Он был раним, страдал, болел и рано умер. Осталась женщина, которая была рядом с ним всегда и во всем. Он считал, что художник призван, ни много ни мало, изменить мир к лучшему. Не изменяя себе. Она верила. Что из этого вышло? Помните одну из лучших ролей Георгия Буркова - в фильме Василия Шукшина «Печки-лавочки»? Сыграл он там промышляющего в поездах вора, который подсаживается в купе к едущей на юг паре и называет себя «конструктором». Что в той истории с попутчиком главное? Конечно же, эпизод с кофтой. Подарил вор гипюровую кофточку, обнаруженную им в украденном чемодане, симпатичной деревенской женщине Нюре. Которая «таких сроду не носила». Зачем подарил, если мог продать дефицитную вещь? Выгоды в смысле завоевания женской симпатий никакой - Нюра с мужем на море едет. Подарил по доброте, от чистого сердца. Потому что он, прежде всего, человек душевный, романтичный, а ворует, может, только из любви к своему искусству. В сцене с попутчиком возникает любимый шукшинский и бурковский перевертыш: зло, оказывается, не такое уж зло, а вот даже и добро. Наверное, впервые в русской культуре нас заставил задуматься над этим Пушкин в «Капитанской дочке». Недаром Марина Цветаева писала, что после его Пугачева у нее зло «всегда было на подозрении добра». И герои Буркова, в каждом из которых много всего намешано, приучают к этой «подозрительности». Хотя достаточно почитать дневники актера, чтобы убедиться: он прекрасно знал цену человеку. Знал - и жалел. Знал - и любил. Это дорогого стоит - любовь с открытыми глазами. «Во мне много от Луки» В детстве он испытал два душевных потрясения. Первое, раннее - когда мама читала ему тургеневский рассказ «Муму». Маленький Жора залился слезами, мама продолжала читать, в конце концов он упал лицом в подушку и разрыдался. Мать, наверное, втайне гордилась, что мальчик сострадателен, что литература над ним может все.
|
||
Рассказывает Татьяна Ухарова, вдова Георгия Буркова: «Жора мать обожал. В дневнике писал: «Я маменькин сынок». Мария Сергеевна была человеком сложным, властным. Крупная, дородная, она хотела казаться дюймовочкой и нежно называла мужа «папой». Она любила болеть и лечиться, поэтому Иван Григорьевич все заботы по дому брал на себя. Это при том, что был очень занят на заводе, где занимал высокую должность: парнишкой он приехал из деревни и прошел путь от рабочего до главного механика. Когда его выбрали народным заседателем в суде, все, как вспоминал сын, шли за советом только к отцу: он каждого считал правым. Мягкостью, жалостливостью Жора был в него».
Второе потрясение - военное. В госпитали Перми, родного города Буркова, стали привозить первых раненых. Девятилетний Георгий часами сидел на подоконнике в своей комнате и смотрел, как по улице идут грузовики с забинтованными людьми. Через год вместе с друзьями сколотил концертную бригаду, стали ездить с выступлениями по госпиталям. Жора читал раненым бойцам стихи и пел арии из опер - к тому времени он пересмотрел все постановки эвакуированного в Пермь Ленинградского театра оперы и балета.
Восприимчивость к искусству была у него врожденной: много читал, рисовал акварели, бегал на спектакли. В величине своих дарований он не сомневался. «В 4-м классе я просто готовил себя в гении, в 8-м - то же самое...», - вспоминал Бурков... Человеческая среда, из которой он вышел, - это люди послевоенной поры, измученные войной и страхом репрессий. Там была не только радость мирной жизни, но и надлом, и стремление удержать себя, как треснутую чашку. Своих друзей, соседей, сослуживцев Бурков описывал в дневнике, и описания эти стоит привести хотя бы отрывочно.
Вот первый режиссер Георгия, Давид Левин, работавший в глухой провинции: «...Всегда был болезненным. На груди носил, как медальон, мешочек с серой. Много пил. Был страшно подозрительным и мнительным человеком. ...Но при этом около него можно было расти, экспериментировать, он это позволял и поощрял. Был окружен ненавистью и недоброжелательством... и знал, что обречен. Жизнь его рисуется мне сейчас как кошмарная мелодрама».
Или безумный музыкант Петров-Глинка, с которым Бурков работал в театре в Березниках: «В очках с толстыми стеклами, с копной совершенно седых волос, с полными потрескавшимися губами, которые вечно склеивались в какую-то вялую, виноватую и загадочную улыбку... Он был удивительно не приспособлен к жизни. Уборщицы рассказали мне, что под кроватью он копит сухари. Пил. ...Я узнал, что он убежал из сумасшедшего дома. Человек он был тихий и трогательный. Писал стихи и музыку».
Судьбы у обоих персонажей схожие: талантлив, душевно одинок, не понят, болел, пил. Про друзей детства и приятелей постарше Бурков говорит совсем коротко: «удавился... утонул ... расстреляли... до сих пор преследуют припадки после контузии... умер лет шестнадцати от какой-то страшной болезни. Я уж не говорю, что многие погибли на фронте...».
И написанное было бы страшным, если бы не отсвет жалости и понимания, который бросает на персонажей дневниковой прозы Буркова личность автора. «Во мне много от Луки, с детства еще, - признавался он. - Я всегда хотел добра всем».
Казалось бы, как могло прийти в голову податься в артисты близорукому застенчивому пареньку с покатыми плечами? Да, с детства отличал его талант рассказчика, собиравший вокруг Жоры толпу ребят. И не на завод же было направлять ему свои стопы, даром что рабоче-крестьянский сын, когда в нем от малейшего соприкосновения с прекрасным все звенело внутри. Но в самом начале пятидесятых актеры с такой фактурой - какая-то неопределенность, незавершенность во всем, ни малейшего обещания лоска и блеска, ну совершенный «неформат», как сказали бы сегодня, - были редчайшей редкостью.
Это потом выяснится, что, благодаря подвижности, текучести его актерской и человеческой природы, мало кто так, как Бурков, может играть героев, у которых сто пятьдесят оттенков характера. Например, следователя Федяева в рязановских «Стариках- разбойниках». С его, Федяева, готовностью предать своего подчиненного, пожилого и потому уязвимого человека - и в то же время с бесконечной преданностью делу: это беспечное «ерунда, бандитская пуля», и раненая рука на перевязи, которую он носит, смущаясь, как труженица-мать неожиданно захворавшее дитя... Или вот Артюхов, крепостной камердинер графа Мерзляева в картине «О бедном гусаре замолвите слово». Что за человек, пойди разбери. И холопство в нем, и ненависть к хозяину, и желание прослыть образованным («В искусстве мы тоже кое- что понимаем»), и ум (получив вольную, разбогател), и широта души, которой на материальное плевать (однажды напился и замерз под забором). А главное, обаятелен Егорыч, потому что живой, шельма, будто с улицы забежал в картину…
В семнадцать лет Бурков оказался удивительно уверен в своем призвании. Отодвинул то, что мешало его осуществлению, в том числе и отношения с девушками. Так и писал в дневнике, в запале молодости, что любовь - потом. В свои семнадцать думал только о завоевании столичных подмостков. Поэтому, руководствуясь заветом Юлия Цезаря «пришел, увидел, победил», застенчивый и горячечный юноша рванул в Москву поступать в театральный институт. Где с треском провалился.
«В десятом классе я впервые влюбился. Я не воображал, что она влюбится в меня за красоту, этого при всей силе юного воображения я представить не мог. Я убеждал себя, что в мужчине главное ум и характер»
Татьяна Ухарова: «Да, типаж у него был странный. Есть герой, есть характерный, а это кто? Сутулый, худой, губастый, в очечках, и подшепетывает, и говорок пермский. На прослушивании Жора стал читать Маяковского, так все в комиссии от хохота зашлись.
Вернувшись домой, он поступил на юридический факультет местного университета, из-за того, что любил волейбол, а там была сильная команда. Но через три года бросил учебу и ушел в никуда. В библиотеку засел, утром уходил туда как на работу и вечером возвращался, ему даже почетный читательский билет выдали. Библиотека возникла потому, что, во-первых, Жора решил всерьез заняться самообразованием и, кстати, так в этом преуспел, что часто потом курсовые я писала, не пользуясь литературой, с его слов. Во-вторых, он тогда не работал, содержал его отец, а кто будет искать тунеядца, каковым Жора тогда считался, среди стеллажей с книгами? Но каждый год ездил в Москву - испытывал судьбу в театральном, и его упорно не принимали. Когда Жоре было уже под тридцать, он махнул в Березники, это городок в Пермской области, пришел в театр и спросил: «Вам штаны нужны?», мужчина-актер то есть. «Штаны» в театре всегда нужны. Дали ему роль, вручили поднос - классическая ситуация! - чтобы изображал официанта. В том спектакле он должен был дважды пройти через сцену и оба раза умудрился свалиться с лестницы, когда поднимался из оркестровой ямы. Но так радовался! Писал в дневнике, что начинает играть, «жаль только, что роль без слов, но ничего, у меня все впереди».
После этого театра Жору взяли в Пермский драматический, и уже оттуда он вместе с компанией молодых артистов уехал в Кемерово, где им разрешили создать театральную студию: идеи реформирования театра его уже тогда распирали, и педагогический дару него открылся».
Однако о своем настроении в те годы Георгий писал: «гнуснейшее чувство бездарности», «стал заурядным провинциальным актером». Все-таки он был уже в том возрасте - тридцать два года, - когда пора подводить некоторые итоги. Приговор себе - «заурядный актер» - и масса нереализованных амбиций тяготили... И вот в такой момент в жизни Буркова приехала в Кемерово из Москвы известный театральный критик Ольга Пыжова. Увидела игру актера на сцене и посоветовала главному режиссеру театра им. Станиславского Борису Львову-Анохину посмотреть его.
Татьяна Ухарова. «Мне было девятнадцать лет, когда по нашему театру пронеслась весть: «какого-то мужика из провинции берут, ни одной буквы он нормально не выговаривает, но Анохин говорит - гений». Помню, мы, москвичи, сидели своей компанией, и меня послали на разведку - посмотреть, что там за чучело появилось. Что чучело, я убедилась сразу: в широких суконных штанах, красном свитере в белый горошек, стареньком рябом пальтишке, на носу очки. И с напомаженным коком! Я потом спрашивала Жору, кто его так нарядил и причесал. Оказывается, мама, в ее представлении так должен был выглядеть актер.
После репетиции мы вместе вышли на улицу, нам было по пути, разговорились - и не смогли расстаться, ходили до вечера. Я никогда раньше не видела такого интересного и остроумного человека. Стали встречаться. В первом совместном спектакле мы играли папу и дочь, нас и в жизни так воспринимали - конечно, тринадцать лет разницы. К тому же я выглядела моложе своих девятнадцати, такой колокольчик. Чтобы не смущать Жору, поначалу обманула его: прибавила себе два года. Когда поженились и я забеременела, он возил меня на занятия в Щукинское училище - оберегал, и все в вагоне метро косились: вот, мол, сволочь, развратник, девчонку обрюхатил. Родилась дочка, жили в общежитии, денег порой не было совсем. Тогда мы шли к кому-нибудь в гости и развлекали публику разными историями, а нас за это кормили. По театральной Москве даже слух пошел, что есть такая парочка: она показывает двоечника, читающего басню, а он - собаку Динку. Дворняжка эта, которая жила у Жоры в Перми, умела справлять нужду в унитаз, приносить тапки, петь и разговаривать. Думаю, Динка была его коронным номером - а баек он знал прорву - неспроста: Жора играл органично, как собака. Ведь у него не было профессионального образования, только справочка о том, что окончил театральную студию при пермском Доме офицеров. И благодаря такой «неотесанности» он не был испорчен штампами, в нем навсегда остался наив, осталась живость, которые не облекли ни в какую форму, не объяснили ему, что это "актерская органика"».
Тут необходимо сказать о другой собаке. И творческом методе. Зная свою способность воспринимать чужую боль обнаженным нервом, Бурков ее оттачивал, той самой актерской органики ради. Например, по молодости, когда горе еще - явление внешнее, то, что бывает с другими, он тщательно описывал в дневнике все страшное, чему стал свидетелем: лошадь со сломанной ногой, мальчика, попавшего под поезд... «Я еще раз прошел мимо того места, где машина сбила собаку. Она сидела на дамбе живая. Около нее лежал кусок хлеба. Кто-то пожалел и бросил. Глаза! Глаза! Я хочу, чтобы ты всегда сидела, собака, на моем пути, чтобы каждый день душили меня слезы при виде твоих глаз, чтобы однажды я не выдержал и закричал на весь город, на весь мир от боли. Я понял, что такое искусство и для чего оно должно существовать. Я понял крик Дон Кихота. Я понял муки Гамлета: и не до конца, конечно, но понял главную суть искусства. Это - крик радости или крик боли».
Человек он был рефлексивный, даже самоед, постоянно в себе копался, постоянно, вслед за описанием очередного «прожекта», начинал разносить в дневнике свои недостатки: излишнюю мечтательность, неспособность к длительному усилию, расхлябанность. Была у него и традиционная русская слабость. Во все воспоминания об актере вошла история, как накануне своего первого выхода в спектакле театра им. Станиславского он вместе с приехавшим из Перми другом напился, на следующий день оказался не в форме и премьеру провалил. За что был уволен из театра.
Татьяна Ухарова. «Конечно, ничего подобного не было и быть не могло, при Жориной-то преданности делу. Никто его не увольнял, потому что и в театр его приняли условно. Для него не выделили ставку, не так просто это было сделать, а Львов-Анохин не хотел Жору отпускать, потому что уже видел его в роли пьяницы Рябого в своем спектакле «Анна». Борис Александрович решил платить ему из своего кошелька, и в определенный день Жора, смущаясь, заходил к нему в кабинет. Главреж каждый раз спрашивал: «Чего пришел?» - «Ну как? Зарплата сегодня».
А пьянка накануне премьеры - это замечательная Жорина придумка. Он много про себя сочинял, чтобы развеселить людей. Или поддержать человека. Как-то пришел на съемку и увидел совершенно пьяного постановщика, над которым все ерничали, издевались. Жора присел рядом, обнял его и говорит задушевно: «А я позавчера нажрался, с другом. Потом думаю, какое, блин, число? Открываю бутылку пива, смотрю, а на крышке уже второе». Все валялись. Зато постановщик оказался не одинок и даже оправдан в глазах остальных. Я по сей день эти выдумки про «нажрался» в книжках читаю, люди не виноваты, но я сказала, например, Саше Панкратову-Черному: хватит уже такое писать. А он: "Нет, нельзя. Это легенды"».
Легенды работали на образ «простого человека», в доску своего, каким видел Буркова народ. Когда он стал уже популярен и начались творческие выступления, то понял, что зрители отождествляют его с героями, сыгранными им в кино. На встречу шли с одним человеком, «Ну, расскажи, как ты никогда не пьянеешь», - кричали из зала, намекая на «Иронию судьбы». И вдруг перед ними раскрывался совсем другой Бурков, тонкий и образованный, и люди, по воспоминаниям очевидцев, расходились удивленные, «с преображенными лицами».
Татьяна Ухарова. «У Жоры было свое понятие народа, возвышенное, он много о нем думал. Тут была его болевая точка. Но как только возникала масса, стая, «все равны», - отстранялся. Однажды такое единение с «народом» едва не закончилось для Жоры трагически. Мы везде ездили вместе: во-первых, муж мой совершенно не был приспособлен к быту, и рынками-кастрюльками-кипятильниками занималась я. Во-вторых, нам банально не хотелось расставаться. А тут он отправился с театром на гастроли в Барнаул, отправился без меня. Жора тогда совсем не пил, а какие-то местные накрыли стол, принялись уговаривать: «Поддержи компанию, ты разве не русский мужик?», почти вливали в него водку. Потом была барокамера, в Москву он вернулся еле живой и сказал мне: «Ужас! Никогда больше не хочу соприкоснуться с таким».
Жора был очень раним, но не любил нагружать людей, поэтому плакаться неумел. Вот приходит он домой, и я вижу: у него что-то стряслось. В такие минуты он был в страшном состоянии. Перед ним будто пелена опускалась. Единственное, что он мог сделать в такой момент, - это пойти в магазин, купить бутылку водки, налить и выпить. И его отпускало. Тогда он мог заплакать, как ребенок, и начинал рассказывать мне, что произошло. Он ведь жил своей профессией, ни в чем, кроме нее, не понимал, все время вынашивал какие-то планы - то спектакль поставить, то студию создать, искал единомышленников, ждал главные роли... И если упирался в стену непонимания... Вот здесь и начиналось его пьянство, но здесь и заканчивалось».
Татьяна Ухарова. «Когда Жоре было «сгорать от водки», как про него говорили, если он постоянно играл, по две главные роли в сезон? Хотя с театрами у него не прекращалась чехарда. Из родного он ушел в «Современник», но проработал там всего сезон: причина - в спаянности коллектива, который оказался закрыт для Жоры, несмотря на то, что он дружил с Олегом Ефремовым. Вернулся в театр им. Станиславского, там его не ждали и посадили в оркестровую яму, где уже обитали другие хорошие актеры. Всегда общительный, оптимист, он перестал выходить из дому, я испугалась: все, не выскочит из депрессии. Уговорила его лечь в больницу. Подлечили.
С кино тоже было сложно. Хотя первая же роль принесла Жоре славу. Это был фильм Михаила Богина «Зося». Жора играл там смешного лысого солдата, губастого, который ел пельмени. Возник в нашем кинематографе такой чудаковатый персонаж, о Буркове сразу заговорили, стали предлагать сниматься. Но пошли почти сплошь персонажи второго плана, а то и вообще не утверждали на роли, для которых он просто был создан. Например, Максима Горького. Когда сделали грим, оказалось - одно лицо и та же мимика, но Жорину кандидатуру завернули».
Все-таки кинематограф его подцепил сразу. Появился у Буркова, что не всякому актеру дается, свой герой - человек умный, добрый и несчастный. Еще более чудаковатый, чем солдат с пельменями, особенно в представлении обывателя, в чью сторону-то стрела и запускалась. Началось все с «Зигзага удачи» Эльдара Рязанова, который позвал Буркова на роль Пети, ретушера в городской фотографии, спившегося интеллигента. Рязанов, когда увидел своего будущего актера, так и отметил про себя: «У него лицо спившегося русского интеллигента». (Все-таки никуда не уйти от типажа, а бурковский в России был, что называется, в самую точку.) Этот Петя с собачьей тоской во взгляде, который идет против всех за каждого, так полюбился режиссеру, что и в фильме «Гараж» возник вновь. Теперь уже в образе Фетисова, ушедшего в город крестьянина, который «за машину родину продал» - сутулого, в растянутом свитере и стоптанных ботинках, с горящими праведным гневом добрыми глазами.
Татьяна Ухарова. «Почему Жора был так убедителен в своих ролях? Он хорошо знал жизнь, не столько из опыта, сколько от рождения, что ли. Чувствовал ее. А на сцене он делал такое, что не у всякого получится, может, потому, что рвал свое сердце в клочья. В спектакле «Иван и Мадонна» он играл старого солдата, который уже в мирное время едет получать награду и вспоминает войну. Я сама актриса, но, стоя за кулисами, плакала. Потом говорила ему: «Жора, так нельзя, ты хоть чуть-чуть обманывай». А он: «Танюрочка, по-другому нельзя, по-другому не поверят». И я этот спектакль ненавидела».
И ведь рвал сердце ради игры, дела несерьезного. Что такое, в конце концов, актер, воображающий, будто он перевернет мир? Шут. Бедный Йорик. Бурков в этом однажды убедился на собственной шкуре.
Татьяна Ухарова. «Он тогда уже работал во МХАТе у Ефремова. На спектакль «Так победим!» явился Брежнев, перед этим в театре усилили охрану, все накалились до предела. Жора играл Бутузова, рабочего, Александр Калягин - Ленина. Я опять стояла за кулисами, смотрела, все шло нормально. И вдруг, перекрывая слова актеров и смех зрителей, на весь зал раздался голос Леонида Ильича: «А что он говорит? А почему они смеются? А я не слышу». Я видела, как и Жора, и Калягин побледнели под гримом, они не знали, повторить часть сцены или продолжать. А Жора всегда все брал на себя и тут решил, что это он непонятно говорит - у него оставались небольшие проблемы с дикцией. Он собрался, подошел к краю сцены, поближе к правительственной ложе, и начал произносить текст так, будто говорит одновременно и с «Лениным», и с Брежневым. И опять: «А я ничего не слышу. Что он сказал?» Все, я думала, что сейчас мужа потеряю - Жора был весь белый. Оказывается, у генсека сломался слуховой аппарат. Когда сцену доиграли и Жора пришел за кулисы, у него тряслись руки, но он, перебарывая себя, по своей всегдашней привычке принялся хохмить».
Нет, не шут он был. О ком говорил Бурков, когда играл, казалось бы, не героических, а всенародно теперь любимых Петю в «Зигзаге», Фетисова в «Гараже»? Да все о том же первом своем режиссере - обреченном Левине, и сумасшедшем музыканте Петрове-Глинке. И, может, расстрелянных, контуженных, погибших на фронте друзьях детства. И родителях - провинциальных интеллигентах, так хотевших, чтобы сын в столице выбился в люди. Казалось, канули многие из них бесследно, и ни звука, ни голоса от них не осталось, ан нет: оказалось, что есть человек, который говорит от их имени. Это была бурковская фига людоедскому времени.
«Мне нужен друг настоящий, которому свободно, без комментариев, можно будет доверить душу свою, всю без остатка, - записал Бурков в дневнике. - Найду ли я его?»
Татьяна Ухарова. «С Василием Шукшиным Жора тесно сошелся, когда снимался в его фильме «Печки- лавочки». На первый взгляд, ничего общего у них не было: крепкий, коренастый, мужественного телосложения Шукшин - и худой интеллигент в очках, только что не в пенсне, Бурков. Малоразговорчивый, всегда в себе Макарыч - и незамолкающий Жора. У них сложился особый язык, и этим они отгородили свой внутренний мир, в который не пускали посторонних. Их любимым словом было «расшифроваться». Друг перед другом они именно расшифровались. Думаю, роднило их то, что оба были по-хорошему странные, мечтали о новом культурном движении. Но когда я читаю Жорины записи их совместных планов, думаю: ну якобинцы! Как обидно им было бы увидеть то, что сейчас происходит с нашим искусством. Василий Макарович хотел по-особому называть своего друга, но никак не мог придумать имени. «Жора» он считал блатным, напоминающим «Жора, подержи мой макинтош», и говорил, что эта «воровская кличка» Георгию Ивановичу никак не подходит. А «Георгий», на его взгляд, было многозначительно и высокопарно, будто речь о грузинском князе. Во время съемок картины Сергея Бондарчука «Они сражались за Родину», где играли и Бурков, и Шукшин, жили мы два месяца всей группой на теплоходе. Макарыч все перебирал имена для Жоры: то назовет его «Жорж», то «Джонни». И однажды утром он постучался в нашу каюту, открыл дверь и с порога: «Джорджоне! К вам можно?» Мы упали со смеху. С тех пор Шукшин к Жоре только так и обращался, особенно при посторонних. И это прозвище прилипло».
Между прочим, так, то есть Джорджоне, звали знаменитого итальянского художника эпохи Возрождения, гармоничного по мироощущению, на картинах которого - сплошные мягкие линии, ни единого острого угла.
Татьяна Ухарова. «Шукшин ценил в Жоре то, что ему самому не было дано. Например, отлично понимавший юмор Василий Макарович не умел рассказывать анекдоты. И всегда передавал их по-своему Жоре, потом вел его за руку в компанию и объявлял: «Сейчас Джорджоне расскажет анекдот». Слушал и хохотал до слез».
Шукшин оставил ему духовное завещание: писать театральные рассказы. То есть вещи невеликие, но меткие. Он знал, о чем говорил. Много лет Бурков вынашивал проект: создать «Хронику», цикл книг о России и мире, где хотел - попробуем передать близко к его словам - осмыслить опыт человечества и свою жизнь в его контексте. Громко звучит. Затея была явно несбыточной и отдавала таким пафосом, что читать его записи на эту тему порой неловко. С трудом верится, что ироничный Георгий Иванович мог записать такое, пусть только для себя: «Эти идеи целые века дожидались меня». Все наброски остались в мешках, которые так и стоят у его вдовы. Его призванием были малые формы: второстепенные роли в кино, литературные зарисовки, статьи, байки. Такие черточки одной пунктирной линии. А линию эту он гнул всю жизнь, и обозначить ее можно даже не мыслью, а чувством, которое одно ценнее всех бурковских проектов. Чувством горьким, коим буквально пропитаны страницы его дневника: в нашей стране человек думающий зажат между невозможностью смириться с действительностью и нежеланием ее радикального переустройства, потому что жалко людей. Наверное, мучился этим еще только «Макарыч», вся проза, весь кинематограф, да и вся жизнь которого балансировали на том же разломе.
Поэтому смерть Шукшина была для Буркова страшной потерей, рядом с ним словно образовалась воронка, остался один в поле воин. Воронка ждет, но и поле ждет, и чтобы не ухнуть в черную пустоту, а наоборот, выстоять и дело свое сделать, он бросился реализовывать все задуманное ими. Но, как сказала Татьяна Сергеевна, «поселившаяся в нем тоска не покидала его больше никогда».
Он был человеком, отрешенным от «земных примет». Мог учить роль даже в полном гостей доме - ему никто не мешал. Писал все свободное время, где придется, как и Шукшин. Не замечал, во что одет (ладные бурковские костюмы и стильные кожаные пиджаки - заслуга жены). Когда купили дачу и вся семья принялась сажать на участке сад, Георгий Иванович решил принять в этом участие. Яблоню его домочадцам пришлось втихаря пересадить, чтобы выжила, но «своим» деревом Бурков гордился.
Татьяна Ухарова. «Я никогда не просила Жору заниматься домашним хозяйством, понимая, что это не его. Вспоминаю один случай, когда окончательно в этом убедилась. Дочка, Маша, младенцем все время плакала. И я как-то попросила Жору сходить в аптеку и купить укропной воды, которую дают детям, чтобы у них не болел живот. Муж возвращается и протягивает мне пакетик. Открываю - и начинаю смеяться. «Что ты принес-то»? - спрашиваю. В аптеке ему сказали: «Выбейте четыре копейки». Выбил, подошел, за прилавком оказалась уже другая фармацевт, она взяла у него чек и протянула пакетик. А что мужчины тогда молча покупали за четыре копейки? В общем, он принес презерватив. Только Жора мог не понять, что ему завернули не бутылку с укропной водой.
Зато мне никогда не было с ним скучно, он закруглял все углы. Мы долго жили в семейном общежитии, восемь лет. Иногда вечерами устраивали застолья с соседями-артистами. Однажды, после какого-то отмечания, среди ночи хлопнула входная дверь в нашу квартиру. Думаю: куда это Жора пошел? Выхожу на площадку, а он идет ко мне в одних трусах и говорит: «Танюрочка, а ты где была?» Как тут можно было злиться? За этот веселый и легкий характер его все любили: и женщины, и мужчины. Я в первые годы совместной жизни страшно его ревновала: он обнимет какую-нибудь даму, а у меня сердце заходится. Так мне не хотелось делиться им ни с кем. Но я виду не показывала. А уже после смерти Жоры прочитала в его дневнике, что и он меня ревновал, хотя поводов я никогда не давала».
Это была не бытовуха, а нежелание отдавать миру свое, кровное, когда человек знает за собой право на обладание. Когда женщина понимает и любит мужчину так, как не поймет и не полюбит его никто. Поэтому Татьяна Сергеевна никогда не соглашалась с теми, кто говорил ей, что, переходя вслед за мужем из театра в театр, она принесла свою карьеру в жертву. Для нее не было ничего важнее того, чтобы муж, по человеческому своему складу открытый всем громам и молниям, всегда чувствовал на себе ее взгляд. Который помогал чуть распрямить сутулые плечи.
Татьяна Ухарова. «У Жоры были замечательные отношения с дочерью. Потому что он совершенно не занимался Машиным воспитанием, в классическом понимании. Никогда не контролировал, не зацикливался на ее школьных делах. К школе он вообще относился плохо, памятуя свое отрочество, и Машку этим развратил. Зато он подсовывал ей нужные книги, а если они вместе гуляли, возвращалась домой как на крыльях. И сразу бросалась писать: она все сочиняла продолжение шукшинской сказки «До третьих петухов». Дочь унаследовала от отца две вещи: профессию и непрактичность. Как он не умел ходить по чиновничьим кабинетам, так и она не может открывать нужные двери. Я единственный раз пожалела о том, что не было у Жоры нужных связей, когда он в последний раз попал в больницу. Народный артист - не по званию, по факту, - а оказалось, что помощи попросить не у кого».
«Вперед вырваться не могу: мешают юмор и водка», - писал Бурков в дневнике. Насчет водки все понятно. Что же до иронии, то она его спасала, без иронии, то есть острого ума, он был бы просто сентиментальным, слезливым страдателем за всех и вся. А Бурков настойчиво повторял в своих записях, что трагедию можно выразить только через комедию. И призывал художников именно так смотреть на жизнь.
Однажды он задумал написать всемирную историю с точки зрения... клопа. Вернее, Клопа (он и человека писал - Человек. Тоже вообще-то клоп с большой буквы). Кто, как не клоп, способен глубоко и объективно судить обо всем на свете, особенно о людях? Он их прекрасно знает, любит, к тому же лишен расовых предрассудков - для него всякая кровь хороша. Да, Бурков подсмеивался над громко заявляемым человеколюбием, понимая, что исходит оно чаще всего от тех, кто любит кровь.
Татьяна Ухарова. «Жора никогда ничего не провозглашал. Он был по сути своей тихим, скромным и этим напоминал отца. Иван Григорьевич умер, когда они с Марией Сергеевной собрались переезжать в Москву, поближе к единственному сыну. Оказывается, отцу тяжело было покидать Пермь, прощаться с прожитой там жизнью. Но он ни слова не сказал, так и простился с жизнью, со всей.
У Жоры было больное сердце, и он об этом молчал. Я как-то стала замечать, что он ни с того ни с сего ложится на диван и начинает особенно много разговаривать - как он сам это называл, «прибалтывать свое плохое состояние». Заставила его пойти к врачу. Выяснилось, что Жора на ногах перенес несколько микроинфарктов, и его сразу забрали в институт кардиологии.
...Летним днем 1990 года мы с дочерью были на даче. Приехал зять и сказал, что у Георгия Ивановича все замечательно, он ждет нас завтра, к нему заезжал директор центра имени Шукшина, а Эльдар Рязанов прислал сценарий картины «Небеса обетованные», которую собирается снимать. И главная роль там была написана специально для Жоры, о чем он мечтал столько лет! Вечером по телевизору показывали фильм «Из жизни отдыхающих», я смотрела на экран, видела Жору и чувствовала такую к нему любовь - взрослую, спокойную, я была счастлива оттого, что он есть у меня, что все будет хорошо. Такое состояние было у меня последний раз в жизни.
На следующий день мы вернулись домой и увидели заплаканную Марию Сергеевну. Я спросила: «Что, сердце?» И когда она сказала, что Жора сломал ногу, я облегченно вздохнула. Именно в то время, когда мы с Машкой на даче смотрели телевизор, он в нашей московской квартире потянулся, сидя на стуле, за книгой, упал и сломал бедро. Когда я зашла в реанимационную палату и Жора меня увидел, он успокоился: его Танюрочка с ним, значит, все образуется. Потом мы искали больницу, куда его лучше положить: лето, все закрыто, взяли в 1-ю Градскую. Прооперировали, а через два дня он умер.
Мама пережила сына на семь лет. Она так хотела видеть его «настоящим народным артистом», все возмущалась: «Ты должен ходить, как мхатовские актеры: в шляпе, руки за спиной, грудь колесом, взгляд вперед!» А он был худой, нервный, сутулый, носил куртку и джинсы и, по-моему, так и остался одинок и никем не понят... Жора ничего не успел. Все готовился: копил актерский опыт, собирался написать книгу, создал свой культурный центр имени Шукшина. Мне думается, доживи и он, и Шукшин до нашего времени, вся отечественная культура в 90-е годы могла бы пойти другим путем».
Тут невозможно удержаться, чтобы не разбавить печаль и возникший пафос любимым приемом Буркова - байкой, рассказанной Татьяной Сергеевной. Снимался Георгий Иванович в картине Сергея Соловьева «Предложение» по Чехову. В один из вечеров ждала жена мужа со съемочной площадки, наступила ночь, его нет, думала: убью, когда заявится, - явно ведь отмечают конец рабочего дня. В начале четвертого звонок в дверь. Открывает. На пороге - «...Жора, подшофе, в одежде своего героя: белом костюме, белых ботинках и белом канотье. Облокотился на трость и заявляет: «Ну, что я говорил? Я весь в белом, а вы в дерьме»... Теперь, наверное, уже так.
...Странно представить Буркова водружающим знамя на каком-нибудь пике - не было в нем этого победительного начала, и слава Богу. Ведь какое впечатление остается от каждого его появления на экране? Нежность. Редкая, какую и в женщинах не часто встретишь. Что бы он ни играл, ощущение такое, будто несет перед собой что-то хрупкое, боясь уронить. Он как бы мимоходом, ненастойчиво, щурясь, переминаясь, смущаясь, усмехаясь, а напоминал нам, что нет никакого другого способа противостоять злу, как только оставаться человеком. То есть существом слабым и уязвимым. И тут вспоминаются слова одного знаменитого нашего барда, которые на сто процентов подходят Георгию Буркову: «Я за хрупкость во всем. В ней - высшая сила. Она дана тонким людям. А тонкие люди - это высшая раса. За ними мир, и у них за пазухой греются все плачущие - толстокожие, толстомясые, саблезубые. Тонкие люди гладят по голове толстокожих».
И в этом смысле мир неизменен.