Осенью 1938 года в московскую квартиру семидесятишестилетнего художника пришли с ордером. Старик в пенсне молча смотрел, как чужие руки роются в его бумагах, в эскизах, в письмах. Дочь его, Ольга, стояла белая как полотно: её мужа уже забрали, и теперь дошла очередь до отца. Михаил Васильевич Нестеров, певец Святой Руси, надел пальто и поехал за решётку, ему шёл восьмой десяток лет.
За что? А вот это, читатель, и есть самое горькое в нашей истории.
Был Нестеров последним из великих певцов той России, что молилась. Невысокий, сухощавый, с пронзительными глазами и седой бородкой, он и в старости держался прямо. Ещё при царе он прославился на всю страну: его «Видение отроку Варфоломею» – тихий отрок в поле, которому явился старец-черноризец, Павел Третьяков купил прямо с выставки.
После того Нестерову доверили расписывать храмы и целое десятилетие кисть его покрывала стены киевского Владимирского собора, московской Марфо-Мариинской обители да иных церквей ликами святых, схимниц, печальных богомольцев, ибо равных ему в этом деле во всей России было не сыскать…
Богомольцы, глядя на те росписи, крестились и плакали. Он писал Русь молитвенную, кроткую, уходящую – ту самую, что вот-вот канет в небытие, да ещё и не ведает о том. И сам был под стать своим картинам: человек глубокой веры, замкнутый, несуетный, дабы суета мирская не сбивала руку. Художник от Бога – в самом прямом смысле слова!
А потом грянул семнадцатый год. И всё перевернулось.
Новой власти Бог был не нужен – ни на стенах храмов, ни на холстах. Сами храмы рушили да закрывали, иконы жгли. Куда было податься живописцу, всю жизнь писавшему святых? Иной на его месте уехал бы за границу, как многие. Иной – сломался бы, спился, замолчал навек. Нестеров не сделал ни того, ни другого. Он попросту сменил предмет: не стало святых – он принялся писать людей.
И вот тут, я полагаю, и открылся истинный его дар.
Бывший богомаз обернулся одним из лучших портретистов эпохи. Кого он только не писал! Скульптора Веру Мухину за работой, с резцом в руке. Хирурга Сергея Юдина прямо над операционным столом. Зодчего Щусева, ваятеля Шадра…
А самой громкой его работой стал портрет академика Ивана Павлова с собаками и рефлексами. Восьмидесятипятилетний физиолог позировал ему в Колтушах, на застеклённой террасе, и старик-художник (а ему уже было за семьдесят!), забыв про годы и хвори, работал по пять-восемь часов кряду – хотя доктора велели ему не больше двух. Сказывают, академик, человек резкий и нетерпеливый, поначалу ворчал на живописца.
– Некогда мне рассиживаться! У меня собаки, опыты, наука.
– А вы работайте, Иван Петрович, работайте, – посмеивался Нестеров. – Я вас таким и напишу…
Так и вышло: на холсте Павлов не позирует, он живёт! Сжатые на столе кулаки, упрямый лоб, кипение живой мысли. За этот портрет Нестерову в 1941 году дали Сталинскую премию, одну из первых в стране!
Казалось бы – вот оно, признание, почёт, обласкан властью на старости лет. Да только награда эта пришла к нему с привкусом крови.
Ибо в те же самые годы, когда художник писал прославленных академиков, та же власть деловито перемалывала его собственную семью.
Была у Нестерова любимая дочь Ольга, которая когда-то, юной красавицей, гарцевала у него на знаменитом портрете-Амазонке. Вышла она замуж за Виктора Николаевича Шретера, видного юриста, человека образованного и порядочного. И жили бы они, да настала ежовщина.
В январе 1938 года за Шретером пришли. Обвинение по тем временам было дежурное и страшное: шпионаж. Долго не разбирались. А двадцать седьмого апреля 1938 года Виктора Шретера увезли в Коммунарку под Москвой и обратно он уже не вышел. Сделали всё буднично и скоро, без проволочек, и лёг он в безымянную землю рядом с сотнями таких же ни в чём не повинных…
А дочь? Дочь художника, Ольгу, взяли следом как «члена семьи изменника Родины». И повезли в казахстанскую степь, за колючую проволоку, куда свозили жён осуждённых…
Вот когда пришли и за самим стариком. Два дела сошлись на одной фамилии и семидесятишестилетнего Нестерова, гордость русской живописи, заперли в Бутырку. По счастью, продержали недолго, недели две, да и выпустили: видать, даже у той машины дрогнула рука, уж больно громкое имя. Но каково было ему, старику, в той камере? О чём он думал, певец тихих скитов, слушая лязг железных засовов?
Говорят, на допросе следователь спросил его в упор: верует ли он, седой старик, в Бога.
– Верую, – ответил художник тихо.
– А власть советскую признаёте?
– Власть признаю. А Бога декретом не отменишь!
Следователь лишь хмыкнул да отвернулся. Что с такого возьмёшь? Стар, упрям, знаменит…
Вообразите, читатель, эту чудовищную картину: одной рукой государство вручает художнику премию имени вождя, а другой отнимает у него зятя и гноит в неволе его дочь. И всё это в одни и те же годы, по воле одной и той же безжалостной власти…
Иконы и портреты, святые и академики, тихие скиты и сталинские лаборатории – всё вместила одна эта долгая, страшная жизнь.
Что держало старика на плаву? Полагаю, всё то же, что и всегда, вера да работа. Он не отрёкся ни от Бога, ни от ремесла. Сидя в обворованной горем квартире, в стране, где за крестное знамение можно было поплатиться головой, он упрямо писал и людей, и память.
В последние годы засел за книгу воспоминаний и назвал её просто и светло – «Давние дни». О тех, кого знал, кого любил, кого уже не было на свете. Книга вышла в 1942 году – и в том же году художника не стало.
Михаил Васильевич Нестеров ушёл в октябре 1942 года, в Москве, под вой воздушных тревог, восьмидесяти лет от роду. До конца дней он хлопотал лишь об одном – о дочери…
В 1941 году Ольгу всё же вернули из казахстанского ада – хлопотами добрых людей, через Красный Крест. Вернули, да не прежней: воротилась она инвалидом, надломленной, и такой осталась до самого конца, до 1973-го…
Старик-отец успел обнять дочь и вскоре угас сам, будто только её возвращения на этом свете и дожидался. А зятя, Виктора Шретера, оправдают когда уже было поздно, как водится, лишь в 1956 году, когда и поминать уже было некого…
Вот такая судьба...Живописец, певший Святую Русь, пережил закат той Руси, запрет своей веры, разгром своей семьи и не озлобился, не сломался, не разменял себя. Власть могла отнять у него дочь, зятя, свободу, самое право молиться. Одного она отнять не сумела – его дара да его тихого, несгибаемого достоинства.
Такие люди, я полагаю, и есть настоящая, неистребимая, вечная Россия та, что сильнее любого лихолетья. Не та, что на парадных портретах, а та, что молча несёт свой крест и пишет своё Видение даже тогда, когда вокруг рушится весь мир…