николая сдержать слово, но вызывало острую злобу, рождали мстительность, утолить которые царь в полной мере мог, прибегая к оговору, унижению врага.
Жестокая, унизительная для Трубецкого характеристика его как политического предателя родилась в ходе следствия и впервые была пущена в ход не кем иным, как Николаем, стремившимся, прежде всего к его нравственной, моральной дискредитации. Опорочить в глазах общества, показать ничтожным того, кто пользовался уважением, дать ход ложным слухам как о характере восстания, так и о его руководителях, отомстить за тот животный страх, который восставшие заставили пережить его в день 14 декабря! Серьёзные опасения вызывали и возможные отклики на события внутри России в Западной Европе. За всё это царь преследовал декабристов до конца своих дней.
В первом показании Трубецкого есть одна деталь, которую рассматривали как доказательство просьбы Трубецкого о помиловании. Но прежде обратимся к некоторым другим свидетельствам, связанным с этим. Как известно, Николай в 4-й части своих записок, составленных спустя 23 года после упоминаемых в них событий, описал сцену допроса Трубецкого, который, в передаче Николая, вначале всё отрицал, но после того, как ему был предъявлен уличающий его Манифест к русскому народу, как громом поражённый упал к моим ногам в самом постыдном виде». В <<Записках>> Трубецкого об этой сцене нет ни слова, но в показании его говорится, что если обнаружится тайное общество в 4-м корпусе (он это отрицал), то «предаю себя совершенно гневу моего монарха и уже более просить помилования не смелюсь». Вот это «уже» и считали доказательством просьбы Трубецкого о помиловании. Вернёмся к утверждению Николая, что Трубецкой был «как громом поражённый». Оно лишено логики. От чего Трубецкому приходить в состояние сильнейшего шока? Он написал Манифест всего днём раньше, забыть о нём никак не мог, отлично знал, что наиболее обличающий его документ находится в его бумагах, понимал, что арест неминуемо будет сопровождаться обыском, и потому был, безусловно, внутренне готов к тому, что документ будет найден. Далее, в письме Константину, посланном непосредственно после допроса, Николай ни о каком «падении» Трубецкого и не упоминает, а сообщает лишь, что предъявление Трубецкому чернового наброска Манифеста (Николай назвал «Конституции») «побудило его признаться во всём». Это соответствует истине, так как Трубецкой действительно признался в своей принадлежности к тайному обществу.
Помимо Николая есть ещё два «свидетеля падения» Трубецкого. Это генерал Толь и великий князь Михаил Павлович. Рассказ последнего передан в изложении М. А. Корфа спустя 22 года после событий. Известно, что Корф писал по заданию Николая и только то, что нужно было царю. В его пересказе значится следующее: «Когда великий князь вошёл к государю, была уже поздняя ночь, и здесь представилось ему неожиданное зрелище: перед государем стоял и в ту минуту упадал на колени, моля о своей жизни, известный князь Трубецкой». В <<Записках>> Трубецкого этот эпизод описан совсем иначе: «Пока я писал, вошёл Михаил Павлович и подошёл ко мне, постоял против меня, и я – против него не более минуты, и он отошёл».
Рассказ Трубецкого не содержит никакой бы то ни было нарочитости, желания в чём-то непременно убедить. В описании Корфа - другое: неожиданность «зрелища» подчёркивается (стоял… упадал… моля – именно в ту самую минуту, когда вошёл Михаил!). Автор настойчиво стремится навязать свою версию.
О «падении» Трубецкого дважды упомянул Толь: в журнале о декабрьских событиях 1825 года за 22 декабря и в предписании того же числа капитану Сотникову. В журнале Толь указал, что Трубецкой, «пав к стопам», просил помилования, а в предписании – что он «пав к стопам», сознался во всём. Это далеко не одно и то же. В данном случае запись Толя, скорее всего, сделана с учётом рассказа Николая, тем более что в журнале эта запись носит следы более позднего происхождения, чем основной текст. Видимо, Толю важно было подтвердить версию царя.
Эти «свидетельства» достаточно противоречивы и уязвимы. Остаётся теперь вернуться к показанию самого Трубецкого и его фразе «уже более просить помилования не осмелюсь». Самое, пожалуй, существенное свидетельство - письмо Трубецкого Татищеву от 25 декабря 1825 года, где говорится: «Я начал письмо на имя его императорского величества не с тем, чтоб просить пощады в предстоящем мне и заслуженном мною справедливом наказании». Если бы он уже просил о пощаде, о чём писал царь, да ещё при свидетелях, вряд ли Трубецкой осмелился бы так прямо отрицать факт, ведь это немало компрометировало бы и царя. Логичнее представить себе, что Трубецкой и не подозревал, в каком виде его выставил Николай, иначе он не писал бы ему вообще, и уже во всяком случае не в таком смысле.
Слухи о «падении» Трубецкого и его просьбах о пощаде имеют один источник – дворец. Комментируя рассказ об унижении Трубецкого перед царём, «очень популярный в европейской прессе вообще», сын декабриста Якушкина, Евгений Иванович, прямо писал: «Про Трубецкого сочинили несколько возмутительных рассказов, но когда-нибудь откроется, что в них нет ни слова правды». Сам С. П. Трубецкой 14 мая 1842 года писал З. И. Лебцельтерн, находившейся в это время в Петербурге (письмо было отправлено тайно, в обход начальства): «Уверен, что всё дурное, что вы слышали про меня во время судебного разбирательства или после него, возбуждало в вас жалость, но не изменило ваших чувств ко мне. Знаю, что много клеветы было вылито на меня, но не могу оправдываться. Я слишком много пережил, чтоб желать чьего-либо оправдания, кроме оправдания господа нашего Иисуса Христа».
Единственным источником иностранных сочинений было Донесение Следственной комиссии, к которому прибавлялись различные домыслы. Большая часть их была пущена в оборот ещё в 1826 году. Доказательствам того, что Трубецкой был опасен Николаю и что распространение нужных правительству слухов являлось политической акцией, может служить письмо Николая Константину от 28 января 1826 года в ответ на письмо последнего от 22 декабря 1825 года, в котором сказано: «Донесение о петербургских событиях я прочёл с живейшим интересом и с самым серьёзным вниманием. Внимание моё остановилось на одном замечательном обстоятельстве, которое поразило мой ум: список арестованных содержит только имена лиц до того неизвестных, до того незначительных самих по себе и по тому влиянию, которое они могут иметь, что я вижу в них, только передовых охотников. Нужно разыскивать подстрекателей и руководителей». Я считаю нужным не только не скрывать их (слухов о петербургских событиях), но даже, наоборот, придавать им возможно больше огласки, так как тем или другим образом всё будет известно». На это Николай отвечал: «Я счастлив, что предугадал ваше намерение дать возможно большую гласность делу; я думаю, что это и долг и хорошая и мудрая политика. Счастлив я также, что я оказался одного с вами мнения, что все арестованные в первый день, кроме Трубецкого, только застрельщики».
После первого допроса Трубецкого отправили в Петропавловскую крепость. Коменданту Сукину Николай послал записку: «Трубецкого, при сем присылаемого, посадить в Алексеевский равелин. За ним всех строже смотреть, особенно не позволять никуда выходить и не с кем не видеться». Его поместили в камеру № 7; в № 6 сидел Д. А. Щепин-Ростовский; в № 8 – с 15 декабря М. К. Кюхельбекер, а с 21 января – Сергей Муравьёв-Апостол.
17 декабря начал свои заседания Тайный комитет для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества, позднее переименованный в Следственный комитет.
22 декабря Комитет рассмотрел специально составленные проекты допросов Трубецкого, Рылеева и вынес решение в следующем заседании начать допросы сим лицам, но предварительно сделать им увещевание посредством священника».
23 декабря «допрашиван князь Трубецкой, который на данные ему вопросы при всём настоянии членов дал ответы неудовлетворительные, положили: передопросить его, составя вопросы против замеченных недостатков, неясностей и разноречий». Это был чрезвычайно трудный, мучительный для него допрос. «Я видел, что на меня взирали, как на ожесточённого в сердце преступника, как на злобного какого изверга. Я видел, что мне ни в чём не хотят верить, что единственно ищут уловить меня в чём-либо для большего посрамления меня». Достоверность позднейших записей Трубецкого об угрозах применения к нему насильственных мер воздействия после допроса 23 декабря подтверждается тем, что «неприятные» меры действительно не заставили себя ждать: Трубецкому объявили о лишении его права переписки с женой. Николай, читавший переписку Трубецких, прекрасно понимал, какое огромное значение имела она для обоих. Екатерине Ивановне письма мужа давали силу жить; Трубецкой, страдая сам, ещё более страшился за жену. Лишение переписки являлось изощрённой нравственной пыткой, на воздействии которой строил свои расчёты Николай.
24 декабря вечером Трубецкого подвергли новому допросу. Однако теперь члены комитета изменили свою тактику грубого натиска и постарались проявить к нему «участие», «сожаление». Сведений об этом допросе нет ни в следственном деле Трубецкого, ни в журналах заседаний Комитета. Только из письма Татищеву от 25 декабря и «Записок» видно, что такой допрос состоялся, но, по-видимому, он также не дал следствию ожидаемого результата. Измученный допросами, ослабленный болезнью, подавленный ощущением полной изоляции от внешнего мира, запрещением переписки с женой, Трубецкой вместе с тем, не сомневался более в том, что следствию известно об обществе и его членах если не всё, то очень многое.
После 24 декабря Трубецкой, не дожидаясь очередного потока вопросов следствия, решил составить правдоподобное показание и тем самым получить передышку, постараться сохранить за собой инициативу и получить снова «право переписки с женой. 25 декабря он решил написать «покаянное» письмо председателю следственной комиссии А. И. Татищеву, но не отослал его. Оно являлось не чем иным, как тактической уловкой. Понимая всю серьёзность своего положения, уточняя в ходе допросов степень осведомлённости Комитета, он решал, что можно утаивать и дальше, а что утаивать уже бессмысленно. От его искусства маневрирования зависел вопрос жизни и смерти. В целях самозащиты он избрал отныне линией поведения оправдательный тон: подчёркивание своего раскаяния, искренности, нерешительности, страха, чувства благодарности «за милости» и тому подобное.
В тот же вечер он неожиданно получил письмо от жены, в котором она просила его проявить благоразумие и напрасным запирательством не губить ни себя, ни её: «Хотят, чтоб ты признался в таких вещах, которые уже знают и без тебя». Трубецкой ещё более утвердился в возможности выиграть в борьбе за жизнь, создав видимость полного раскаяния и искренности. В дополнение к первому письму он написал второе, затем записку-покаяние, к которой приложил «список членам, бывшим и состоящим в обществе».
Все подготовленные в течение двух дней документы Трубецкой отправил 27 декабря Татищеву. Они были рассмотрены в тот же день. В журнале заседания записано: «Слушали: дополнительные показания князя Трубецкого с присовокуплением изложения истории общества, различных его отраслей и списки членов. Положили: а) Список сообразить со сведениями о тех лицах, как уже взятых и за коими послано взять и представить; б) Во уважение полного и чистосердечного показания князя Трубецкого насчёт состава и цели общества позволить ему весть переписку с его женою, на что спросить высочайшего позволения. Исполнено 28 декабря».
Таким образом, Трубецкому удалось убедить Комитет в «полном и чистосердечном признании». Но так ли на самом деле его признания были полными и дали ли они действительно новый материал следствию по существу дела? При внимательном рассмотрении и сопоставлении его показаний с имевшимися к тому времени в руках Следственного комитета сведениями становится очевидным, что в подавляющем большинстве случаев они оказываются материалом вторичным; а не о намерении «говорить истину во всей её полноте». Трубецкой об очень многом или совсем умолчал, или сообщил сбивчиво, уклончиво. Ничего не было сказано об уставах тайных обществ, «Зелёной книге» и изложенной в ней «сокровенной» цели Союза благоденствия: освобождении крестьян и введении в России конституционного правления; о деятельности Коренного союза и побочных управ (он упомянул лишь о Тамбовской и Нижегородской управах, так как пришлось отвечать на прямо заданный вопрос о внешних думах). Ни единого слова не сказал он о Конституции Н. М. Муравьёва, очень уклончиво сообщил о «Русской правде» П. И. Пестеля. В дополнительной части своих показаний о возрождении общества в 1821 году и плане восстания 14 декабря он также держался на позиции самых сбивчивых свидетельств, в которых за «велеречивостью» и всякими второстепенными подробностями и заверениями в искренности ничего не говорилось о фактическом плане действий, а лишь о самом первоначальном намерении вывести полки за город и «ожидать, какие будут приняты меры от правительства». О дальнейшей доработке плана и его окончательном варианте с занятием Зимнего дворца, крепости, арсенала и других правительственных учреждений, а также об аресте, а при необходимости и об уничтожении царской семьи он даже не упоминал вплоть до очной ставки с Рылеевым 6 мая 1826 года, на которой признал справедливыми показания на него Рылеева. Все подробности плана удалось реконструировать советским историкам только после тщательного изучения, сличения и сопоставления показаний многих декабристов. Одно это уже говорит о степени «полноты» и «чистосердечности» показаний Трубецкого. Что касается списка членов тайного общества, представленного Трубецким, то и он не являлся основой для подготовки следствием общего списка заговорщиков, хотя и был всё же излишне откровенным.
Составляя список, Трубецкой, конечно, не мог знать какими и насколько полными сведениями располагало правительство о членах тайного общества. Однако заметно, что он руководствовался при этом определёнными соображениями. Позднее Трубецкой записал «Я не хотел иметь возможность упрекать себя, что я кого бы то назвал». Он назвал многих, и всё же… Его заявление не лицемерие; он не выдавал всех очертя голову. Зная причастности каждого к деятельности тайных организаций, Трубецкой мог предположить, что за данностью лет, краткостью пребывания и незначительностью роли отдельных членов им не будет грозить наказание. Так, из 72 человек, включённых им в список, более половины охарактеризованы как «отошедшие от дел общества» (формулировки у него разные, но суть их одна). В списке значатся также 27 человек, о которых он точно знал, что они уже известны Комитету: это, во-первых, те, кого он видел в числе арестованных, приводимых при нём 15 декабря на допрос к генералу Толю или уводимых от него; во-вторых, те, которых назвал при первом допросе 14 декабря Рылеев (показание последнего Трубецкому дали прочесть). Кроме того, 17 декабря во время допроса у В. В. Левашова о Южном обществе он, «к удивлению, увидел, что известен весь состав и все лица»; 13 членов Южного общества значатся в его списке.
По характеру задаваемых вопросов можно было догадываться об осведомлённости правительства о том или другом члене. Это видно на примере с Луниным или Якушкиным. Лунин уже после второго допроса 18 апреля 1826 года понял, что «все лица, принадлежавшие к обществу, так и действия их уже совершенно известны Комитету». Якушкин вспоминал: «Кроме тех лиц, которых не называл Комитет, мне бы пришлось назвать очень не многих».
Обращают на себя внимание и совпадение в показаниях декабристов, содержавшихся в Алексеевском равелине (Трубецкого, А. Бестужева, Оболенского, Рылеева), допросы, которых шли одни за другим между 17 и 26 декабря. Не играла ли тут некоторую роль взаимная информация о ходе допросов или информация, получаемая извне? Полностью исключить этого нельзя. Н. А. Бестужев, например, пишет, что мог судить о поведении и показаниях Рылеева из сообщений, «которые до меня доходили». Оболенский отмечает, что от Рылеева «первая весть получена была 21 января». Какие-то известия «с воли» доходили и до Трубецкого, о чём можно судить по письму к нему жены от 25 декабря и некоторым глухим его намёкам в письмах к Екатерине Ивановне.
С первого дня заключения Трубецкому разрешена была переписка с женой. Однако письма должны были доставляться через доверенное лицо Николая I – А. Н. Голицына – открытыми «для предоставления его императорскому величеству». В записках коменданту Петропавловской крепости А. Я. Сукину при письмах Трубецкого и его жены сообщалось, что их «государь император читать изволил». Право ежедневной переписки было дано только Трубецкому, Н. Муравьёву, Рылееву и М. Орлову; 58 декабристам разрешалось писать не более одного раза в две недели, остальным 98 заключённым писать не разрешалось без особого в каждом случае разрешения царя.
Названные выше четверо руководителей заговора были женаты и счастливы в семейной жизни. Николай использовал психологическое состояние заключённых, страдавших ещё и за судьбу своих жён. Переписка использовалась, с одной стороны, как источник дополнительного досмотра за состоянием духа узников, чтобы с большей вероятностью воздействовать на них в нужном следствию направлении, с другой – позволения писать создавало иллюзию милосердия со стороны монарха. По переписке Трубецкого это прослеживается особенно отчётливо. В своих записках «Трубецкой указывает, что какое-то время верил в доброту царя и даже укорял себя в том, что был к нему не справедлив. Действительно, внешне всё выглядело так, как представлялось Трубецкому, то есть что «государь хочет делать благодарных, а не несчастных; что он способен сказать: «Иди, совершенно прощаю тебя и всё, что было, забываю»; что царь хочет сделать для узников больше, чем может; наконец, что наказание для всех не будет слишком суровым. Трубецкому казалось, что по отношению лично к нему царь проявляет добрую волю. Этому свидетельствовало обещание сохранить жизнь (при первом допросе), разрешение постоянной переписки с женой, неприменение к нему «нежелательных» мер, разрешение свидания с сестрой, с женой…Знаки «благодеяния» были на лицо. О милосердии царя постоянно напоминали следователи на допросах, священник при посещении, жена в письмах.
Письма Трубецкого жене раскрывали перед Николаем душевное состояние узника, позволяли оказывать на него давление в зависимости от того, слабела ли воля заключённого или он держался стойко. Умело используя оружие, оказавшееся в его руках, Николай мог воздействовать на заключённого успешнее любой физической меры воздействия; Трубецкой писал, что если бы «страданием самым ужасным целый век мог тебе доставить счастливые минуты, с какою бы радостию я всё бы потерпел, что можно только вообразить жесточайшего». Скорее всего, перед физическими страданиями Трубецкой действительно устоял бы, но сознание собственной неблагодарности царю за его благодеяния, доброту и участие расслабляло волю.
Самой страшной мерой наказания (как выяснилось из писем) было угроза лишения переписки или временная задержка писем, так что узник терзался сомнением, получит ли их вообще. Учитывалась и глубокая душевная подавленность Трубецкого, вызванная крахом дела всей его жизни, арестом друзей, чувством вины перед ними, переживаниями, связанными с унижением достоинства человека, жившего всегда благородными целями, а теперь представленного злодеем, убийцей. Николай использовал также переживания Трубецкого, вызванные строгим одиночным заключением, угрызениями совести за разрушенное счастье и благополучие горячо любимой жены, а также его духовную раздвоенность верующего человека, мучимого своими «прегрешениями» (думал, что христианин, а был только фарисеем). Состояние ощущения вины перед богом, государем постоянно поддерживалось у заключённого. Нельзя упускать из виду и воздействие писем жены. Крайняя религиозная настроенность Трубецкой, её самопожертвованье чрезвычайно влияли на душевное состояние Трубецкого. Единственным путём к спасению, в том числе и к спасению души, она видела, а скорее всего ей подсказывали все окружающие, убеждая, что царь милостив, путь чистосердечного признания и искреннего раскаяния. Об этом она молила мужа, это и было лейтмотивом всех её писем. С другой стороны на характере писем Екатерины Ивановны могла сказаться и возможная её осведомлённость о том, что их переписка шла через руки царя. Она могла знать об этом непосредственно от А. Н. Голицына, близкого семье Лаваль, или от Мысловского – духовника её матери.
Как бы там ни было, но Николаю I удалось в тот период подавить Трубецкого психологически, одновременно вызвав в нём убеждённость в своём великодушии. Однако в письмах начиная с 9 мая прослеживается постепенное изменение этого взгляда. Благодарность, надежды на лучшее всё реже связываются с именем царя. Отныне «упование» только на бога. Окончательно отрезвление пришло к нему, как, в прочем, и ко многим заключённым, в день объявления приговора. Казнь пяти товарищей в корне изменило прежнее представление о Николае. Не имея возможности писать, открыто обо всём происшедшем, Трубецкой не мог удержаться, чтобы не заметить, как он «немало не был подготовлен к тому, что было», как «не предвидел ужасного конца, которое имело дело». Слова благодарности богу за то, что решение их участия отдал в руки «государя, оправдывающего благодарность», - это скорее пассивное согласие с мнением жены, если не скрытая ирония.
Почти все письма Трубецкого, особенно те, которые писались в наиболее критические для него моменты, наполнены религиозными рассуждениями, ссылками на евангелие, послание апостолов и тому подобное. В них заметно стремление найти опору, нравственную поддержку в привычном веровании в «провидение», что было в ещё большей степени свойственно Екатерине Ивановне. Сюжеты писем наводят на мысль, что, не имея возможности открыто говорить о том, что их более всего тревожило (разрешалось писать только о сугубо семейных или имущественных делах), они старались говорить о своих опасениях, надеждах, чувствах, стремились ободрить друг друга, прибегая к понятному им обоим языку религиозных символов, позволявших сказать больше, чем было возможно. И не только это: избранную Трубецким линию поведения на следствии он последовательно проводил и через письма к жене. Нарочитое подчёркивание готовности говорить истину имело ту же цель, что и в показаниях, то есть создать впечатление раскаяния, уверить в искренности. Не случайно, когда возникало опасение, что пространным, но крайне уклончивым его показаниям всё-таки не верят, он спешил в письмах к жене подчеркнуть, что прилагает все старания, чтобы «мною были довольны». В некоторых случаях письма Трубецкого вызывают ощущение, что они адресованы не только Екатерине Ивановне, но в значительной мере их венценосному цензору.
За время заключения Трубецкой написал 193 и получил от жены 201 письмо. Несколько его писем, скорее всего из полицейских соображений, не были доставлены адресату и оказались утраченными.
Однако вернёмся к злополучному списку членов тайного общества, составленного Трубецким.
Источником составления сводных списков участников заговора для Следственного комитета, начиная с 17 декабря, судя по лицам, упоминавшимся в письмах Николая и Константина, служили доклад и записка И. И. Дибича от 4 декабря 1825 года, составленные по доносам И. В. Шервуда, А. И. Майбороды; донос М. К. Грибовского; показания арестованных к тому времени декабристов.
Если список, поданный Трубецким в Комитет 27 декабря, «сообразить» со сведениями о тех, которые уже были к тому времени арестованы и за которыми были посланы жандармы, то обнаруживается, что Трубецкой представил в нём, с одной стороны, лиц, порвавших с обществом и не замешанных в событиях 14 декабря, с другой – лиц, уже известных правительству. Таким образом, список, представленный Трубецким, в конечном счёте, не имел первостепенного значения; в некоторых случаях упоминание отдельных лиц являлось лишь подтверждением уже существовавших подозрений. Исключение составили тамбовский помещик Левин и В. И. Белавин, указанные только Трубецким в числе лиц, давно отставших от общества; арестованы они не были.
Как видим, расчёты Трубецкого не были лишены основания. Так, в письме Николая Константину от 27 апреля 1826 года говорилось: «По окончании следствия мы по установленному порядку приступим к суду, отделив виновных и изобличённых в государственном преступлении от тех, которые не ведали, что творили, а также от тех, которые вышли из общества до 1821 года».
Положение Трубецкого было трудным, поскольку к нему, как к старейшему члену и руководителю тайных обществ и организатору восстания 14 декабря, было приковано особенно пристальное внимание Следственного комитета: он знал несравненно больше, чем рядовые члены организации, его допрашивали с большим пристрастием. Он напряжённо искал выход. Представляя свои «добровольные» показания и список, он надеялся, что не открывает следствию ничего нового, поскольку большая часть из названных им товарищей или уже находилась во власти следствия, или не играла для дальнейшего его хода существенной роли. Обратим внимание, что и Якушкин руководствовался теми же соображениями «назвавши этих немногих, я не подвергал бы почти никакой опасности, потому что одни из них были за границей, другие слишком мало принимали участия в делах общества. Я старался, уверить себя, что, назвавши известных мне членов тайного общества, я никому не могу повредить, но многим могу быть полезен своими показаниями». Не без оснований Константин в начале января 1826 года предупреждал Николая: «Пожалуйста, не торопитесь и не слишком верьте признаниям и раскаяниям после происшествия, которые обыкновенно делают, чтоб затянуть дело и выиграть время». Показания Трубецкого близки к истине, но составляют наименее опасную её часть и наиболее известную следствию. Покаянный же их тон давал Николаю в руки дополнительное средство для морального уничтожения Трубецкого. Общая окраска показаний последнего позволяла царю добавить в неё нужные ему оттенки, вроде сомнительных росказней об унижениях, падениях, молениях и тому подобное. Однако на основе только одних этих покаянных срывов нельзя судить о стойкости идеологии декабристов вообще. Это в полной мере относится и к Трубецкому.
Для него следствие было особенно мучительным в связи с тем, что судьями его были вчерашние друзья, приятели, добрые знакомые, родственники (двоюродная сестра Е. И. Трубецкой – Е. А. Белосельская-Белозерская была замужем за влиятельным членом Следственной комиссии А. И. Чернышёвым, другая – Е. В. Пашкова – за ещё более влиятельным В. В. Левашовым, а брат – Э. А. Белосельский-Белозерский, большой её друг, вообще был женат на падчерице начальника III Отделения, шефа жандармов А. Х. Бенкендорфа – Е. П. Кочубей), с которыми он постоянно встречался в свете, уважением которых пользовался, которые считали за честь бывать в его доме, а теперь перед этими людьми ему нужно было изобретательно изворачиваться, прикрывать правду «искренней» неправдой или полуправдой. Но он добровольно избрал себе такую линию поведения, так как не сумел найти другой, считая, что любая иная ввергнет его в ещё большие беды. Перед лицом смертельной опасности, грозящей погубить не только его самого, но - и это было ему особенно нестерпимо – горячо любимую жену, вверившуюся ему безраздельно, он старался вести до конца избранную роль, но это давалось нелегко. Недаром Екатерина Ивановна почти в каждом письме умоляла мужа об одном: не отчаиваться! Молила бога о том, чтобы он дал ему душевные силы. Поводы для отчаяния у него, несомненно, были.
В воспоминаниях многих декабристов рассказывается об условиях, в которых содержались узники, о мерах воздействия на них следствия. Н. В. Басаргин писал: «Сознаюсь откровенно, что в продолжение первых двух недель моего заключения я так ослаб нравственно, так упал духом, что до сих пор благодарю бога, что меня в это время не звали в Комитет. Не мудрено, что, будучи в этом состоянии, я легко бы сделал такие показания, которые бы тревожили и теперь мою совесть. Это нравственная пытка более жестокая, более разрушительная для человека, нежели пытка телесная». Н. М. Муравьёв писал, что к узникам применяли все средства, чтобы держать их в состоянии постоянного волнения, психического раздражения, чтобы не дать им сосредоточиться, собраться с мыслями. На допросах члены Следственного комитета «предлагали вопросы на жизнь и на смерть; требовали ответов мгновенных и обстоятельных, вымышлялись показания, увлечённые своим рвением, прибегали к угрозам и поношениям, чтобы вынудить признания или показания на других. Священник смущал дух его, дабы исторгнуть и огласить исповедь». М. А. Бестужев так описывал обстановку допросов: «Нас как собак уськали и травили друг на друга. Заставляя оправдываться в небылицах, ловили каждое необдуманное слово, всякое необдуманное выражение и, ухватясь за него, путали, как в тенета, новую жертву». Н. А. Бестужев отмечал: «Комитет употреблял все непозволительные средства: вначале обещая и прощение; впоследствии, когда всё было открыто и когда не для чего было щадить подсудимых, присовокупились угрозы, даже стращали пыткою. Комитет налагал дань на родственные связи, на дружбу; все хитрости и подлоги были употреблены». И далее: «В Алексеевском равелине тайна и молчание, подслушивание и надзор не отступают ни на минуту от несчастных жертв, заживо туда похороненных». Е. П. Оболенский свидетельствовал о том же: «Особый часовой стоял на страже у моих дверей. Немая прислуга, немые приставники, всё покрывалось мраком неизвестности».
Такова была обстановка, в которой давал свои показания и Трубецкой. К нему в полной мере могут быть применены приведённые выше слова Басаргина, с той только разницей, что перерывов между допросами у него практически не было.
В понедельник, 29 марта 1826 года, Трубецкому было разрешено свидание с сестрой Елизаветой Петровной Потёмкиной. Но из-за ледохода на Неве, свидание состоялось только 1 апреля. На письмо Потёмкиной Николаю I с выражением благодарности за разрешение ей свидания с братом царь лицемерно писал: «Я очень счастлив, графиня, что печальная услуга, которую я имел возможность вам оказать, доставила вам несколько минут утешения. Я желаю, чтобы вы убедились в том, как тяжело мне быть вынужденным к принятию таких мер, которые, будучи необходимыми для благосостояния всех, повергают в отчаяние целые семьи, я думаю, что я не менее жалок, чем они. Я желал бы иметь случай быть вам полезным чём-нибудь. Вы нуждаетесь в утешении, я это знаю, и, простите мне выражение, тем более я уважаю вас в вашей покорности. Пользуйтесь мною всегда и верьте, и верьте, что этим доставите мне удовольствие и окажете одолжение. Приказ отдан о свидании, которого вы у меня просите; Я назначил его на понедельник на пасхе, так как этот день всего ближе к тому времени, когда вы мне указали. Сохраните мне ваше доверие и верьте моему совершенному и искреннему к вам уважению. Искренно любящий Николай».
Е. П. Потёмкина пользовалась при дворе определённым влиянием и, вполне вероятно, что ей были даны обнадёживающие обещания, касающиеся дальнейшей судьбы брата. Ей удалось также получить от Николая I разрешение на свидание Трубецкого с женой и братьями Александром и Петром, которое состоялось 16 июля. В этот же день Екатерина Ивановна писала мужу: «Признаюсь тебе, нынче духу не имею думать о будущем. Помню только, что видела тебя, говорила с тобой, голос твой слышала, и радостное сие воспоминание подкрепляет и веселит душу мою. Наступающую неделю буду жить надеждою видеть тебя в будущую субботу. Надеюсь, что и тогда не в последний раз я тебя в Петербурге увижу». Тогда же Екатерина Ивановна, приняла решение разделить судьбу мужа. В письме от 18 июля она писала: «Я не могу тебе отвечать на вопрос твой, лишаюсь ли возможности возвратиться когда сюда? Я просила позволения ехать в то место, где ты будешь, потому что не знала, не имеют ли права меня остановить, если поеду не спросясь. О возвращении же сюда мне в голову не приходило. Неужели может что-нибудь случиться, что бы могло меня принудить добровольно с тобою разлучиться после всего того, что с нами было? Для меня одно нужно – быть с тобою. Оставить тебя я никогда не в силах буду ни в коем случае. Я хотела с тобою уехать, но сего не позволили: итак, я собираюсь ехать по отъезде твоём, и, кажется, в этом не хотят мешать ни мне, ни другим жёнам в моём положении».
Сопровождать дочь, в её будущем путешествии вызвалась А. Г. Лаваль (она доехала вместе с Е. И. Трубецкой до Лыскова). Более того, Александра Григорьевна не сделала ни одного упрёка зятю ни на свидании с ним 16 июля 1826 года, ни в последствии, хотя прекрасно понимала, что Трубецкой не только явился причиной горя её дочери, но и подал повод к серьёзным неприятностям как для семьи, так и для неё лично. В обществе шли упорные разговоры о том, что А. Г. Лаваль сама подвергалась допросу в III Отделении; сенатор П. Г. Дивов в своём дневнике, констатируя продолжавшиеся аресты, назвал в числе арестованных А. Г. Лаваль. Распространялись слухи о том, что в доме Лаваль было заготовлено революционное знамя, которое разыскивали. Эти слухи получили отклик и за границей. Так, австрийский канцлер К. Меттерних запрашивал 14 марта 1826 года своего посла Лебцельтерна: «Меня спрашивают из Лондона, как возможно, чтобы мадам Лебцельтерн могла вышивать знамя для конституционной армии?»
Хотя Николаем и было официально объявлено, что родные осуждённых не будут считаться причастными к заговору, в отношении семьи Лаваль, которой всегда оказывалось внимание со стороны двора, долго ещё царь проявлял холодность, и только в 1841 году А. Г. Лаваль в письме к дочери Зинаиде Лебцельтерн, в Неаполь, сообщила, что Николай, впервые после событий 1825 года, был у них на балу. Французский поэт Де-Виньи, написавший поэму «Ванда», в которой прообразом главной героини была Е. И. Трубецкая, спрашивал в 1834 году её сестру Александру Ивановну Коссаковскую: «Я сопротивлялся желанию послать вам эту поэму, написанную для вас одной. Если вы пожелаете, она будет когда-нибудь напечатана, если нет - она навсегда останется в тени. Было время, когда она могла бы быть опасной для кого-нибудь из вашей семьи, обстоит ли дело иначе сейчас?» До самой смерти, в 1850 году, А. Г. Лаваль оказывала помощь «своим детям» в Сибири, проявляла доброжелательное отношение к зятю. Неизменным было сочувствие к Трубецкому и других членов семьи, в частности Софьи Ивановны Борх, о которой П. В. Долгоруков писал, что она «одна из самых выдающихся русских женщин, в течение всей ссылки была добрым ангелом сестры своей, её мужа и детей». Об участии и уважении к Трубецкому свидетельствуют воспоминания М. А. Голицыной и «Записки» З. И. Лебцельтерн, у которой, после ареста мужа жила боле трёх недель Екатерина Ивановна. 5 апреля 1826 года она написала С. П. Трубецкому: «Зинаида тебя обнимает, ты не можешь вообразить всё, что она для меня сделала в первое время грусти моей. Она и муж её оказали мне истинно самую нежнейшую, братскую любовь; дружба к тебе не изменилась, и я не могу тебе сказать, сколько моя к ним привязанность ещё увеличилась».
В июле 1826 года в Петропавловскую крепость стали проникать слухи о том, что скоро состоится суд над участниками восстания, что судить якобы будут в Сенате. На самом деле всё судебное следствие свелось к опросу каждого подсудимого «особой ревизионной комиссией». Она ограничилась лишь выяснением, лично ли подписывал арестованный свои показания, данные на предварительном следствии.
После того как Трубецкой и другие декабристы подписали свои ответы, они поверили, что последует вызов в суд. Как вдруг, вспоминал Трубецкой, пришли за ними рано поутру 10 июля и повели в комендантский дом. Здесь же находилась большая группа декабристов, посреди них «ни Рылеева, ни Пестеля не было».
В большом зале комендантского дома за огромным столом «сидели члены Совета, сенаторы, митрополиты и разных первых чинов люди… Торжественно прочли каждому из нас, начиная с меня, сентенцию Верховного уголовного суда. Все были им приговорены к отсечению головы».
В Алфавите «членам бывших злоумышленных тайных обществ о Трубецком было записано так: «Был в числе основателей тайного общества, имевшего целию изменение государственного правления. Сносился с членами Южного общества о введении республиканского правления, но решительного образа мнения не объявлял. Сообщением в 1817 году Александру Муравьёву нелепых слухов о возвращении будто бы Польше приобретённых от ней губерний возбудил Якушкина к решению на цареубийство. Знал как о намерениях Якубовича и обществ Южного и Соединённых славян покуситься на жизнь покойного императора, так и о положении истребить священных особ царственного дома. Ему известно было о сношениях Польских обществ с Южным и о предположении сего последнего открыть действия свои в 1826 году. Одобрял сие, изъявлял готовность содействовать и всё устроить в Москве и Петербурге. Увеличенным изображением силы Южного общества подал повод решительнее приступить к возмущению на севере. При сем случае был избран Директором, и все члены обязались безусловным ему повиновением. Вследствие сего он составлял планы для действия, в коих полагал внушить в солдатах сомнение к отречению цесаревича, возбудить их к мятежу, вооружённою силою заставить Сенат объявить манифест о собрании депутатов, учреждении Временного правления и арестования императорской фамилии, также занять дворец и крепость. Планы сии сообщил он к исполнению своим сочленам, сообразно оным было решено действовать 14 го декабря. На одном из совещаний, которые происходили при нём и по его назначению, говорил о необходимости истребить ныне царствующего императора.
Военный министр, граф Татищев.
Флигель-адъютант, полковник Адлерберг 1-й.»
Трубецкой был чрезвычайно удивлён таким оборотом дела: «Я думал, что меня осудят за участие в бунте, а меня осудили за цареубийство». И он был прав. Основная цель следствия сводилась не к тому, чтобы раскрыть предметный смысл декабристского движения, а к вопросу о цареубийстве. Николай I заменил Трубецкому казнь осуждением на вечную каторгу, срок которой, по коронационному манифесту 22 августа 1826 года, сокращался до 20 лет, с последующим пожизненным поселением в Сибири.
Царизм достаточно ясно представлял, какую опасность таит в себе истинная правда о тайном обществе, если придать следствию иное направление, выяснить подлинный план декабристов, стремившихся покончить с самодержавием и крепостничеством, спасти Россию от деспотизма.
После того как был зачитан приговор, осуждённых отвели не в прежние казармы, а в Кронверскую куртину. Трубецкого поместили в 23-й номер – «пять шагов в длину и три в ширину». Через стену он услышал голоса своих товарищей.
Рано утром 13 июля арестантов разбудили и велели надеть мундиры. «Мы услышали шум у наших окон, звук цепей людей проходящих. После узнали, что это были пять наших товарищей, осуждённых на смерть, которых заранее вывели к приготовлявшейся для них виселице».
В то же утро была учинена гражданская казнь «государственных преступников» первого разряда, осуждённых к смерти с последующей заменой вечной каторгой. Их вывели за Кронверскую куртину на луг. Арестованных со всех сторон окружали солдаты Павловского полка.
Трубецкой вместе с шестью другими декабристами был поставлен у знамени лейб-гвардии Семёновского полка. «Вид знамени того полка, в котором я некогда служил, возбудил во мне воспоминания Кульма, за который даны были знамёна, я их видел в руках людей, не имевших на них права, тогда как служившие были в гонении и рассеяны по всей армии».
С Трубецкого начали срывать мундир, но сшит он был до того прочно, что пришлось его изорвать на мелкие клочья, а затем бросили в костёр. Шпага, которую ломали над его головой, была плохо подпилена, и, ломая её, довольно сильно ушибли Трубецкому теменную часть. Затем осуждённых одели в полосатые халаты и отвели в камеры.
На другой день у Трубецкого «кровь хлынула горлом и пошла как из кувшина». Лишь трое суток спустя комендант крепости перевёл больного в более сносную - третью камеру Невской куртины.
Вечером 23 июля поступил приказ готовиться к отправке. Комендант крепости объявил, что декабристов будут везти в Сибирь закованными. Кроме того, на каждого из отправляемых на каторгу было составлено описание примет на случай возможного побега. О Трубецком было записано: «Лицом чист, глаза карие, нос большой, длинный, горбоватый, волосы на голове и бороде тёмно-русые, усы бреет, подбородок острый, сухощав, талии стройной, выше колена имеет рану от ядра, страдает грудными болезнями».