• Авторизация


"Забытая сказка" Письмо девятнадцатое. 27-09-2014 08:05 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[показать]





Письмо девятнадцатое .


Утро было солнечное, и настроение празд­ничное. Предвкушение каких-то особых переживаний, только приятных, необыч­ных, небудничных, все кругом улыбалось.
— Вы не думайте, — сказала я Диме, когда мы шли с ним по березовой аллее, по направлению к надворным постройкам, отнесенным шагов на пятьдесят от дома, — что Вы приехали в поместье, в имение. То, что Вы увидите, даже не хутор, не за­имка, а все не что иное, как необходимое для домика в лесу. Никакого хозяйства здесь, кроме травосеяния, быть не может. Овес не вызревает, высоко. И с версту от города пшеница зреет. Да, по правде ска­зать, меня это и не интересует... А что здесь сказка — это лес, горы, озера и быс­трые разговорчивые ручьи-речушки. Зи­мой лыжи, а летом лошади, как я Вам еще в Москве докладывала.
Немного взяло времени на осмотр не­сложного хозяйства. Не знаю, на самом ли деле Диме нравилось, или у него радо­стно все сегодня, также улыбалось и казалось яр­ким, солнечным, или ему хотелось сделать мне при­ятное, только осматривал он внимательно, вникал, расспрашивал не поверхностно, чувствовалось, не из вежливости.
— Выведи, Степан, Гнедка, — продолжала я. — Вот видите, перед Вашими рысаками, можно ска­зать, замухрышка. Это полукровка, наш сибирский рысачок. А Гнедко особенный, меланхолик с виду, под седлом лучшего не надо, а в упряжке не узнае­те, так чешет... Ваших на полный ход на две версты хватит, а этот на пяти не задохнется.
— Выведи Пристяжку, — сказала я Степану. — Ну а эта, сами видите, тонкая, поджарая, сте­лится, не собьется, немножко горяча поначалу, да такая и надобна.
Дима был большой любитель лошадей, толк в них понимал. По всем правилам осмотрел Гнедка.
— Так... На пять верст, говорите, чешет и не за­дохнется. Интересно! — посмотрел на меня не без задорной усмешечки, хвастаетесь, мол.
„Еще и не верит, ухмыляется, — подумала. — Подожди, вот сама прокачу тебя, иначе заговоришь".
— А это что такое, что за шапка Мономаха?
— А это наш сибирский погреб, ледник, моро­женщик, вернее, холодильник. Три отделения в нем: в первом всегда прохладно, летом хранится в нем молоко, сметана, яйца и тому подобное. Второе от­деление, ниже, много холоднее, для жиров, битой птицы, мяса и так далее. А в третьем в особых ящи­ках замораживается рыба, рябчики, глухари и все, что пожелаете. На все лето хватает до осени, хоро­шо сохраняется. Лед, сплошь да рядом, держится по два года, и так иногда схватится, что ломом выби­ваем для замены его свежим, да сами увидите. В ян­варе набивать будем.
— А почему же сейчас первое отделение пусто?
Холодно сейчас, мерзнет, в подполье все сно­сится, при доме оно. Елизавета Николаевна пока­жет, это ее царство.
— Л это что за будочка? И почему как-то забав­но одиноко скворечник торчит?
— А это тоже подпольем называется, хранили ще всех овощей огородных, также на всю зиму хва тает. Будочка вход охраняет, так как в земле подпо­лье, глубоко. Степан, принеси фонарь из конюшни.
Спустились мы с Димой в подполье. Груды пес­ка в строгом порядке, одна за другой, около стенки тянутся, горка с морковью, горка с петрушкой, с ре­пой, со свеклой. Да все, что огород дает. Капуста подвешена к потолку, коса лука, пучки укропа, а по другую сторону бочки с грибами, квашеной капус­той, огурцами солеными, яблоками мочеными, арбу­зами солеными...
— Да ведь это наш московский Охотный ряд, — воскликнул Дима.
— Вы изволили еще интересоваться насчет скво­речника, так это видите, вот в потолке отверстие. Скворечник — это вытяжка. Чувствуете, нет здесь ни гнили, ни сырости, но бывает, что раз в месяц жа­ровню приносим с горячими углями для сухости.
Съели мы с ним по моченому яблочку, грибков отведали из бочки, руками брали, куда вкуснее, а в карманы белой репы набрали, словно некогда не ели. Заглянули и в птичник, хотя и небольшой, но на ма­нер образцовых поставлен. Куры, гуси, утки, индей­ки. У каждого свое отделение и дворики для прогул­ки. Окна на юг, отопление зимой. Показала ему и инкубаторную комнату, последней марки инкубато­ры на сто-двести яиц. В коровник, в конюшню за­глянули. И в оранжерее побывали, с десяток земля­ники полуспелой нашли, съели, вкусной показалась. Огород, занесенный снегом, окинули.
— Какой огромный! — воскликнул Дима.
И у Маши со Степаном в избе побывали. В летний домик для косцов посмотрели, наконец домой направились.
— Позвольте, а что это за крыша в мелком ель­нике выглядывает?
— Ах, забыла! Это баня, наша русская, ураль­ская, ее не только стоит посмотреть, в ней мыться — одно удовольствие. Все Ваши московские ванны ничего не стоят, и моя в том числе. Видите, вот это предбанник, здесь раздеваются, а вот и сама баня, вот комната для пара, а на самой верхней полке, ес­ли в младенчестве березовой каши не пробовали, то вот этими вениками возместить можно. Сразу по­молодеете лет на тридцать!

— Гм... В пятилетнего обращусь? Интересно, очень интересно! Позвольте, две бочки с холодной водой, а где же горячая? Или у Вас только пар и ве­ники омолаживают?
— Ничего подобного, когда баню натопят, то в одной бочке будет горячая вода, а в другой холодная.
— Горячая в деревянной?
— Да, горячая в деревянной... Прикажите, до­вольны останетесь, завтра себя не узнаете.
Когда мы вышли снова во двор, я спросила его:
— Уговорила?
— Как прикажете.
— Степан, приготовь баню к десяти вечера, да чтобы угарная не была.
Возвращались домой.
— Подождите, — сказала я, — вот видите, почти против дома, немножечко правее, плотина, а малень­кий домик на ней, это летняя электрическая станция. Смотреть ее сейчас нечего, зимой в ней пусто.
Затем поднялись на верхнюю большую терра­су. Вид днем, при солнышке, очаровал Диму не меньше вчерашнего.
— Вот за этой огромной скалой-горой, покры­той изредка могучими соснами, последний полуста­нок железной дороги перед городом. Если идти на­прямик, он находится не больше, как шагах в двух­стах отсюда, но, слава Богу, со стороны полустанка скала почти отвесна, перед ней есть болотина, а по­тому шатающийся народ по линии сюда никак не за­бредет, а в обход гор будет с версту.
Далеко, далеко послышался шум приближающе­гося поезда.
— Угадайте, какой идет товарный или пасса­жирский? Дима прислушался. Шум приближался, и тяжелым эхом откликались горы.
— По ритму, громыханию, грохоту, без сомне­ния товарный, — определил Дима.
Поезд, тяжело пыхтя, приблизился и также уда­лился, а горы отвечали все слабее и слабее.
— А вчера, — сказал Дима, — этот же вид, ночь и луна сделали его волшебным. Впрочем, вчера все было из сказки о тереме Заморской Царевны, а как еще недавно, всего три месяца...
Он умолк и задумался. Что вспомнил он? Моск­ву, нашу встречу? То, что было три месяца назад? Случайно, неожиданно, я перешагнула порог кафе у Страстного бульвара, и с этого момента его и мои мысли, жизнь и все наши ощущения потекли по ино­му, неведомому нам раньше пути.
— Ау-у... — Елизавета Николаевна звала нас завтракать. После завтрака мы осматривали дом. Дима был удивлен количеством комнат, огромными окнами, его барским размахом. Понравились ему мои верхние летние комнаты и балконы.
— Ну а теперь скажите мне, все у Вас здорово толково устроено, вкус, вдохновение и организатор­ские способности, скажем за Вами, но кто исполни­тель всех затей?
— Я уже Вам говорила, Иван Иванович, простой вятский плотник. Дай ему, как и вашему кустарю Трофимычу, учебу, неизвестно какого калибра был бы этот строитель. Да Вы его увидите, он частенько при­езжает ко мне в гости, мы с ним большие приятели. С самого утра, нет, даже со вчерашнего вечера и во время осмотра дома и всего окружения, и за завтраком и, вообще, все время нас волнующе бес­покоил один и тот же вопрос: равны ли наши силы по части рояля, и, когда мы очутились в зале, то по-детски пререкались, кому играть первому. Наконец Дима первый сел за рояль, и, не спуская с меня озорных глаз, одним пальцем начал играть „Чижи­ка". А я, облокотившись на рояль, с презрительным видом терпеливо ждала, чем это кончится. Кончил­ся „Чижик" такими вариациями и фокусами, что положительно не уступал концертному произведе­нию. Я молча подошла и также начала одним паль­цем: „По улице ходила большая крокодила" и также закончила ее сложнейшими вариациями и собствен­ной отсебятиной. Благодаря ли нашему возвышен­но-повышенному или повышенно-возвышенному на­строению, только „Чижик" и „Крокодила" были, уверяю Вас, недурными экспромтами.
— По классу композиции наши силы равны. Браво, браво! — воскликнул Дима.
— А теперь... — я свернула трубочкой два биле­тика, причем, на каждом написала „Дима" и ковар­но предложила ему вытянуть, — чье имя будет на записке, тот играет первым, — сказала я, поднеся их ему на ладони.
— Что прикажете? — спросил Дима, усажива­ясь за рояль.
— Что помните наизусть, — сказала и ушла в ве­стибюль, усевшись с ногами по любимой привычке, в угол ковчега.
Дима начал скерцо Шопена, оп. 31. Все, что угодно, но что Дима — пианист, да еще какой, бы­ло для меня неожиданностью, и как-то еще не укла­дывалось. Впечатление от его игры было непереда­ваемое, он был настоящий, законченный музыкант. Трудно найти подходящие слова. Музыка всегда на меня сильно действовала, могла наслаждаться ею без устали. Вспомнился отец, детские годы, когда я также забиралась с ногами в угол дивана и букваль­но замирала, слушая его. Звуки уносили меня в мир таинственный, неведомый. Даже тогда, будучи вось-ми-девяти лет, всегда волновалась до боли в сердце. И сейчас, закрыв глаза, я не могла без волнения слу­шать, играл это скерцо отец, играла я, но в переда­че Димы знакомая вещь временами иначе толкова­лась: выражение некоторых фраз было увлекательно и давало другую окраску восприятию. Я была захва­чена этой новизной, изяществом исполнения, красо­той Диминой души, если можно так выразиться. Мне всегда казалось, что исполнитель отражает свое внутреннее, Святое Святых, и я почти никогда не ошибалась, подходя к глубинам души человечес­кой через музыку, через природу, через искусство. Дима стоял передо мной.
— О, как чудесно, спасибо, спасибо, этот пода­рок больше, чем... — я подыскивала слово, — больше, чем все на свете... И как не стыдно было умолчать-Говорила я, волнуясь. Да, и было от чего! Му­зыка всегда влекла меня на откровенность, душа мякла, замки спадали. Я поведала только что посе­тившие меня мысли, ощущения. Диме передалось мое настроение.
— Разрешите закурить, — и он подсел ко мне на диван. — А помните, в первый день нашей встре­чи, вернее, в первый день нашего знакомства, когда мы приехали из Лосиноостровской, прощаясь с Ва­ми, я сказал Вам: „Вы не представляете себе, сколь­ко еще нам предстоит рассказать друг другу". Ког­да ехал тогда домой и много раз после, я думал, по­чему так сказал? Не предполагая, не представляя се­бе тогда, что это так и будет, и в то же время, ког­да говорил, то сильно чувствовал, что иначе и быть не может. И вот, всего только через три месяца, в горах Урала, в фантастической обстановке полного безлюдья, на фоне северной красочной природы, за­несенной сугробами снега, мы встретились в третий раз. Первые два, в Москве, мы рассматривали друг друга. Ведь мы не встретились в гостиной наших до­брых знакомых, а потому нет у нас с Вами прияте­ля или приятельницы, которые могли бы рассказать, вернее, расписать наши портреты, не жалея красок. Мы встретились не обычным путем, а потому нам предстоит каждому рассказать о самом себе. К это­му располагает длинный зимний вечер, диван-ков­чег, а еще больше этот чудесный зал и потрескива­ющий камин, не правда ли? А теперь разрешите, — он протянул мне руку, — Ваша очередь.
Второй свернутый билетик оставался на рояле. Дима машинально развернул его.
— Как, опять играть мне? Вот оно что... Понимаю.
Насколько такая невинная шутка может под­нять настроение! Чувство юмора у нас было одина­ково. Мое, в данную минуту жизнерадостное, на­строение вылилось в этюде Шопена, cismoll on. 25 (так называемый революционный).
— Браво! Пожалуйста, еще!
Я сыграла ему fantasie impromptu on. 66 Шопена. Это была одна из моих любимых вещей, она всегда пробуждала во мне какой-то бодрящий жизненный трепет, я чувствовала, что это передалось и Диме, и мы с ним открыли „музыкальную школу". Вытащили пианино из моей комнаты в зал, кое-что нашлось для двух роялей, и засели мы часа на четыре, до самого обеда. Елизавета Николаевна приходила нас звать раза два, наконец в третий прибегла к силе, сняла с пюпитра ноты и унесла их с собой.
После обеда осмотрели лыжи, но ни обувь, ни костюм Диме не подходили, и решено было завтра, как можно раньше, поехать в город, все купить не­обходимое и завтра же вернуться обратно.
Наступили сумерки, предметы уже сливалась с темнотой, мы зашли с Димой в его комнату. Вздра­гивавший свет в правом углу, за зеркальным гардеро­бом, привлек мое внимание, даже какая-то оторопь охватила меня. Неужели пожар? В самом углу на ма­леньком столике стоял небольшой серебряный скла­день, и около него горела лампадка. Дима стоял ря­дом и молча наблюдал за мной. Это икона не наша, подумала я, значит, он привез с собой складень, и масло, и лампаду, и фитильки. Наконец Дима сказал:
— Ваши глаза много раз уже спрашивали, отку­да это у меня. Все это войдет в цикл наших разго­воров, все будете знать.
Сегодня мы с Димой сами занялись освещением первой половины дома. Затопили камин, осветили библиотеку, но столовую и вестибюль оставили тем­ными, канделябры в зале тоже не зажгли. К нам, присоединилась Елизавета Николаевна, и мы втро­ем на ковчеге мирно беседовали. Огоньки камина, вздрагивая, перебегали по золотистому штофу мебе­ли и по полу в зале, а иногда рассыпались букетами искр, когда дрова потрескивали. Дима заметил, что Елизавета Николаевна уделяет много внимания оранжерее, похвалил ее цинерарии за разнообразие расцветки, редиску и огурчики, даже непосильно выгнанную, не по климату, полузеленую землянику, а также добавил, что желает видеть подполье, где она хранит варенье, маринады и другие вкуснятины.
В половине десятого пришел Степан и доложил:
— Вот тожно, паря-барин, баня готова.
Как я потом узнала, Михалыч в первый же день приезда Димы обучал Степана, говоря: „Смотри, ба­рин важный, московский. Это тебе не то, что про­стой, какой ни на есть офицер, а они в чине, и ты должен не иначе, как Ваше высокоблагородие, ба­рин Дмитрий Дмитриевич величать". Не умудрил Господь Степана на такие тонкости, и он формули­ровал по-своему.
— Слушай, Степан, — сказала я, — напарь ба­рина, да настегай его березовым веником как следу­ет. Он московский, ничего не понимает, нет у них там толку до наших бань.
Степан был опытный банщик; все приезжавшие мужчины это за ним признавали, чем он очень гор­дился, так как никаких других выдающихся способ­ностей за ним не водилось.
На Диму я, конечно, старалась не смотреть, но вдогонку ему крикнула:
— Смотрите, Боже Вас сохрани, холодной воды после бани пить не вздумайте, Вас чай будет ждать.
И, верно, бывали случаи от холодного кваса, на­пьются после паренья, заворот кишок и через два-три дня на столе лежали, а потому, как обычай, как правило, после бани только горячий чай, и пей сколько хочешь, хоть до седьмого пота. Вид у чело­века, если он хорошо напарился, не для гостиной и не для малознакомого дамского общества, не ста­вить же Диму не то что бы в неловкое положение, но все же не так мы хорошо друг друга знали, что­бы перешагнуть через такого рода интимную фами­льярность, распущенность. И я и он перешагнули бы, наверно, с брезгливостью.
По теперешним временам, быть может, это и смешно, но я, со своей стороны, как-то внутренне протестую, и тогда и теперь. В жизни, когда люди нарушают эти ежедневные, кажущиеся ничтожны­ми, малозначащими, порошинки во всех видах взаимоотношений, а в особенности в начале, подходя друг к другу, легко стереть еще нежный, не совсем ясный, намечающийся облик красоты в обоюдных отношениях. А потому мы с Елизаветой Николаев­ной поставили в его комнату специальный чайный столик на колесиках с маленьким самоваром, стака­нов на семь, а старушка моя, для московского гостя, уж очень ей Дима полюбился, каких только сортов варенья, повидла, пастилы и печенья не наставила!
— И все это для одного человека, — сказала я, — пожалуй, многовато.
— Ах, Танечка, да ведь он круглая сирота. Ну кто его побалует?
После таких слов, крыть было нечем, как говори­ли мои приятели-мальчишки, когда мне было десять лет. А вот насчет „круглая сирота", то я решила, что сведений у нее о Диме больше, чем у меня.
Так как чай был сервирован в его комнате, а на­ше отсутствие ему могло показаться странным, я по­ложила на столе мое первое написанное послание; „Предлагаю халат, несколько стаканов горячего чая и желаю покойной ночи. Вы умница и догадаетесь, по­чему так, а не иначе. Т." Так закончился первый день.
Прошлую ночь я почти не спала, а сейчас с удо­вольствием растянулась и поймала себя, что я все время улыбаюсь от придуманного очень маленького озорства, которое должно произойти завтра утром. А сейчас хочу спать, спать, спать!»
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник "Забытая сказка" Письмо девятнадцатое. | Коллекционерка - Коллекционерка | Лента друзей Коллекционерка / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»