Москва, 1918 года
Блок открыто присоединился к большевикам. Напечатал статью, которой восхищается Коган (П. С.). Я еще не читал, но предположительно рассказал ее содержание Эренбургу -- и оказалось, очень верно. Песенка-то вообще не хитрая, а Блок человек глупый.
Как потрясающе быстро все сдались, пали духом!
Слухи о каких-то польских легионах, которые тоже будто бы идут спасать нас. Кстати,-- почему именно "легион"? Какое обилие новых и все высокопарных слов! Во всем игра, балаган, "высокий" стиль, напыщенная ложь...
"Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно..." Это слышишь теперь поминутно. Беспристрастно! Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет. А главное: наша "пристрастность" будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна "страсть" только "революционного народа"? А мы-то что ж, не люди, что ли?
Что средние века! Тогда по крайней мере все вооружены были, дома были почти неприступны...
На углу Поварской и Мерзляковского два солдата с ружьями. Стража или грабители? И то и другое.
Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка -- и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:
-- Вставай, подымайся, рабочай народ!
Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.
Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: "Cave furem". На эти лица ничего не надо ставить,-- и без всякого клейма все видно.
Читали статейку Ленина. Ничтожная и жульническая -- то интернационал, то "русский национальный подъем".
Грузинскому рассказывал в трамвае солдат:
"Хожу без работы, пошел в совет депутатов просить места -- мест, говорят, нету, а вот тебе два ордера на право обыска, можешь отлично поживиться. Я их послал куда подале, я честный человек..."
Д. получил сведения из Ростова: корниловское движение слабо. Г. возражал: напротив, оно крепнет и растет. Д. прибавил: "Большевики творят в Ростове ужасающие зверства. Могилу Каледина разрыли, расстреляли 600 сестер милосердия..." Ну, если не шестьсот, то все-таки, вероятно, порядочно. Не первый раз нашему христолюбивому мужичку, о котором сами же эти сестры распустили столько легенд, избивать их, насиловать.
Повар от Яра говорил мне, что у него отняли все, что он нажил за тридцать лет тяжкого труда, стоя у плиты, среди девяностоградусной жары. "А Орлов-Давыдов,-- прибавил он,-- прислал своим мужикам телеграмму,-- я сам ее читал: жгите, говорит, дом, режьте скот, рубите леса, оставьте только одну березку,-- на розги,-- и елку, чтобы было на чем вас вешать".
Читал новый рассказ Тренева ("Батраки"). Отвратительно. Что-то, как всегда теперь, насквозь лживое, претенциозное, рассказывающее о самых страшных вещах, но ничуть не страшное, ибо автор несерьезен, изнуряет "наблюдательностью" и такой чрезмерной "народностью" языка и всей вообще манеры рассказывать, что хочется плюнуть. И никто этого не видит, не чует, не понимает,-- напротив, все восхищаются. "Как сочно, красочно!"
"Съезд Советов". Речь Ленина. О, какое это животное!
Читал о стоящих на дне моря трупах,-- убитые, утопленные офицеры.
В вечерней газете -- о взятии немцами Харькова. Газетчик, продававший мне газету, сказал:
Шли ночью по Тверскому бульвару: горестно и низко клонит голову Пушкин под облачным с просветами небом, точно опять говорит: "Боже, как грустна моя Россия!"
И ни души кругом, только изредка солдаты и б--и.
Одесса, 1919 года
12 апреля.
письмо из Москвы к В. от 10 августа пришло только сегодня. Впрочем, почта русская кончилась уже давно, еще летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился "министр почт и телеграфов". Тогда же появился впервые и "министр труда" -- и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство. Все орали друг на друга за малейшее противоречие: "Я тебя арестую, сукин сын!"
Меня в конце марта 17 года чуть не убил солдат на Арбатской площади -- за то, что я позволил себе некоторую "свободу слова", послав к черту газету "Социал-Демократ", которую навязывал мне газетчик. Мерзавец солдат прекрасно понял, что он может сделать со мной все, что угодно, совершенно безнаказанно,-- толпа, окружавшая нас, и газетчик сразу же оказались на его стороне: "В самом деле, товарищ, вы что же это брезгуете народной газетой в интересах трудящихся масс? Вы, значит, контрреволюционер?" -- Как они одинаковы, все эти революции!
Во время французской революции тоже сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров,-- непременно почему-то комиссаров,-- и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все "пожирали друг друга", образовался совсем новый, особый язык, "сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании..." Все это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций -- бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна.
Вчера долго сидел у нас поэт Волошин. Нарвался он с предложением своих услуг ("по украшению города к первому мая") ужасно. Я его предупреждал: не бегайте к ним, это не только низко, но и глупо, они ведь отлично знают, кто вы были еще вчера. Нес в ответ чепуху: "Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и как художник". В украшении чего? Виселицы, да еще и собственной? Все-таки побежал. А на другой день в "Известиях": "К нам лез Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам..." Теперь Волошин хочет писать "письмо в редакцию", полное благородного негодования. Еще глупей.
"Блок слышит Россию и революцию, как ветер..." О, словоблуды! Реки крови, море слез, а им все нипочем.
"Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой..." Как любил рычать это Горький! А и сон-то весь только в том, чтобы проломить голову фабриканту, вывернуть его карманы и стать стервой еще худшей, чем этот фабрикант.
безумцу, который навеет человечеству сон золотой..." Как любил рычать это Горький! А и сон-то весь только в том, чтобы проломить голову фабриканту, вывернуть его карманы и стать стервой еще худшей, чем этот фабрикант. "Революции не делаются в белых перчатках..." Что ж возмущаться, что контрреволюции делаются в ежовых рукавицах?
"Левые" все "эксцессы" революции валят на старый режим, черносотенцы -- на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого -- на соседа и на еврея: "Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на все это дело подбили..."