[500x333]
Глава 14.
Он смежил глаза, беспокоящие его тянущей болью, и ушёл в молитву: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас. Помилуй раба Твоего Владимира и матерь его Фаину, не оставь их Своей милостью, Господи. Пресвятая Богородица, Заступница рода человеческого, пошли отраду и утешение их душам»…
Молился и уснул. Казалось – на секунду, и разбудили его, тряся за плечо.
– Ты чего тут делаешь? Вали отсюда, пока я ментов не вызвал. Слышь, убогий! Подъём!
Подъём так подъём, дело привычное.
– Жду я тут женщину одну, – объяснил Пётр Романыч. – Она попросила.
– А где она? – нахмурился санитар и глянул жёстко.
– У врача, поди. Сын у неё под грузовик прыгнул.
– А-а… – протянул санитар. – Это Юдин, что ль? Он на операции. Кровь ему нужна, вот мать и вызвали. А тебе всё равно здесь сидеть не положено. Иди себе на улицу, там подожди.
– С властью разве поспоришь, – вздохнул Богуславин и направился к выходу.
– Эй, батя! – окликнул его вдруг санитар.
– Ай? – обернулся Богуславин.
– У тебя группа крови какая, знаешь?
– Знаю. Четвёртая положительная. А что, крови нету?
– Вся вышла, – подтвердил санитар и спохватился: – Но это не твоё дело.
Он оценивающе осмотрел фигуру старика.
– Ты вообще здоровый?
– Ничего, Бог бережёт, не жалуюсь.
– Возраст какой?
– Да уж за восемьдесят.
– Ты давай садись обратно, я спрошу тут у врача, – сказал санитар.
– А что?
– Донором, может, будешь, дед. Если не побоишься.
– Побояться-то я не побоюсь, ежели надо, – пожал плечами Пётр Романыч. – Лишь бы подошла.
– Ну, сиди, жди, батя, – махнул рукой санитар, – я пойду спрошу.
Пётр Романыч снова сел. Глянул через плечо в окно, за которым теплела летняя ночь. Посверкивали подвижные огоньки автомобильных фар, создавая в мозгу Петра Романыча неземную картинку звёздного неба, несущего его внутри пустотелого солнца, полного света и ежеминутных нужд. Он улыбнулся своей бредовой фантазии, родившейся от усталости.
Как он сдаст кровь? Вернее, как он переживёт сдачу крови? Переживёт ли? А с другой стороны, разве есть смерть лучше, чем смерть, дающая другому человеку жизнь?
– Фамилия ваша? – высунулась густо накрашенная медсестра с обширными формами. – Идите сюда. У вас медкарта имеется?
– Богуславин Пётр Романович, – по порядку ответил старик. – Идти к вам в кабинет? А карта есть, как же: медосмотры проходил каждые полгода, пока работал, и раз в год, когда на пенсию отправился.
В кабинете приёмного покоя, кроме них двоих, – санитар и врач, что ходил курить на улицу. Медсестра села заполнять на Петра Романыча «досье», выспрашивая всякие тонкости поведения его организма. Пётр Романыч отвечал толково и обстоятельно, хотя чего тут много говорить – практически и не болел; только простуда или грипп, и то нечасто; из недавнего – раз ушибся в цеху, и раз – в гололёд. А так всё оно ничего, с Божьей помощью.
Пока Пётр Романыч выкладывал подноготную своего здоровья, ему померили давление и укололи палец. А ещё звонили куда-то, выспрашивая из поликлиники карту, объясняя ситуацию заведующему, который, похоже, давно сидел дома и вовсе не собирался переться ночью в регистратуру подведомственного ему учреждения, снимать здание с сигнализации, открывать регистратуру, выискивать документы и везти их в хирургию, ведь поликлиника работала для сотрудников до восьми часов вечера, для посетителей – до семи тридцати, а сейчас почти полночь… ах, уже за полночь, чего же вы хотите невозможного; ясно же – старику восемьдесят и даже больше, какое может быть донорство, угробите деда, охота вам отвечать за него?
Вот и весь разговор.
Появился ещё врач, с обвисшими щеками, посеревшей кожей.
– Нашли? – коротко спросил он. – Всю кровь влили, что была, ещё немного бы надо, иначе всё насмарку.
Ему кивнули на Богуславина.
– Вот только этот и отыскался. Говорит, здоровый, а с поликлиникой глухо, медкарту не достать, чтоб проверить, только завтра. И дополнительную кровь тоже только завтра – это ж к соседям на поклон надо ехать… Угробим старика, и всё, под суд пойдём.
– Не пойдем, потому что не угробим, – сказал врач с обвисшими щеками, внимательно всматриваясь в Петра Романыча. – Чего его гробить? Совсем нормальное здоровье. Нам крови немного надо.
Он пролистал «досье».
– Пётр Романыч, вы-то согласны?
Богуславин кивнул. На всё воля Божья. Если судил ему Бог, чтоб он сегодня перед Ним предстал, так тому и быть. И Люсе, может, спокойнее будет без непутёвого отца… Жаль, конечно, что Белоцерковским не успеет помочь, что Гошу не навестит, и не попрощается с Серёжей, не скажет дочери, как сильно её любит, и не сделает многого другого…
Но Бог всемогущ. Он всё устроит, если Его попросить со всей искренностью сердца. А куда ж ещё деться Белоцерковским и Лахтиным? И Юдиным? Кого просить? Только Бога. В Нём Одном – великая жалость и Всеобъемлющая Любовь. Только в Нём – истинное утешение и отрада, в Нём – и в смиренной Благонесущей Матери Его, Девы Марии.
Пётр Романыч лежал на кушетке, застеленной белой простынёй, и не мог никак отрешиться от снедаемых его дум. Он едва ощутил, как вену проткнула полая игла. Сознание туманилось, двоилось, но не покидало его. Чем больше выливалась из него кровь, тем нереальнее становился для него этот мир.
Вынули иглу, приложили ватку со спиртом, руку согнули в локте. Накрыли донора до подбородка простынёй. Поставили рядом стул, на стул – крепкий чай с сахаром, хлеб с сыром, тарелку каши, ложку алюминиевую. Пётр Романыч приподнялся, выпил чаю, съел, что дали, и, сытый, утомлённый, рухнул обратно на кушетку, смежив веки. Он даже не видел снов. А проснулся – уже сверкало утро. На стуле снова ждали его крепкий чай, бутерброд с сыром. Пётр Романыч всё скушал, полежал. Сесть попробовал. Голова шибко закружилась, сердце заколотилось, словно птичье.
– Пётр Романович! Вы куда это собрались? – окликнул его весёлый молодой голос.
К нему подошла медсестра – не ночная, а другая – симпатичная, улыбчивая, почти не накрашенная; только чёрные глаза чуть тронуты тушью и подведены.
– Так домой вроде пора, – сказал Пётр Романыч. – Или ещё кровь нужна?
– Нет, крови оказалось достаточно, – улыбнулась медсестра. – И огромное за это вам спасибо. А теперь вам надо отдохнуть, восстановить здоровье. Полежите у нас денёк-другой, и мы вас отпустим. Ладно?
– Ладно.
Пётр Романыч покладист, потому что точно знает: добраться до дома он нынче не в силах. Слава Богу, Господь оставил ему, старику, жизнь. Надо поторопиться выполнить хоть часть того, что хотелось. Кстати: а Гоша-то Лахтин наверняка тут, в хирургии лежит. Узнать бы. Навестить. Правда, он, поди, тоже в реанимации.
– Садитесь в кресло-каталку, отвезу вас в палату, – сказала медсестра. – Документы у вас при себе? Паспорт, медицинский полис?
– Нету, дочка, – виновато развёл слабыми руками Пётр Романыч. – Разве ж знаешь, когда они могут понадобиться, корочки эти.
– Ну, ладно, из поликлиники медкарту привезут, а там же у вас всё указано?
– Указано, – шевельнул губами Богуславин.
– А документы пусть родственники принесут, – подсказала медсестра.
Как объяснить? Богуславин вспомнил ультиматум дочери: «Принесёшь шубу – отдам документы», сделал вид, что ему поплохело, и закрыл глаза. Потом, может, объяснит, если уж приставать будут.
Медсестра подумала и решила:
– Ничего страшного, подождём вечера. Найдём ваших родственников и попросим. А вы давайте поднатужьтесь и пересаживайтесь на кресло.
И вот он поехал, как царь, восседающий на троне с колёсиками. Смешно и приятно. Лифт поднял их на пятый этаж, чистый коридор привёл в одну из палат, на одну из заправленных кроватей. Петру Романычу страх, как было неловко располагаться на белизне чистого белья, но медсестра и уговаривать не стала: уложила, как маленького, укутала и ушла, пообещав напоследок прислать буфетчицу со стаканом сока и булочкой.
Кроме Петра Романыча, в палате номер пятьсот десять было ещё три человека – мужчины разных возрастов. У одного забинтована рука, у другого – нога подвязана к аппарату, а третий лежал бледный и безучастный, без видимых повреждений; видимо, врачи внутренности собирали…
– Здрасти, – промолвил Пётр Романыч, и ему неохотно ответили «Здрасти».
Он хотел было представиться, а потом подумал: зачем? Ввечеру он всё равно отсюда уйдёт, ежели силы к нему вернутся. После ужина и уйдёт. Ему валандаться со своей слабостью – потеря драгоценного времени.
Богуславин лежал, глядел в окно на трепещущие на ветру вершины берёз, на пролетающих сизых голубей и ворон, а сам размышлял, что наперёд делать: с Вячеславом Егорычем поговорить о беременности невестки, с Вовтяем насчёт его увлечения магией и экстрасенсорикой, с Серёжкой о жизни, с дочерью – о любви, с мировым судьёй Григорием Николаевичем – о Белоцерковских, с Леной Лахтиной – о Гоше и Семёне?..
Дела мелькали у него перед глазами разноцветными птицами, и он никак не мог их поймать за хвост и посадить по порядку, друг за дружкой, на одной ветке, на одной струне.
В десять утра попил сока, съел булочку, сходил, держась за стенку и приседая в моменты потемнения сознания, в туалет, где ещё и умылся холодной водой, вернулся, так же держась за стенку и приседая, в палату, упал на кровать и, не медля ни секунды, крепко уснул.
Пока спал, медсестра вколола ему пару уколов. На тумбочке оставила таблетки и стакан воды, накрыла одеялом скорчившегося на простыне старика.
– Бедолага, – пробормотала она и закрыла за собой дверь.
Спал Пётр Романыч до самого обеда, а, проснувшись, удивился нескончаемой заботе персонала: на тумбочке таблетки, стакан с водой, две тарелки – одна с борщом, другая – с картофельным пюре и большой круглой котлетой, щедро политой коричневой подливой; три куска хлеба и компот из сухофруктов.
Пётр Романыч перекрестился, перекрестил всё это богатство и, не вылезая из постели, всё скушал, и таблетки тоже. Отнести посуду в столовую он не решился, потому что, едва встав, снова пошатнулся от головокружения. Неужто до завтра здесь лежать, неловкостью своей мучиться?
Спать уже не хотелось. Лежать тоже, но тут он ничего поделать не мог; тем более, пришла медсестра и ввела ему капельницу, которая капала так медленно, что у него заломило всё тело с непривычки. Пару раз он пытался заговорить с соседями, но получал в ответ лишь односложные бурканья и тоже замолчал.
Он смежил глаза и углубился в молитву. Теперь он читал «Богородице Дево, радуйся…» – одну из самых своих любимых молитв. Прочитал сто пятьдесят раз, после каждого десятка вспоминая «Отче наш» и «Милосердия двери отверзи нам». Потом подумал… и снова сто пятьдесят раз прочитал, занимая делом выпавшие ему часы праздности.
Лекарство кончилось, и медсестра, явившаяся вовремя, словно видела сквозь стенку, осторожно и чётко вывела из вены иглу.
– Ну, Пётр Романович, как самочувствие? – с улыбкой поинтересовалась она, собираясь уходить со стойкой и пустой бутылочкой из-под лекарства.
– Уж куда лучше, чем я ожидал, – признался Богуславин, не уточняя, чего именно он ожидал от сего экстремального приключения. – Но если б не ваша забота, туго мне пришлось бы.
– Ничего, вместе справимся, – весело пообещала медсестра. – Лежите, отдыхайте, а то когда ещё придётся? Нынче старикам отдыхать не дают.
– Точно, – так же весело согласился Пётр Романыч; весело – потому что нет причины для грусти. – А Володя Юдин – он как?
Он почти был уверен, что парень жив и почти не удивился, когда медсестра кивнула:
– Жив. Собрали его по косточкам, а благодаря вашей крови он быстрее придёт в себя. Так что вы герой, Пётр Романыч.
Богуславин порозовел от неожиданности.
– Да вот ещё, героя напридумывали… – проворчал он. – Крови-то немного совсем взяли. И чего это – подвиг, что ли? Обычная процедура. Медицинская. Значит, выкарабкается парень?
Медсестра улыбнулась.
– Смотря как организм справится. Инвалидность не исключена. Вернее, она грозит процентов на восемьдесят. В себя он пока не пришёл, но это дело времени. Растительное существование ему не грозит, мозг в порядке, сердце отличное. Ну, довольны обилием информации?
– Спаси вас Бог, – искренне поблагодарил Богуславин. – И за то, что любопытство моё удовлетворили, и за вашу заботу обо мне. Непривычно как-то, радость моя доченька.
Медсестра смутилась, махнула беленькой ручкой:
– Да ладно вам!
И ускакала.
В палате летала толстая муха и билась о потолок. Она ужасно громко гудела и не собиралась спать. Петр Романыч рассеянно следил за ней и думал о Володе Юдине, о его матери и об отце. Какой он у них – отец, парализованный, беспомощный глава семейства? Кто у них вообще глава семейства? Теперь, наверное, мать. Два инвалида на один здоровый хребет.
Пётр Романыч всё измышлял о Юдиных что-то, измышлял, и всё более входил в горе чужой ему семьи, в судьбу которых он ненароком – по воле Божией, без неё б что случилось разве? – втесался; словно топорик в раскидистое высокое дерево ударил. Хотя, если Фаина его сама не найдёт, на что ему новое «дерево», новые думы и заботы? Не маленькие ж сами, управятся, поди; тяжелейшее переползли, впору на четвереньки приподняться и карабкаться, по мере сил, вперёд. А вперёд – куда?
Получается – к смерти. Бедолаги, как же они живут с постоянным пониманием, что умрут, и заблуждением, что смерть – пустота нирваны или реинкарнация?!
Жалостью заболело стариковское сердце, и он поспешно зажмурился, чтобы не дать слезам течь на любопытство соседям.
– Как оно?.. Как оно теперь? – услыхал Богуславин тихое бормотание.
Он проморгался и воззрился на ближайшую койку. Спит, похоже. Из двух других один смотрел в окно на верхушки беззаботных берёз, а второй хмуро испепелял взглядом свою подвешенную к аппарату забинтованную ногу. Морщины чертили глубокие царапины на его смуглом лбу, выпуклом и широком из-за начинающейся залысины. Белки чёрных глаз несколько красны. Очень тонкие, практически не обозначенные губы сжаты накрепко. Начало левой брови прорезает неровный зигзаг старого шрама. От перетерпиваемой боли шрам ярко выбелен.
Да, наверняка это он выказал вслух свою растерянность. Спортсмен, что ли? По возрасту вроде не подходит. Тренер? Ну, всё равно что-то подвижное, на ногах переносимое, иначе бы издал он этот стон невыносимости случившегося с ним?
– Полдник, не знаете, когда? – задал Богуславин вопрос, ответ на который ему был безразличен.
С выбеленным шрамом не отреагировал, напряжённо изучая бинты на ноющей, стреляющей бунтующей ноге. А с верхушками берёз, не оборачиваясь, просветил:
– После сончаса.
– Это ж во сколько?
– В больнице, что ль, никогда не лежали, не знаете, сколько сончас длится? – сказал с верхушками берёз.
– И в больнице не лежал, и в детский садик не ходил, – признался Пётр Романыч. – Так что вы правы: не знаю я, сколько должен сончас длиться. Простите уж старого пришепёта.
С верхушками берёз на это промолчал, а с выбеленным шрамом вдруг сипло произнёс:
– Сончас до полчетвёртого, полдник в четыре… Хорошо на воле, дед? – неожиданно, без перехода спросил он, и Пётр Романыч охотно ответил:
– Хорошо! Солнце припекает, если вы жару хорошо переносите.
– Неплохо переношу, – продолжил с выбеленным шрамом. – Переносил. Теперь не знаю, когда буду снова переносить. И буду ли.
– Со своим терпением да волей Божьей и на солнце пожаритесь, и по травке побежите, и на лошади поскачете, – обнадёжил Пётр Романыч.
С выбеленным шрамом стиснул кулаки, зубами скрипнул.
– Вы прорицатель, что ли?
– Почему это?
– Потому это, – огрызнулся с выбеленным шрамом. – Предвидите много… нереального.
– Не, я не прорицатель. Прорицатели – они глупцы и шарлатаны большей частью. А меньшей – демонолюбители. Я ни тот, ни другой, ни третий.
– Третий – это какой? – невольно уточнил с выбеленным шрамом.
– Мудрый пророк, – улыбнулся Пётр Романыч. – Но таких, плачь не плачь, а уж нету в этом веке. Верно ж? Только то, что я говорю, любой здравомыслящий угадает. А вы, я думаю, себя к здравомыслящим причисляете?
С выбеленным шрамом невольно фыркнул.
– Причислял. Теперь от этого заблуждения избавиться пришлось. Вон оно, моё здравомыслие, захромало, – и указал на сломанную ногу.
Богуславин кхекнул.
– А случилось-то что?
С выбеленным шрамом помолчал. К окну голову повернул. Хмыкнул.
– Сдурел от самомнения, – поведал он самокритично. – Ополоумел, можно казать.
– Что, трюк неправильно выполнили, вместо рук на ногу приземлились? – пошутил Богуславин и удивился не меньше, чем уставившийся на него с выбеленным шрамом, когда услышал:
– Ты откуда знаешь, дед? Рядом стоял?
– Да вроде ж не стоял, – поперхнулся Пётр Романыч. – К слову пришлось, и всё.
– А говорите, пророков в этом веке нету, – внезапно подал голос с верхушками берёз.
– Нету, – подтвердил Пётр Романыч доброжелательно.
– А сами напророчестовали, – зевнул с верхушками берёз.
Богуславин недоумённо сморщил и без того сморщенное лицо:
– Когда это я напророчествовал? И что?
– Только что, про неудачный трюк.
Пётр Романыч облегчённо опустил напрягшиеся плечи.
– Это ж не пророчество, – сказал он. – Это мысли вслух, предположения пустые… Ну, получилось, не совсем пустые. Но всё же обычная угадка. И о прошлом, не о будущем.
– Пусть, – сумрачно проворчал с выбеленным шрамом. – А теперь-то что? С работы уходить? Так я больше ничего делать не умею, только трюки.
– В кино? – развернулся с верхушками берёз; тон праздного любопытства, больше смахивающий на женскую, чем на мужскую обыкновенность, коробил.
– В цирке, – нехотя ответил с выбеленным шрамом.
– О-о! – протянул с верхушками берёз. – Ты этот, что ли… Бачинский Виктор?
– Бачинский.
И с выбеленным шрамом плотно сомкнул глаза и тонкие губы, не желая углубляться в тему. Пётр Романыч утешающее сказал:
– Всё срастётся, дайте только срок. Божья помощь, воля и терпение – и вы снова в своём трюке… Э-э… вот последний вопросик… Вы Гошу Лахтина знаете?
Виктор Бачинский щёлкнул на него чёрными глазками.
– Ну, знаю. И чего он? Про меня что сказал?
– Ничего не сказал, – уверил Богуславин, – просто у него несчастье случилось.
– Какое? Тигр порвал? – тут же догадался Виктор.
– Да. Тиграша.
– Ого, тоже угадал! – прокомментировал с верхушками берёз. – Палата пророков! Про меня что-нибудь эдакое приличное прореките, а то мне скучно и спать неохота.
На него не обратили внимания.
– Когда порвал? – уточнил Бачинский.
– Вчера ночью, получается.
Неужто вчера? День вместил столько событий, что растянулся на неделю в субъективном переживании.
– И шибко?
Голос Бачинского дрогнул.
– Шибко, – вздохнул Пётр Романыч. – На «скорой» увезли. Всё лицо изодрано.
– А Лена что?
– Убежала к матери с Радомиром.
Бачинский кивнул: мол, это ожидаемо.
– Даже если кучу пластики сделать, всё равно уродом стал, – сказал он. – А такая женщина, как Лена, разве сможет терпеть рядом с собой урода, а тем паче, его любить, заботиться?.. Жаль Гошку, не повезло… И на арену выйдет? Не выйдет? Забоится. Хищники суть зверь, разве поймёшь быстро, что именно его взбудоражило до затмения сознания и отменило все рефлексы?
– А правда, чего это тигр на него кинулся? – опять полюбопытствовал с верхушками берёз.
Он был плотный, белокожий, с редкими светлыми волосами, с голубыми глазами и рыхлостью незапоминающегося лица.
Бачинский неприязненно выдохнул через нос и не ответил. Уставился на закрытую дверь. Пётр Романыч предположил:
– Ну, так, видно, на хвост ему наступили. Кто ж такое стерпит? Зверь же. Вы же бы тоже не стерпели, если б вас сильно по ноге кто влупил.
С верхушками берёз хохотнул коротко.
– Точно, б не стерпел. Врезал по самые пятки, – с удовольствием согласился с верхушками берёз, – и ещё сверху тюкнул, чтоб неповадно было обижать такого человека.
Он, вероятно, ожидал, что прозвучит необходимое для продолжения разговора «какого такого»? и уже с хитроватой важностью прищурился, лоснясь улыбочкой авторитета среднего звена, но… ничего не услышал. Приподнял в недоумении кустики бровей. Помедлил. Пожал плечами, хмыкнул и отвернулся к бесшумно качающим свои беззаботные верхушки берёзам.
– Надо будет Гошку навестить, – решил Бачинский. – Вот встану на свою проклятую ногу, и навещу, хоть на костылях.
– Хорошее дело, – одобрил Пётр Романыч. – И я навещу, а как же? Сосед ведь.
– А с Володькой Юдиным что случилось? – вдруг раздался хрипловатый голос с соседней с Петра Романовича койки.
На Богуславина требовательно смотрели большие тёмно-серые глаза на треугольном, с широкими скулами, молодом лице.
Весьма крепкий мужчина, но какой-то потухший, с занозами в душе, и, кажется, немалыми. Несмотря на жёсткий взгляд, впечатление от его личности путала паутина растерянности. Словно жил он себе, жил в привычном мире, и вдруг некая непредвиденная лавина снесла всё, чему он знал цену, всё, что могло его радовать и «цеплять», и выбросило туда, где всё ему незнакомо и потому враждебно, и где он обречён на одиночество, пока течение времени вновь не сроднит его с обстоятельствами бытия…
– Так вы знаете, что с Володькой? – уже раздражённо переспросил сероглазый.
Пётр Романыч очнулся и чуть смутился, поняв, что задумался о парне и не ответил на его вопрос.
– Знаю, знаю, – поспешил он рассказать. – На автобусной остановке бросился под подошедший грузовик, поломался весь, но живой – медсестра сказала. Слышали ведь?
– Почему бросился?
Петру Романычу показалось, что сероглазый знает, почему Володька Юдин бросился под грузовик, а спрашивает то ли по инерции, то ли боясь удостовериться в причине – не в той, что на поверхности лежит, а в глубинной, о которой только Бог знает да мудрая мать может догадываться.
Не криминальные разборки и не потеря денег, нет… возможно, страх безысходности, неверие в то, что есть иной путь – не удобный широкий, оканчивающийся пропастью мук, а трудный узкий, устремляющий в небеса радости. Неверие в то, что найдутся силы сойти с широкого пути страстей и встать на узкий путь скорбей…
Пётр Романыч кхекнул и пояснил:
– Почему точно – не ведаю, ничего он конкретно не говорил. Просто, что всё ему надоело.
Неожиданно для себя он добавил вполголоса:
– Вроде как нечистый ему является и велит с жизнью кончать.
Серые глаза расширились. И тут же закрылись плотно. Губы поджались в гримасе «я так и знал». Распрямились вновь, пытаясь скрыть панику.
Пётр Романыч свёл брови, размышляя, что ж такое произошло у сероглазого парня, что он всерьёз воспринял слова старого песчаного деда о нечистом, навестившем его приятеля.
– Этот Вовка мне кучу «зелёных» должен, – сообщил с верхушками берёз. – И не мне одному. Зарвался парень.
– Как это? – спросил Богуславин.
– Понабрал денег на бизнес, а он у него не пошёл; обычное дело у подобных растяп.
– Не растяпа он, – буркнул сероглазый.
– И мямля, – усилил с верхушками берёз.
– И не мямля. Пятки кое у кого не стал целовать, хотел самостоятельности, вот на него и попёрли.
– Самостоятельность, Олеженька, это роскошь, а не право, – с приторной, насквозь фальшивой ласковостью пропел с верхушками берёз. – Это, милок, привилегия хозяина. А Вовка кто? Выпендрёжник. Вишь, самости захотел. А он её заслужил, самость эту? Перед влиятельными людьми склонился? К знающим людям пришёл опыта мало-мальского набраться? Нет… «Я сам, я сам»… Конечно, люди обиделись, дали по шапке, уча шалопая зарвавшегося. Шапка-то и слетела.
– Выгода – вершина пирамиды из человеческих черепов, – сказал Виктор Бачинский; оказывается, он не спал.
– Чё? – переспросил с верхушками берёз.
– Верещагин, – дополнил Бачинский. – Апофеоз войны.
– Масонская вещь, – вздохнул Пётр Романыч – больше для себя, чем для других.
Виктор его услышал.
– Почему масонская?
– Я не искусствовед, объяснить толком не могу… символика там масонская, вражеская… то бишь, враждебная Христу.
– Да ну, с чего вы взяли! – возразил Бачинский. – Масоны тоже религиозная организация, как и православие.
– Религиозная, – согласился Пётр Романыч и уточнил: – Сатанинская. Мы Богу поклоняемся и от Него спасения ждём, а они поклоняются сатане, и ждут от него власти и жалости после смерти. Власть-то они при жизни получают, а вот жалость сатане изначально не ведома. Христово царство светло и радостно. Сатанинское – темно и дико. Это бездна отчаянья, где, грубо говоря, каждый метр, ведущий вниз, страшнее и горше предыдущего.
– Зачем же тогда они людей в ад тянут? – хмыкнул Бачинский.
– Так масоны эти верят, что Бог отниматель, а сатана – раздатель материальных благ и власти. А на самом деле он кормитель и вдохновитель всех человеческих страстей и грехов. А в ад и рай после смерти они не верят. Пусть, мол, лучше, на земле полностью царит сатана – это понятнее и ближе человеку, чем жизнь во Христе. Оглупил их сатана, души ошторил, внушил, что власть и страсти слаще смирения, терпения, любви и Самого Бога.
– Ну, а если после смерти нас точно ждёт другое какое-то существование… – медленно, раздумывая, спросил Виктор Бачинский, – и оно как бы рай и ад, то эти масоны-то что, настолько муки любят, что сатану Богу предпочитают? Получается мазохизм какой-то. И садизм.
– Садомазохизм, – ввернул с верхушками берёз. – По классификации психиатров.
– Извращенцы, – сказал, словно плюнул, Виктор. – Если во всё это верить, то заранее окочуришься со страху.
Богуславин вздохнул, простынку на себе поправил.
– То-то и оно-то, что верь, не верь, а устройство мира, созданного Богом, не изменишь, как ни старайся.
– И что? – скептически сказал Олег.
– А то. После смерти каждый будет либо вечно жить, либо вечно умирать в мучениях вдали от Бога, и этому никогда не настанет конец.
– Нелепо получается, – возразил Бачинский. – Думаете, масоны, чего бы они там ни замыслили, по своей воле мучаться хотят? И, правда, садомазохисты.
– Так ведь они верят, что их кумир сатана избавит их от мук и наградит более, чем это возможно Богу. А, главное, даст им власть и в этом, и в потустороннем мире. Да только, стоит им здесь помереть, как там они воскреснут не для власти, а для вечного унижения и боли.
– Нету вашего сатаны, – легкомысленно усмехнулся с верхушками берёз. – И Бога нет. Иллюзии это всё. Химеры. Ни увидеть их, ни пощупать. А, убогенькие блаженненькие… «Ударят тебя по одной щеке, подставляй другую». Хрень какая-то… Я ему ударю по щеке! Своей лишится! А масоны – это ж за рубежом элитная организация, типа крутой банды. Они богатые и всесильные, причём тут муки вечные?
– Масонов и в России полно, – ответил Богуславин. – Они как плесень, разрослись по всему миру. Теракты, войны, кризисы, революции – в том числе, и наша Октябрьская, – это их подготовка и выполнение, ничья больше. В правительстве масоны сидят, на ключевых постах в промышленности и в культуре, в международных организациях и судах…
– А, ерунда! Придумываешь ты, дед! – хмыкнул с верхушками берёз. – Начитался «жёлтой» прессы у себя на помойке и мнишь себя великим гуру. На себя посмотри – весь сыплешься давно, под себя скоро ходить будешь, а всё неймётся тебе, всё мир думаешь облагородить… Куда тебе, трухе-гнилушке, соваться? О похоронах бы задумался, а ты всё кидаешься людишкам помогать, типа истину им вещаешь. Какая она, истина? Для кого? Почём ты знаешь, что это истина, и нужна ли она кому? Тьфу! Слишком много на себя берёшь, пришепёт трухлявый. Истин на самом деле полно, выбирай, какая по нутру! Верно я говорю, Олежек?
Но Олег словно оглох и онемел. Лежал кулем на кровати и на обращение соседа лишь поморщился, как от дурного запаха. Петру же Романычу поблазнилось, будто на койке у окна не плотный белокожий мужик лежит, лоснясь приторными фальшивыми улыбочками, таящими острые клыки, а та мохнатая груда, что явилась ему в глубине вонючей автобусной остановки.
– Олежек, спишь ты, что ли, аль у тебя язык распух? – ласковенько пропел с верхушками берёз. – Аль не уважаешь коллегу?
Сероглазый разлепил губы.
– Не сплю, Метеорит Перкосракович.
И улыбнулся с ехидцей. Бачинский хохотнул.
– Чего? – переспросил он. – Ты чё, издеваешься над ним?
С верхушками берёз налился переливчатым кумачом. Куда делись лощёность и ласковость? Зверь брызгал на Олега и Бачинского ядом голубых своих глаз.
– Это не издевательство, – сказал Олег. – Ни в коем даже случае. Это в паспорте у него прописано, сам видел, сам читал. Метеорит Перкосракович Огрызков. Хотя величает он себя по-другому, покрасившее: Дмитрий Петрович Огрызалов. Так оно благозвучнее. Что ж вы родителей не уважаете, имена рода Огрызковых забываете, а, Метеорит Перкосракович?
– Он чё, тугарин какой? – обалдело предположил Бачинский.
– Не, он не тугарин, – с удовольствием просветил Олег. – Перкосрак – это сокращённые слоги из предложения «Первая космическая ракета». Дедушка нашего Метеорита явил на нём буйную фантазию советского расстройства ума.
– Запомню я тебе это, Мордвинцев, – процедил Метеорит Перкосракович.
– А мне по мочалке, – безразлично отозвался Олег, – господин Огрызков. Вот честное слово, во всех остаточках честности, что ещё в моём слове наскребаются, по мо-чал-ке.
– Выйдем отсюда, там прознаем – по мочалке тебе или вкус к жизни снова тебя к безопасности поманит. Попомнишь тогда меня, – прошипел Огрызков. – Пяточки протрёшь, ко мне подползая.
– Обязательно, – насмешливо пообещал Олег, – до задницы пяточки свои протру, а как же. Оставь меня в покое, Ритик. Всё равно мне, понимаешь, всё равно. У Вовки Юдина хотя бы мать рядом.
– А у тебя? – рискнул спросить Пётр Романыч.
Олег показал ему свои серые глаза, блестевшие от влаги.
– У меня всё по-другому.
И плотно запечатался, даже голову спрятал под простыню. Метеорит Огрызков злорадно просветил:
– Он свою мамочку бил, пинал, мамочка у него поплакала и ушла, куда дорожка повела. А он привык на готовеньком жить, нынешние красотки заботиться о мужиках не хотят, требуют, чтоб мужики за них стирали, готовили и квартиру драили. Пожил одиноким да взвыл. А мамулечка пропала с концами. То ли померла, то ли жива, один чёрт знает. Мамочка, мамочка, где ты? Накорми меня кашкой и котлетку пожарь!
И Огрызков захихикал. Олег громко скрипнул зубами.
– Мордвинцев, зубы побереги, – посоветовал Метеорит Перкосракович. – Новые вставить не на что будет.
– Ты, если навоз ешь, так хоть не дыши, – с силой в охриплом голосе посоветовал Олег. – Или вторую руку на перевязи будешь баюкать.
Злоба обожгла затылок лежащего Олега, но он так и не открыл глаза. Пётр Романыч неожиданно вылез из-под простыни и пересел к Олегу. Рука его тепло легла на короткие густые волосы цвета спелого колоса.
– Бедолага Божья, – вздохнул он. – У тебя и отца нету?
– Нету, – глухо ответил Олег Мордвинцев. – Он нас бросил много лет назад…
– Предатель, – сказал, словно сплюнул Бачинский. – Настоящий мужик своих детей не бросает. Это трусость.
– Тяжело тебе пришлось, – вздохнул Богуславин.
– Вы меня не жалейте, – выдохнул Олег. – Я дурной человек.
– Почему ж?
– Потому что хорошего мать не боится, – тихо, но внятно произнёс Олег.
Пётр Романыч нахмурился. Губами пожевал.
– Может, она вернётся, – сказал он.
– Может, – односложно согласился Мордвинцев.
Он не видел, как Пётр Романыч перекрестил его, но плечи его расслабились, ресницы намокли. Пётр Романыч посидел с ним рядом, пока он плакал, чтобы заслонить его от любопытствующих взоров, а потом тихонько отошёл к своей кровати.
Голова кружилась, но гораздо меньше, и у Петра Романыча мелькнула мысль о том, что после ужина можно с больницей и попрощаться. Здесь его ничто и никто не держит… Олег? Виктор? Володя с Фаиной? Что может сделать для них старый бомж?
Кажется, он, будто хребет, покрывается людьми и их бедами, словно рёбрами и мышцами. Когда обрастёт совсем, так, что и лишний капиллярчик не вставить, тогда он и станет целым, самодостаточным, настоящим человеком, угодным Богу.
Тишина в палате надоедливо обстукивалась и обжуживалась толстой мухой, продолжавшей изучать пресловутый потолок. Под её убаюкивающую колыбельную сперва Пётр Романыч, а потом и все остальные – успокоенный Олег Мордвинцев, ободрённый Виктор Бачинский и надутый Метеорит Перкосракович Огрызков – уснули.
– На полдник! – возвестил около четырёх часов звонкий женский голос, выводя обитателей хирургии из блаженного забвения.
Дверь приоткрылась и пропустила буфетчицу с подносом. Она поставила на тумбочки Виктора и Олега стаканы с чаем и печенье, сказала:
– Дмитрий Петрович и Пётр Романович, а вас прошу пройтись. Хотя… Пётр Романович, вам я сейчас принесу, а то вы зеленоватый какой-то. Лежите-лежите. А после ужина медсестра укольчик вам поставит, она проболталась.
– Спасибо, спасибо, – пробормотал вслед Пётр Романыч.
Огрызков встал, пошёл, презрительно усмехаясь в никуда, чтобы показать, насколько ему пофигу все эти лохозондеры покалеченные. Буфетчица принесла Богуславину полдник и пожелала приятного аппетита.
– А с Богом, – отозвался Богуславин.
Перекрестив чай и печенье, он принялся неспешно жевать и запивать, стараясь не замечать головную боль, поселившуюся в нём после автобусной остановки. Виктор только попил. Олег вообще ничего не стал. Пётр Романыч покосился на него.
– А зря печеньице-то не ешь, – причмокивая, сказал он. – Мяконькое. Как раз для твоих зубов. А чаёк-то… у-у! Чаёк какой… крепкий да сладкий…
– А главное, мокрый, – сообщил Бачинский.
Мужчины переглянулись, коротко рассмеялись. Олег осторожно взял стакан, печенье, поморщился от боли в шве и начал есть. Виктор весело хмыкнул и тоже смолотил весь полдник.
– Кайфово с тобой, дед, – признал он. – Надолго к нам?
– Хотел вот нынче удрать, да пока зелёный – слышал, что буфетчица сказала? Колоть ещё будут… Задница моя многострадальная… Не удрать пока.
– А надо? – в сомнении поинтересовался Бачинский.
– Да пора, чего уж. Голова пухнет, сколько бы сделать надо, пока жив.
Олег удивился:
– А вам сколько?
– Восемь десятков.
– Так вы ещё покурите, – утешил Олег. – Щас молодые чаще мрут.
– Точно, – подал голос Виктор Бачинский. – Это факт. На кладбище, ёлки, зайдёшь могилки предков почистить, а там вокруг сплошные пацаны да девчонки лежат. То убитые, то самоубийцы, – ну, типа наркоманов и алкашей малолетних. После сорока уже от инфаркта мрут и от рака. Жуткое зрелище. Никогда такого не бывало, только когда эпидемии.
– Да и то – в какие века-то! – поддержал Олег. – Так что у вас пятьдесят процентов шансов на ещё десятка два шагающей жизни...
– Шаркающей жизни, – уточнил Пётр Романыч, – а то и ползающей, и лежачей, и сыплющейся.
Вошла буфетчица, забрала пустые стаканы.
– Хороша работа, – оценил Олег Мордвинцев.
– Какая? – не поняла буфетчица.
– Связанная с едой. Ну, там, в барах – пабах – ресторанах и в буфете, и в кафе, – сказал мечтательно Олег. – Всегда сыт и согрет… класс. Как тараканы.
Буфетчица смерила его озадаченным взглядом.
– Тебе, Мордвинцев, что ли печенья не хватило?
– Мяса хочу, мяса! – зарычал Олег.
– Тебе мяса не положено, – вразумила буфетчица. – У тебя полосная. Завтра вот дам тебе паровую котлетку и успокойся. Чем тебе котлета не мясо?
Олег пренебрежительно выпятил губу.
– Котлета – мясо? Если б в котлету мясо добавляли, тогда она, конечно, и за кусок мяса вполне сойти может… Мама у меня дивные котлеты готовила, – с внезапной тихостью сказал он. – Вроде обрезков всяких накидает, а вкусно получалось.
– Котлеты детства – они самые вкусные, – глубокомысленно изрёк Бачинский.
– При чём тут детство? – не согласился Олег. – У неё всегда было вкусно – куда это пропадёт? Или ты думаешь, раз пацан вырос, значит, и материнские котлеты уже не вкусны?
– Ладно, ладно, не зажигай, – примирительно сказал Виктор. – Это ж я из-за красоты словца. У меня мать тоже шикинские котлеты готовит. До сих пор хожу к ней с семьёй на госпраздники, чтобы побалдеть и пузо потешить… Ну, чё-то мы на бабские темы перешли. У меня жена как-то призналась, что в больнице у баб темы разговоров неизменные: еда, мужики, дети и косметика. Одежда ещё. Бабы о философском болтать не могут. Ум у них слишком поверхностный, бытовой.
– Ну, всё. О еде поговорили, о бабах поговорили, пора о футболе тему забить, – предложил Мордвинцев.
– Я к футболу ноль, – поморщился Виктор. – Во дворе маленько мотал мяч с пацанами, а вырос и к этому делу охладел.
– А чё так?
Олег осторожно поправился на кровати. Зашёл Метеорит, всё так же баюкая руку, сел ко всем спиной, уставясь в окно.
– Скукота, – зевнул он. – Скорее бы выписывали, сколько можно балду гонять.
– Сколько положено гонять, столько и будете, Дмитрий Петрович, – сообщила медсестра, неся в руке готовый шприц с лекарством и намоченную в спирте ватку. – Уж больше положенного держать не будем, нам это самим ни к чему. А вы, Пётр Романович, на живот укладывайтесь: сделаю вам последний укольчик и отдыхайте себе вдоволь. А завтра доктор вас домой отпустит. Хотите домой?
– Хочу, чего ж там, признаюсь добровольно, – улыбнулся Богуславин, выполняя распоряжение. – Уй!
– Потерпите, солнце моё, ещё чуток… Вот и всё.
– Фуф… спасибо.
– Всегда вколю, когда попросите, – улыбнулась медсестра. – Ватку подольше подержите, чтоб компрессик своего рода был.
– Ладно.
– Покрепче себя ощущаете?
– Покрепче, покрепче. Вы в меня столько всего запихали, что я ещё лет двадцать проживу, не пожалуюсь.
– Вот и отлично. Олег, как твой живот?
Мордвинцев легонько похлопал по простынке, укрывавшей его тело.
– Лежу – не болит.
– Это нормально. А встаёшь?
– Ну… пока не встаю.
Медсестра укоризненно покачала головой.
– Чем дольше не встаёшь, тем дольше выздоравливаешь, – наставительно произнесла она. – Вы что тут, решили до Нового года лежать? Нет уж, миленький, хватит себя жалеть да баловать, принимайся за работу. Нужно садиться, вставать, ходить. Неужто не надоело в утку пѝсать? Не такой сложной была у тебя операция, чтоб так себя холить. И с более жуткими травмами люди быстрее встают. Хватить нéжить себя, Олег, ну, не мальчик ведь.
– Мальчики и то смелее тебя, Олежек, – ехидно сказал Метеорит. – С царапинами и шишками на кроватке не лежат, и внимания на них не обращают, носятся, сколько влезет, а ты слёзную муть по морде размазываешь. Слабак.
– Дмитрий Петрович, – строго прервала его медсестра. – Держите себя в руках. Вам кто дал право унижать человека?
– Ой, да что вы, Любушка, кто унижает? Это ж просто мужская базла, не обращайте внимания, моя красавица, – осклабился Метеорит Перкосракович.
Медсестра безнадёжно посмотрела на него.
– Какой вы всё-таки…
– Какой, Любушка? Непривычный?
– Пустой, Дмитрий Петрович. Даже страшно иногда. Ну, а вы лежите, отдыхайте, скоро ужин. Окно что не откроете? Душно у вас. Или боитесь воздух свежего вдохнуть?
Она ушла.
– Действительно, душно, – подтвердил Бачинский. – Как на арене после двухчасового представления. Эй, Метеорит, открой окно.
– Не нанимался, – зевнул Метеорит Огрызков. – Надо тебе – встань да открой.
Пётр Романыч безмолвно встал да пошёл к окну. Ручки поворачивались легко, и открыть его оказалось пара пустяков. В лицо дунул ветер, и Петру Романычу стало гораздо лучше. Даже головная боль немного отпустила. Он улыбнулся. Нет, пора домой. Как там без него во дворе жизнь налаживается? Хорошо, конечно… А Люся-то переживает, куда это он пропал. Или ещё не заметила?..
– Мужчина! – услышал он знакомый голос и поспешил повернуться.
В дверях стояла Фаина Юдина.
– Мужчина, можно вас на минутку?
– На здоровье, – ответил Пётр Романыч.
Он вышел из палаты и подпёр стену. В принципе, доехать… добрести до дома вполне реально. Силы, вроде бы, прибавилось. Только зачем он понадобился Фаине? На лице её серость усталости и землистость беспокойства.
– Мне говорили, как вас зовут, но я забыла за всей этой суетой, – пробормотала она в качестве извинения.
– Пётр Романыч. От меня что-нибудь ещё нужно? – с готовностью откликнулся Богуславин. – Я с радостью!
– Спасибо, что кровь дали, – безжизненным голосом поблагодарила Фаина.
– Совсем немного, – смутился Богуславин. – Даже говорить не стоит. Просто я под рукой оказался, а то и помоложе б донора нашли.
– Ну, что нашли, то нашли, – вздохнула Фаина и вперила тёмные глаза свои в синеглазье старика. – А вот дали б вы мне свой адрес.
– Зачем это? – удивился Пётр Романыч.
– Мне может понадобиться свидетель, – пояснила Фаина.
– А-а… ну, адрес простой.
Он назвал улицу и дом.
– Запомнили?
– Запомнила.
– А Володя как?
– Ничего. Всё спит. Врачи уверены, что будет жить. До свиданья.
– До свиданья.
Пётр Романыч проводил её взглядом, перекрестил. В палате он лёг, повернувшись лицом к окну и любуясь кусочком синего неба, на котором трепетали тонюсенькие веточки-плети пышнокудрых берёз.
– Красота Господня, – выдохнул Пётр Романыч. – Мне б душу такую иметь, как эта красота чистая, благосеннолиственная…
– Чё в ней красивого? – фыркнул Метеорит. – Берёза есть берёза. Ну, высокая. Ну, зелёная. Лучше я вам случай смешной расскажу. Анекдотец.
– Да замонал анекдотцами своими! – разозлился Бачинский. – Чё бы доброе сказал когда!
Побледневший Огрызков выматерился грязно.
– Достались бы вы мне на улице! – процедил он. – Или хотя бы где; я везде найду – достану. А когда достану, я, б…, покажу, какая, б…, жизнь красивая, когда в ней я!
– Митя… – вдруг слабым голосом позвал Пётр Романыч. – Митя…
Удивившись непривычно мягкому обращению, Огрызков невольно подошёл к кровати.
– Вы меня? – уточнил он недоверчиво.
– Тебя, Митя, тебя. Не принесёшь ли мне стакан воды? Как-то в глазах у меня всё плывёт.
Огрызков непонятным образом подхватился, и чуть ли не побежал в буфет.
– Опа! – присвистнул Мордвинцев. – Как ринулся… Чего это с ним? А, Витёк?
– Ангел подзатыльником поторопил, – саркастически предположил Бачинский. – А вообще странно. Чтоб Огрызков непонятно какому овощу, как он говорит, воды притащил? Дед, а ты, чаем, не миллионер криминально-подпольный? И на руках у тебя общак?
– Не, я вообще бомж.
– Бомж?
Мужики переглянулись.
– Что-то на бомжа ты не похож, – усомнился Олег.
– В крайнем случае, дедушка в бегах, – подтвердил Виктор.
– Спасибо на добром слове, но я точно бомж. О, Митя! Водички принёс? Ну, давай, давай мне её. Пить ужасно хочу, сил нет. Вот уважил старого перца…
– Да чё, – буркнул Метеорит, протягивая стакан с водой.
Пётр Романыч приподнялся и выпил всю воду, отдал пустой стакан Метеориту. Тот взял, повертел его так и сяк, поставил на тумбочку возле кровати Петра Романыча и отправился к своей койке с самым независимым видом.
– На ужин! – воззвала буфетчица, так громко брякая тарелками, словно удовлетворяла свою тайную мечту играть на ударных инструментах.
– Опять каша, – пробурчал Огрызков. – Сколько можно? Хоть бы раз чё нормальное дали.
– А что? – добродушно сказал Пётр Романыч. – Каша тоже ничего, совсем даже неплохо. Питательно.
– Больница – это тебе не санаторий, – изрёк Бачинский. – Скажи спасибо, что хоть кашей кормят. Могли бы только хлеб с водой давать: мы ж с тобой пока бесплатно тут лежим. Платили б сами, глядишь, тебе и шашлычок-балычок с жюльеном на фарфоровом подносе подали бы.
– И пиво, – помечтал Олег.
– Любишь пиво? – спросил Пётр Романыч.
– Кто ж его не любит? Вы такого видали? Ну, разве что «ботаники».
– «Ботаники» – они, однако ж, молодцы, – серьёзно сказал Пётр Романыч.
– Почему это?
– У них зато дети будут.
Олег и Виктор опешили. Даже Метеорит с интересом воззрился на старого чудака.
– Ха, дед, ну, ты фрукт! А у нас, значит, то бишь, тех, кто пиво заливает, детей не будет? – рассмеялся Олег.
– А знаешь, почему?
Богуславин почесал щетинистую щёку, прищурился хитровато.
– Ну, и почему?
– Потому что в пиве такой фермент есть, который постепенно подавляет в мужчине влечение к женщине, и он в итоге в импотента превращается. И у женщин также получается. А когда влеченья нет, нет и брака, нет и семьи, нет и детей. Вот тебе какая ягода-малина получается.
– Враки, – недоверчиво протянул Мордвинцев.
– Не, он точно говорит, – поддержал Бачинский. – Я тоже это где-то читал. Интервью с каким-то главным врачом страны. Он так прямо и заявил: пивуны – это стопроцентно потенциальные импотенты. И пивной алкоголизм так же неизлечим и страшен, как обычный – с водкой там и с тройным одеколоном. И призывал кончать пропаганду пива в телеке и на рекламных щитах. Крутой мужик.
Молоденькая санитарочка разнесла кашу Олегу и Виктору, а остальным сказала:
– Так. А вам двоим велено в столовую идти.
– Идём, идём, – поспешил Пётр Романыч. – Митя, тебе помочь?
Метеорит не ответил, миновал его, не удостоив взгляда. Пётр Романыч последовал за ним.
В крохотной столовой, где умещалось лишь пять столов, все стулья были заняты. Но, пока Огрызков и Богуславин получали свои миски с рисовой размазнёй да чай в стаканах, как раз за одним столом два места освободились, и они сели. Метеорит брезгливо мешал алюминиевой ложкой кашу, а Богуславин помолился, перекрестил еду и принялся уничтожать кашу, аппетитно причмокивая. Метеорит невольно загляделся на него.
– Чё, каша вкусная? – не удержался он.
– Хороша каша, – подтвердил Пётр Романыч. – Наваристая. Рису не пожалели. Ты ешь, ешь, тебе выздоравливать надо, сил копить, чтоб дела-то по совести разгрести. У тебя, кстати, сорока тыщ лишних нету?
– Сорока тыщ? На что?
– На милостыньку, Митенька, на неё, чтоб совесть твоя успокоилась.
– У меня совесть как алмаз – чиста, прозрачна и не пробиваема, – хмуро заявил Метеорит. – У меня спокойствия куча, как у трупа.
– А почём ты знаешь, что у трупа спокойствие имеется? – спросил Богуславин без тени шутки.
Метеорит машинально отправил в рот ложку с кашей.
– Вкусно? – подмигнул Пётр Романыч. – Хороша каша! А про сорок-то тыщ подумай, Митя. Тебе они попусту пройдут, а тут цéлую семью спасёшь от выселения. У них кров останется, у тебя – удовольствие от непривычного доброго деяния. Вот попробуй, Митя. Понравиться может, честное слово. Ещё и подсядешь… как наркоманы говорят.
И, не дав Метеориту ответить в духе а-ля Перкосракович, Богуславин забрал пустые тарелку и стакан и отнёс в буфет. Метеорит доел кашу, выпил чай и, отдав посуду буфетчице, поплёлся по коридору мимо палат. Непонятные странные мысли кусали его, и ему хотелось разложить свои новые мысли по полочкам в относительном одиночестве.
Ха, может, и правда, попробовать и отдать нищим ради прикола эти сорок тыщ? Прикольнуться… С собой у него было пятьдесят. Конечно, с десятью оставшимися тыщами он будет чувствовать себя бедняком, но «мобила» в кармане, в любой момент звякнуть и велеть браткам притащить деньги – плёвое дело. И, когда он наткнулся на вышедшего из палаты Петра Романыча, он без промедления вытащил шесть пятитысячных купюр и сунул их старину, сказав лаконично:
– На.
Пётр Романыч взял светло-коричневые бумажки, посмотрел на Огрызкова.
– Спаси тебя Господь, Митя. Ты многодетную семью спас.
– Только ты об этом – в тишкé, усёк? – тихо сказал Метеорит. – А то задолбают. Хохотать будут полгода. И спрячь деньги. Для тебя сумма немалая, для других тоже, обчистят – взбрыкнуть не успеешь.
– Ладно, Митя. Выздоравливай… А хочешь, я тебя потом навещу?
И у Метеорита вырвалось:
– Хочу.
Он тут же насупился и рванул от блаженного дедка в свою палату. Пётр Романыч уже выходил из больницы, как вдруг Метеорит его догнал.
– Стой, батя, – велел он.
– Стою, сынок, – послушно остановился Богуславин.
– На тебе в достачу ещё десятку, – торопливо пробормотал Огрызков. – Мне братки скоро подвезут бабла навалом, а твоим всё равно много не будет.
Он протянул ему ещё две пятитысячные купюры и увидел, как дрожит старческая рука. Поднял взгляд на лицо босяка – а на нём слёзы.
– Митя… – только и смог сказать Богуславин.
– Иди давай, батя, поскорее отсюда, – нахмурился Метеорит. – Мне раскисать не резон… И бабло, смотри, береги, а то прибьют. Похитчиков нынче развелось больше, чем их жертв. Ты меня понимаешь, а?
– Митя… храни тебя Господь.
– Да ладно, пусть хранит, – махнул рукой Метеорит, – я не против. Бывай.
Он втянул в себя летний воздух и вытащил здоровой рукой сигареты из кармана. К нему подошёл смуглый парень, и они отправились за крыльцо. Похоже, это и был один из корешей Метеорита, пасущийся у больницы в качестве охранника и связного в одном лице.
Пётр Романыч вздохнул: бедолага, мол; перекрестил две фигуры, да потлепал себе неспеша к автобусной остановке. Вспомнил, что денег-то на проезд у него нет. Пешком до Белоцерковских далеко, весь вечер туда будешь идти, и полночи – обратно. А Пётр Романыч ещё не совсем хорошо себя чувствует, может и не дойти. А не дойдёт – мигом его обчистят.
Так он стоял, озирался в поисках решения, и вдруг вдалеке, в сквере через дорогу, заметил знакомую фигуру женщины с коляской.
– Неужто Светлана Руслановна? – не поверил он и прищурился: хотя на зрение не жаловался, а вдруг с прищуром яснее увидится. – Точно, она!
Окрылённый Богуславин засеменил по тротуару, через дорогу со светофорами в сквер. Светлана Руслановна медленно катила коляску с годовалой Таней. Девчушка рассматривала прелести сквера и пыталась разговаривать с матерью, та ей отвечала общими фразами.
– Светлана! – крикнул Богуславин, труся к ней.
Женщина обернулась.
– Ой, это вы?!
Пётр Романыч запыхался. Он сел на скамейку возле Светланы Руслановны и прижал руку к сердцу, тяжело дыша.
– Что вы здесь делаете? Гуляете? – дежурно спросила Белоцерковская.
– Ага, гуляю. Фуф…. Присядь-ка, Светлана Руслановна, мне надо тебе на ушко шепнуть. Здравствуй, свет Танюша; что, не пускает тебя мамка погулять, ножками потопотать?
Танечка ответила быстрыми нечленораздельными звуками и послала матери укоризненный взгляд.
– Щас пущу, – рассеянно ответила ей мать, садясь рядом с Петром Романовичем. – Как вы здесь оказались, Пётр Романыч?
– Долго рассказывать; случай вышел, – ответил Богуславин. – Ты лучше погляди, что тебе добрый человек дарит.
И словно волшебник, он достал из кармана штанов деньги. Светлана ахнула.
– Здесь пятьдесят тысяч, – сказал Пётр Романыч. – Держи деньги крепко, да сразу и заплати свой долг. А я с Танюшкой погуляю.
Светлана взяла новенькие купюры, не веря собственным глазам и рукам.
– Это что… взаправду?
– А как же. У тебя документы с собой?
– Только паспорт. Квитанции дома.
– Тогда поехали домой, берём квитанции, и в ближайший сбербанк. Хотя ты ж сама справишься?
– Да справлюсь… А это взаправду? Это можно взять?
– Можно взять без отдачи, – заверил Пётр Романыч.
– А как его зовут… этого человека? – спросила Белоцерковская, глядя на плотные гладкие бумажки.
– Дмитрий Петрович его зовут, ты так себе и запомни.
– Запомню. А фамилия?
– К чему тебе фамилия? Перед Богом его помяни – ему это лучшая благодарность.
– Я не умею.
– Научишься. Знаешь ведь: учиться никогда не поздно. Святые-то люди до последнего мгновенья жизни учатся, понимаешь? Ну, беги себе, Светлана Руслановна, у тебя забот гораздо выше Танюшкиной коляски. И с работой у тебя наладится, верь, и алименты с мужа взыщут. Всё в Божьей воле. Давай, давай, беги.
– А вы?
Светлана Руслановна встала, взялась за ручку коляски.
– А я посижу поотдыхаю да домой поковыляю.
– Ну, до свиданья, Пётр Романыч. И спасибо вам за чудо.
– Это не мне, – улыбнулся Богуславин, – это Дмитрию Петровичу. До свиданья, Светлана Руслановна, ещё свидимся. С Богом, Танюшка.
Они расстались. Белоцерковская с дочкой устремилась к подошедшему автобусу, а Богуславин поудобнее уселся на скамейке, размяк и закрыл глаза.