• Авторизация


"Забытая сказка" Письмо шестнадцатое 24-09-2014 08:09 к комментариям - к полной версии - понравилось!


[показать]




Письмо шестнадцатое.




На следующее утро нам пришлось отложить нашу поездку за город, так как за ночь вы­пало так много снега, что ехать не только на автомобиле, но даже на саночках-беговушечках нечего было и думать. Намечен­ную поездку на сегодня мы заменили посе­щением кустарного музея Московского Земства, где в этот раз была выставка ку­старных художественных изделий Мос­ковской и других губерний. Интерес к рус­скому кустарю и к прикладному искусству значительно вырос за последний год. Рус­ский кустарь — это русский мужичок, русская крестьянка, наша Русь былая, Русь сермяжная. Во всем кустарном про­изводстве выливалась творческая душа на­рода, созданная столетиями. Из колыбели седой старины выковалась, проявилась, обозначилась и в рисунках плетеных кру­жев кружевниц Ярославской, Вологод­ской, Костромской губерний и в Орен­бургском платке, тонком, как паутинка, пять на пять аршин, в обручальное кольцо продергивающемся, а теплым как печка, из верблю­жьей шерсти изготовленном; и в деревянных изде­лиях Вятской, Московской и других губерний. По­смотрите, и чего, чего тут только нет! Игрушки, Ваньки-встаньки, Матрешки деревянные по шести и по двенадцати одна в другую вкладываются, или яй­цо складное, пасхальное, в четверть высоты, а начни раскрывать, так еще из него вынешь двадцать четы­ре яичка, до величины голубиного, и все-то они рас­крываются, открываются, в разные цвета окрашены и на столе стоят. Зверье заводное на дощечках, на колесиках, за ниточку для малышей катать, упряж­ки в одиночку, парой, тройкой и зимние и летние, и водовоз с бочкой тут же. Да нет, всего не перечесть! Вы не забудьте, не только игрушки, но и все работы кустаря ручные, ножом простым, пилкой, долотом и всякими ручными инструментами сработана. А резьба по дереву? Вот блюдо с райской птицей, или с рыбой заморской причудливой, тут и жбан для браги, кубки и ларчик с секретом, лампы, рамки, шкатулки причудливых форм, а вот еще лаковая красная деревянная посуда. К примеру, пустячок. Вы скажете, ну что тут особенного, как какая-то красная деревянная чашка, золотом рисунок неза­тейливый наш русский на ней брошен, и такая же ложка, хлебать щи из этой чашки. В кипятке мой ее, сколько хочешь, и ложка уже состарилась, края от­грызены, а вот ни краска, ни позолота не слезли. Оно, конечно, все это пустяк. Да вот только теперь Матушка Россия ушла и кустаря с секретом краски и позолоты с собой увела. Не одна эта чашка с лож­кой в памяти, коли глаза закроешь, да в седой ста­рине копаться начнешь, неповторимая перед вами родимая Русь предстанет. А вот еще мебель! Словно сейчас ее вижу, чудесная спальня голубовато-серая „Птичий глаз", а вот столовая карельской березы, а вот еще дубовая с резьбой, трудно решить, которая лучше, а вот кабинетный рояль. А вот керамика, а изделия из бронзы, а картины-вышивки, а полотна, холсты, каким только рисунком не вытканные, а ко­вры меховые Пермской губернии, забыла название уезда, давно это было. Большие там мастера подби­рать из хвостов и из мелкого зверья на коврах раз­ные рисунки. Простите, еще забыла большой отдел плетеной мебели „Голицыно под Москвой". Его ре­шили осмотреть завтра. Пробыли мы на выставке часа три-четыре, устали, собрались уходить, да вдруг меня кто-то сзади, что называется, облапил, к себе крепко прижимать стал, а голос шептал:
— Заморская Царевна, бесстыжая, вижу-вижу. Отчего не показываешься? Завтра же к двенадцато­му самовару, да с ним чтобы пришла.
— Настенька! — вырвалось у меня.
А она уж далеко, пальцем грозит. Черными гла­зищами меня и Диму опалила:
— Завтра вас обоих жду.
В толпе затерялась, еще мелькнула у выхода и с волной уходящих исчезла. Я подробно рассказала Диме о Насте, о моей встрече с ней, так точно, как рассказала Вам в одиннадцатом своем письме.
— Вы находите удобным, если я буду сопровож­дать Вас? — спросил Дима.
— Конечно, ведь это же Москва хлебосольная, не Питер, и еще это мои друзья, она же пригласила Вас.
К двенадцати часам на другой день, к двенадца­тому самовару, мы были с Димой в столовой полу­цыганской, полукупеческой, но совершенно русской семьи, с большими киотами, с неугасимыми лампа­дами и приветливым, хлебосольным, широко госте­приимным старомосковским укладом.
Мне первый раз пришлось наблюдать Диму из­дали, в обществе, на людях. „Не его круга эти лю­ди", — подумала я. А что если он здесь в аристокра­тизм ударится, подчеркнет неравенства, возьмет тон, если и не пренебрежительный, но все же снис­ходительно-надменный? Сжалось мое вещее... Ведь это будет конец, это будет трещина и на моем счас­тье, на солнышке появятся пятна, не будет больше счастья, не будет радости, улетит синяя птица, оста­нется плосколикая серая обыденщина. И я завтра же уеду домой, „до свидания" не скажу, все обрежу, все оборву, не задумываясь, без всяких объяснений, на которые я в таких случаях была неспособна, от­ходила и больше назад не возвращалась. Так бывало не раз! Фантазия, сильное воображение в детстве и юности, с которыми боролся отец, вылилось в после­дующих годах в творческую способность из поро­шинки, иногда только предполагаемой, как, напри­мер, сегодня, все обратить в действительность, в ре­альность. Вообразить, пережить, довести себя до ду­шевного садизма и превратить свое настроение в похоронную процессию — было для меня одним мгновением. В данном случае я заледенела от ужа­са, что я не только теряю, а уже потеряла навсегда Диму, и предо мной, вместо счастья, зияющая пус­тота, страшная, как пропасть. Доведя себя до по­добного состояния, я выглядела больной, несчаст­ной, и в таких случаях имела вид трагический.
Нас было только три женщины: Настя, ее свек­ровь и я, а мужчин что-то очень много, может быть, человек десять.
— Уж очень я по тебе соскучилась, — сказала Настя и усадила меня рядом с собой.
По правую руку оказался громоздкий мужчина с привлекательным добрым лицом и зоркими наблю­дательными глазами. Добродушная усмешечка, при­ютившаяся не то в уголках его серых глаз, не то около губ, бродила по его лицу, располагая к себе сразу, безошибочно. Дима сидел рядом с Василием Васильевичем, мужем Насти, на другом конце длин­ного стола, наискось от меня. Разговор сделался сразу общим. Темой служила выставка кустарей и открывающаяся на днях выставка союза Русских художников, совместно с художественной индуст­рией прикладных искусств. Несколько человек гос­тей оказались участниками обеих выставок. Разго­вор зашел о кустаре, об интересе к нему публики за последнее время, о поддержке его Земством и об его все же перебивании с хлеба на квас.
— Да, такие работы, — услышала я голос Димы, — как старика Трофимыча, изумительны, ведь ему за восемьдесят перевалило, а самую тонкую работу старик до сих пор сам выполняет, не доверяет, хотя и сыновья работают не хуже.
— Я знаю почти всех кустарей Сергиева Посада, и все живут, Вы правы, — обратился Дима к моему соседу, — весьма неважно. Заграничная немецкая иг­рушка душит.
Дима был спокоен, прост и, как всегда, естест­венен. Голос его и все, что он говорил, подейство­вали на меня отрезвляюще, холод отлил от сердца. И откуда он знает всех кустарей Сергиева Посада и какого-то Трофимыча? Нет, нет, он не скучаю­щий барин. О, как страшно потерять счастье, такое ценное, такое хрупкое! Последние слова Димы: „Немецкая игрушка душит", — взбудоражили, за­дели за живое, заговорили сразу несколько, и особенно горячился мой сосед. В общем, все были од­ного мнения — русская публика отравлена заграницей и только там все хорошо, необыкновенно и до­стойно внимания, а наше все доморощенное — не модно, не пригодно.
— А сами эти все иностранишки, — гудел гус­тым басом мой сосед, — и чего только не тащат из России, и наше доморощенное полотно и холсты, де­рево и пушнину и горные богатства, даже кишки для колбас идут бочками в Германию, и хлебом нашим подкармливаются. А толстыми карманами, набитыми золотом российским, ах, как не брезгуют. Оно охотно нашими русачками там заграницей разбра­сывается, растрясывается. Это Вам, мое почтение.
— Да что говорить, что говорить, — произнес сте­пенный, с окладистой бородой сосед Димы, — к нам на Алтай англичанин пролез, что ни селение тут и заводик у него, за копейку ведро у баб молоко покупает, бьет масло и к себе в Англию отправляет. А мы, русские, да­же не знаем, где это Алтай, и что за Алтай. А какое это богатство, какая красота неописуемая!
Он глубоко вздохнул и умолк, словно обиделся. Вошла Настя и поставила передо мною игрушку-трой­ку. Лошади и сани всего были с четверть величиной.
— Посмотри, разве не диво? — сказала она.
— Трофимыча работа, — прогудел сосед.
— Вы обратите внимание, — продолжал он и на­чал распрягать миниатюрную тройку, — все по от­дельности и все под натуру. Скажем, хомут, шлея, чресседельник, вожжи, упряжка, дуга — все в точно­сти, все застегивается, все расстегивается, и хомут засупонивается. Да это что! А вот лошади, разве в них нет движения? Что скажете, разве они мертвые? Старик их простым ножом вырезал, ведь быть бы ему скульптором, художником, дай ему науку вовремя. Во, величина! — он поднял большой палец к верху.
К нам подсел алтаец.
— Эк, затейник, — сказал он, — ведь это маль­чонке, любителю лошаднику, целый день будет рабо­та запрягать, распрягать, ведь и сани-то кошевка, наша сибирская, с меховой полостью.
И он любовно погладил лошадей. Всю же уп­ряжку внимательно, каждую в отдельности, с восхи­щением рассматривал. Ахал, охал, словно он и был тот самый мальчонка, любитель-лошадник. Завтрак окончился. Перешли в гостиную пить кофе, чай, сер­вированные на стеклянном столике на колесиках. Гости сами подходили, наливали, кто, что и как хотел, таково было правило в этом доме. Дима, не спрашивая меня, принес чашку кофе:
— Вы страшно бледны, это Вас подбодрит.
И так это вышло у него просто и заботливо. Сел рядом со мною. Его близость, добрые ласковые гла­за, тембр голоса, особая манера подойти... Счастье жалило, вернулась синяя птица... От пережитого ду­шевного кошмара, мною самой созданного, я чув­ствовала себя разбитой, обессиленной. Ко мне под­села Настя, а к Диме мой громоздкий сосед и высо­кий блондин в пенсне, изысканно одетый, но чув­ствовалось, крайне застенчивый. Он, видимо, очень тяготился своими длинными руками и ногами и не знал, куда их девать. Мужчины возобновили разго­вор, начатый за столом. Василий Васильевич изви­нился и тотчас же уехал после завтрака, с алтайцем и еще тремя гостями из Сибири. Свекровь Насти (забыла, как ее звали) в соседней комнате за кар­точный столик с почтенными старичками села, видно было, что это своя компания, и дело налажено.
— Отпусти ты нас, ради Христа, не тащи нику­да, — сказала я Насте.
Москвичи народ особенный, когда их соберется куча, то после обильного завтрака или обеда, им обязательно надо куда-нибудь двигаться, либо за го­род махнут верст за тридцать-сорок на тройках, да еще по первопутку, как сегодня, либо к цыганам, в театр, в цирк. Куда угодно, но двигаться надо, такие уж непосидни, как говорила Глаша. У нас же с Ди­мой зима на весну походила, и мы отдавали все вре­мя друг другу, и сейчас нас не устраивало ни одно из заманчивых предложений Насти.
— Ты где же такого Ивана Царевича выкопа­ла? — шептала мне Настя, не помню точно, что ей ответила. — Ладно, рассказывай, по глазам вижу. Не спрячетесь.
Я ее не разубеждала. До меня долетели слова Димы:
— С большим удовольствием, но только не се­годня, — и он назвал моего соседа по имени и отче­ству, как будто они знали друг друга раньше.
„Да, да, и не сегодня и не завтра", — подумала я. Отпустила нас Настя не без огорчения, взяв слово, что приедем к ней в ближайший вечер. Обещала уго­стить своими песнями.
Морозило. Пощипывало уши и кончик носа, бы­ло холодно, воздух был бодрящий. Мы взяли перво­го попавшегося ваньку. Желая нас лихо прокатить на своей несчастной замызганной лошаденке, помо­гая ей, он вздергивал плечами, кружил головой, не­милосердно чмокал, дергал вожжи и наконец пустил в ход кнут. Дима вопросительно посмотрел на меня.
— Пробежимся, — сказал он, и остановил из­возчика: — Так, брат! С кнутом ездишь? Плохо же ты за своей кормилицей ходишь и плохо кормишь.
Лицо извозчика было болезненное, был он худ и немолод.
— Пьешь? — спросил Дима.
Извозчик как-то понурился, ничего не отве­чал, было и в нем и в лошаденке что-то надрыв­ное, безрадостное.
— Вот что, старик, лабазы еще открыты, купи овса и сейчас же поезжай домой, а завтра тоже не выезжай. Сам отдохни и лошади дай отдых, а глав­ное, накорми вволю.
Дима вынул записную книжку, записал его но­мер и сунул ему красненькую.
— А это тебе на овес, — и дал еще сколько-то. Дорогой я его спросила, зачем он записал номер извозчика.
Завтра в управе я узнаю его адрес, у стари­ка, видимо, что-то случилось и его затерло, в таких случаях мы, то есть я хочу сказать „Общество По­кровительства Животным", очень помогает.
Сколько кварталов мы прошли? Уж недалеко был и Камергерский переулок, а от Насти это было порядочно. Мое спокойное счастливое настроение почти возвратилось, и я была уверена, что Диме именно хотелось, чтобы мое подавленное душевное настроение было уничтожено, перебито физической усталостью. Ни расспросов, ни вопросов, ни утеше­ний, ни сожалений, ничего в этом роде с его сторо­ны проявлено не было. Из всего, что он говорил, шу­тил или рассказывал, взявши мою руку в свою (мы шли под руку), во всем так и сквозили доброта и братская заботливость и по-царски, полной при­горшней грели меня.
— Правда, мы сегодня в театр не пойдем? — спросил Дима.
— Правда, — ответила я.
— Мы уже у Камергерского. Отдадим билеты какому-нибудь студенту или курсистке, сейчас как раз открылась касса и, наверное, перед ней стоит и мерзнет порядочный хвост, — предложил Дима.
Я выбрала молодую миловидную девушку, толь­ко что пришедшую, она стала в конце хвоста, но вид имела безнадежный. Дима подошел к ней, снял шля­пу и протянул ей наши два билета. Девушка расте­рялась, заторопилась рассчитаться, но Дима был уже около меня. Мы оба помахали ей рукой и быс­тро постарались скрыться в толпе. Мне было трид­цать, Диме тридцать пять, но у нас было чувство, что созорничали.
* * *
Тревожная телеграмма из дома о болезни мате­ри прервала зимне-весеннюю сказку. Я выезжала домой. У матери оказалась сильная простуда с вы­сокой температурой, грозило воспалением легких, но вовремя успели захватить.
Михалыч оказался невероятным деспотом в уходе за больной, он желал и день и ночь находить­ся безвыходно в комнате матери, а ночью спать на полу, около ее кровати. Все это было трогательно, но с помощью доктора мы укротили старика (ко­нечно, по возможности, не обижая его), назначили ему те часы днем, которые были удобны для матери во всех отношениях. Ночью Елизавета Николаевна, я и Оля дежурили поочередно. Через неделю после моего приезда, она уже сидела в кресле и крепла с каждым днем.
Томил город. Томила меня и эта городская квартира, этот полудом. Никогда я не чувствовала себя здесь дома. „Туда, туда, в родные горы", этот мотив из „Кармен" жужжал, как прилипчивая му­ха, но деликатность в отношении матери и серо-го­лубые глаза отца, которые я всегда чувствовала на себе в такие минуты моей жизни, заставляли бес­прекословно подчиняться обстоятельствам.
Прожитые три с половиной недели в Москве я бережно сложила в шкатулку памяти и крепко за­перла на ключ. Носила ее с собой и день и ночь, но рассматривать и переживать все, все, я решила там, только там, в моем домике в лесу, но не здесь и не сейчас.
Было 10 декабря, когда я с Елизаветой Нико­лаевной выехала из города. Мать совершенно по­правилась. Была в полной безопасности. Михалыч и Оля остались с нею. Чем ближе я подъезжала к моему домику в лесу, после столь длительного от­сутствия, тем сильнее и сильнее меня охватывало чувство необыкновенного покоя, тихой радости, именно тихой, благоговейной, благостной. Лес, мой лес. Я приближалась к Храму... Голос слепого тенора-монаха пел „Слава в вышних Богу..." И опять внутри что-то растопилось, потеплело, как тогда в монастыре за всенощной.
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник "Забытая сказка" Письмо шестнадцатое | Коллекционерка - Коллекционерка | Лента друзей Коллекционерка / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»