http://echo.msk.ru/programs/odin/1644480-echo/
Хочу спросить ваше мнение о творчестве Виктора Конецкого. По моим ощущениям, его морские байки ничем не уступают „Легендам Арбата“ Веллера».
Конечно, не уступают. Более того, из Конецкого вышла целая плеяда: и Александр Покровский с его тоже замечательными морскими байками, и Житинский, который считал себя одним из его учеников, получал у него рекомендацию в Союз писателей и написал об этом рассказ замечательный, и, конечно, Веллер, который находился довольно долго под прямым его влиянием, хотя, естественно, интонации Конецкого он никогда не копировал.
Конецкий — один из очень немногих людей в русской литературе, которые замечательно умели писать от первого лица и о самом себе — без самолюбования, без трагических нот, с должной долей самоиронии; и при этом это не про себя, а про мир через себя всё-таки. Все эти его полярные записки, которые он писал белыми ночами капитанства, по-моему, великолепны. Его сюжетную прозу я люблю меньше. Не будем забывать ещё, кроме того, то, что он был высококлассным сценаристом. Именно ему принадлежит «Путь к причалу» Данелия, и он же принял решающее участие в гениальном, на мой взгляд, сценарии «Тридцать три».
«Кого из мировых писателей вы бы назвали образцом человеческого духа и морали?»
Чехова, Тургенева. Многие спорят, говоря, что Тургенев был человек фальшивый, но всё, что я о нём знаю… Я не говорю сейчас о прозе, а говорю о письмах, о чисто поведенческих актах. Я одного не могу ему простить, то есть я знаю за ним один действительно дурной поступок. Он очень хвалил Некрасова, а когда с ним поссорился, стал ругать, стал говорить о нём ужасные гадости, стал говорить, что «поэзия не ночевала в его стихах», хотя до этого про стихотворение «Давно — отвергнутый тобою…» писал ему: «Стихи твои просто пушкински хороши, я их тотчас наизусть выучил».
Я против того, чтобы наше отношение к персонажу влияло на наши публичные оценки. Лично мы можем раздражаться как угодно, но если ты человека хвалишь за талант, потом отрекаться от этих слов, говорить: «Да ну, я ничего не понимал, он свинья», — по-моему, это просто полное падение.
«Почему Джек Лондон считается детско-юношеской литературой?»
Ребята, потому что это он и есть. Джек Лондон действительно принадлежит к литературе подростковой. Очень большой процент классики так или иначе перекочевал в детскую литературу. Джек Лондон — это писатель острых сюжетов, сильных страстей, выпуклых картинок, такой немного Майн Рид. Хотя я очень люблю его и бродяжьи рассказы, и, конечно, его золотоискательскую эпопею про Смока Беллью, но — ничего не поделаешь, это подростковый писатель.
У него два относительно взрослых романа (ну, три). «Железная пята», где абсолютно правильно предсказано, что рано или поздно рабочий класс примирится с капиталистами, что олигархический капитал снимет основной антагонизм и появится что-то куда более страшное, чем антагонистическое общество. «Железная пята» — сильная история («Железная пята олигархии», как замечательно выразился Баширов). «Смирительная рубашка» — интересный роман. Он, конечно, очень безбашенный, в нём есть уже некоторые признаки безумия, но это взрослая книга. И «Джон Ячменное Зерно» — история о том, как он завязал пить. Это вполне себе взрослая литература, которая помогает избавиться от алкоголя вполне реально, потому что там очень правдиво и выпукло описано опять-таки то, к чему это приводит.
«Знакомый рассказывал, что с каждым перечитыванием „Мастера и Маргариты“ роман читался и воспринимался абсолютно по-новому? Вы сталкивались с таким мнением?»
Да, сталкивался. Есть книги, которые я сам перечитываю абсолютно по-новому. Ничего не поделаешь, ребята, это особенность человеческого восприятия, слава богу, — меняться. Я слышал от Аллы Драбкиной, что она, перечитывая «Пушкинский дом» Битова, каждый раз находит в этом романе что-то, чего ещё раньше не видела. Могу ей только позавидовать в этом смысле, потому что я никогда там ничего особенно не находил, а гораздо больше люблю другие битовские сочинения, в частности ранние рассказы.
«Ваше отношение к творчеству Генри Миллера?»
Лучшее, что написал Генри Миллер, — по-моему, это его эссе о Рембо, которое называется «Время убийц». «Тропик Рака» я никогда не мог дочитать — мне всегда становилось скучно. Говорю, я в этом смысле совершенно же не показатель, ребята. Меня тут тоже спрашивают в одном из писем: «Какую эротическую или порнографическую прозу я бы не порекомендовал?» Никакую бы не порекомендовал, потому что не знаю хорошей, не знаю той, которая бы возбуждала. Это всё ужасная скукотень.
«Можно ли простить христианству ужасы инквизиции за колоссальный культурный взрыв, который оно породило Ренессансом, Бахом и Моцартом?»
Братцы, я должен сказать жестокую вещь: всякая вера и всякая идея проходит в своём становлении этап зверства — затем, чтобы потом перейти на этап гуманизма, эстетического расцвета. Ведь Возрождение началось действительно с тёмных веков. Тёмные века произошли, а на их фоне блистает, сияет Возрождение. Равным образом и большинство ранних идей советского периода были чудовищны, но в 60-е и отчасти в 70-е годы они породили светлый, наивный романтический мир коммунарской педагогики, идей Полудня. Ну, это как бы было перерождение людоедских идей в гуманные. Это всегда происходит. Всякая идея начинает с брутальности.
Кстати, мне недавно в интервью Невзоров, высоко мною чтимый (как профессионал прежде всего), сказал: «Христианство выродилось из изотопа урана-238 в свинец. Оно перестало быть радиоактивным, утратило пассионарность и стало мёртвым». Нет, мне так не кажется. Мне кажется, что всякая идея начинает со зверства и внедряется как зверство, а потом она что-то такое даёт. Видите ли, и человек, когда он приходит в мир, он жесток, он многого не знает, он что-то начинает понимать к старости. Отсюда: «Если бы молодость знала, и старость могла». Посмотрите, как молодость всегда жестока. А если она не жестока, то она труслива. Бывают счастливые исключения, но они редкие.
Да, христианство принесло не мир, но меч. А потом оно принесло цветущий сад, действительно. Христос же совершенно честно предупредил, что он несёт меч [Мф. 10:34]. Всякая идея, приходя в мир, начинает всегда со стадии урана-238, а потом постепенно перерождается во что-то более человеческое и эстетически прекрасное. Христианство не могло начаться с Баха. Бах — это продукт величайшей сложности. Всё всегда начинается с простоты.
«Если Треплев — шарж на русского декадента, а Тригорин — в некоторой степени автошарж, то кто Дорн?»
Конечно, Тригорин — не автошарж. Если вы знаете эту историю, то Тригорин — это [Игнатий] Потапенко. Нина — это Лика Мизинова. Треплев — это автопортрет чеховский, человек, ищущий новых форм. А Потапенко — это пошлый, уверенный, профессиональный беллетрист. Вот это Потапенко. Треплев — это не шарж на декадента, это чеховская мечта о декаденте. Чехов не застрелился именно потому… Когда Лика Мизинова стала любовницей Потапенко, а потом он её бросил (она незаконнорождённую похоронила дочь в Париже), она вернулась, совершенно переродившись. Он писал: «Я прав, Лика, что держусь своего холодного ума, а не сердца, которое вы укусили». Это совершенно правильные слова, жёсткие.
Я не знаю, стоило ли воздержаться от брака с Ликой, которая его любила по-настоящему, для того, чтобы жениться на Ольге Леонардовне, которая любила Немировича-Данченко. Помните, Горький же предполагал, что последние слова Чехова были не «Ich sterbe» [«Я умираю»], а «Ишь, стерва!». Конечно, нам бы всем хотелось, чтобы он женился на чеховеде, а не на красавице Ольге Книппер-Чеховой. Я думаю, что трагедия с Ликой Мизиновой была именно в том, что он тогда от этого брака воздержался. А потом эту чайку вот так убили… Поэтому я склонен думать, что Треплев — это мечта о несостоявшемся самоубийстве. Он отдал его герою, чтобы избежать его в реальности.
«Как вы относитесь к супружеской верности и семейным ценностям? В наше время бытует мнение, что это фигня и давно пережитые тени из прошлого».
Я считаю, что супружеская неверность — это вещь неизбежная на каком-то этапе и простительная, физиологически она неизбежная. Об этом сказано в Библии как раз: «Могущий вместить, да вместит» [Мф. 19:12]. Если человек может вместить другого — с его грехами, с его ошибками, с его покаянием, — то пусть вместит. Я вообще во многих отношениях не образец. Я и в первом браке часто себя вёл, как свинья. И вообще трудно со мной. Я это вспоминаю иногда — и мне страшно становится.
Меня утешает только то, что я, во-первых, всегда всё как-то понимал и никогда особо собой не упивался, не гордился, не радовался. А то, знаете, есть такие люди, которые каждую новую победу на этом фронте воспринимают как звёздочку на фюзеляже, как доказательство своего героизма и подвига. У меня этого не было никогда. И во мне никогда не было этой роковой гордости: «Ах, я весь такой роковой!» Это, правда, скорее женская черта, но во мне этого никогда не было.
Ещё раз говорю: не бывает безоблачного брака (я не видел), не бывает брака без кризиса, не бывает отношений, которые бы не проходили через определённые пертурбации и даже через разрывы. Но способность перетерпеть, выдержать и перешагнуть через — она и отличает, по-моему, любовь от нелюбви. Помните, как у апостола Павла: «Любовь терпит, любовь превозмогает, прощает», — и так далее. Вот для меня это главное.
Хотя муки ревности мне самому в высшей степени знакомы. И я считаю, что это омерзительное качество, омерзительные чувства, «зеленоглазое чудовище» (по Шекспиру), но ничего не поделаешь. А может быть, и этот опыт зачем-то нужен. Например, я понимаю, что мир после меня никуда не денется и будет существовать, и я тоже испытываю мучительную ревность к нему. Может быть, ревность — это и есть какой-то прижизненный опыт посмертного отсутствия. Вот представить, что всё это будет не твоё, наверное, тоже полезно, хотя очень горько.
«Где, на ваш взгляд, грань между писателем и графоманом?» Объективно она всегда видна, а субъективно… Правильно сказал Борис Стругацкий, Царствие ему небесное: «Пока получаешь удовольствие, это графомания. Когда начинаешь мучиться, значит пошла литература».
«Хочу выразить кардинальное несогласие с вами по одному литературному вопросу. Вы сравниваете „Бурю“ Эренбурга с „Благоволительницами“ Литтелла. У Литтелла различается повествование. „Буря“ — тяжелейший текст, неповоротливый, казённый. Рассуждения Эренбурга о природе нацизма не столь глубокие, как Литтелла, и больше похожи на агитку. У Эренбурга отсутствует главное — психологичность».
Насчёт психологичности не согласен. Психологичность Литтелла мне кажется, наоборот, как раз довольно-таки ходульной, довольно-таки вторичной. Я не назвал бы «Бурю» казённым и неповоротливым романом. Короткая фраза, журналистский лаконичный стиль. Мне было очень интересно читать (может, потому, что я читал как историк литературы).
Тут говорят, что сравнивать «Бурю» с Литтеллом — это всё равно, что «Жигули» сравнить с «Мерседесом». Наверное, да. «Жигули» были раньше просто, не забывайте (я имею в виду «Бурю»), эти «Жигули» появились раньше, чем Литтелл. Это смотря что вы сравниваете. Если сравнить какой-нибудь древний «Мерседес», то он сравнение с «Жигулями» выдержит. А вы сравниваете «Жигули» с шестисотым «Мерседесом». Мне кажется, что роман 1947 года, особенно написанный в тоталитарное время, имеет некоторое право на скрытность, тяжеловесность, агитационность и так далее. Физиологическая ненависть Эренбурга к фашизму придала этому роману очень живые и яркие черты. Так что я бы за Эренбурга здесь вступился.