Да что ж это, граждане, происходит на семейном фронте? Мужьям-то ведь форменная труба выходит. Особенно тем, у которых, знаете, жена передовыми вопросами занята. Давеча, знаете, какая скучная история. Прихожу домой. Вхожу в квартиру. Стучусь, например, в собственную свою дверь — не открывают. — Манюся,— говорю своей супруге,— да это же я, Вася, пришедши. Молчит, притаилась. Вдруг за дверью голос Мишки Бочкова раздаётся. А Мишка Бочков — сослуживец, знаете ли, супругин. — Ах,— говорит,— это вы, Василь Иваныч. Сей минуту,— говорит,— мы тебе отопрём. Обожди, друг, чуточку. Тут меня, знаете, как поленом по башке ударило. «Да что же это,— думаю,— граждане, происходит-то на семейном фронте — мужей впущать перестали». Прошу честью: — Открой,— говорю,— курицын сын. Не бойся, драться я с тобой не буду. А я, знаете, действительно не могу драться. Рост у меня, извините, мелкий, телосложение хлипкое. То есть не могу я драться. К тому же, знаете ли, у меня в желудке постоянно что-то там булькает при быстром движении. Фельдшер говорит: «Это у вас пища играет». А мне, знаете, не легче, что она играет. Игрушки какие у ей нашлись! Только, одним словом, через это не могу драться. Стучусь в дверь. — Открывай,— говорю,— бродяга такая. Он говорит: — Не тряси дверь, дьявол. Сейчас открою. — Граждане,— говорю,— да что ж это будет такое? Он,— говорю,— с супругой закрывшись, а я ему и дверь не тряси и не шевели. Открывай,— говорю,— сию минуту, или я тебе сейчас шум устрою. Он говорит: — Василь Иваныч, да обожди немного. Посиди,— говорит,— в колидоре на сундучке. Да коптилку,— говорит,— только не оброни. Я тебе нарочно её для света поставил. — Братцы,— говорю,— милые товарищи. Да как же,— говорю,— он может, подлая его личность, в такое время мужу про коптилку говорить спокойным голосом?! Да что ж это происходит! А он, знаете, урезонивает через дверь: — Эх,— дескать,— Василь Иваныч, завсегда ты был беспартийным мещанином. Беспартийным мещанином и скончаешься. — Пущай,— говорю,— я беспартийный мещанин, а только сию минуту я за милицией сбегаю. Бегу, конечно, вниз, к постовому. Постовой говорит: — Предпринять, товарищ, ничего не можем. Ежли,— говорит,— вас убивать начнут или, например, из окна кинут при общих семейных неприятностях, то тогда предпринять можно... А так,— говорит,— ничего особенного у вас не происходит... Всё нормально и досконально... Да вы,— говорит,— побегите ещё раз. Может, они и пустят. Бегу назад — действительно, через полчаса Мишка Бочков открывает дверь. — Входите,— говорит.— Теперь можно. Вхожу побыстрее в комнату, батюшки светы,— накурено, наляпано, набросано, разбросано. А за столом, между прочим, семь человек сидят — три бабы и два мужика. Пишут. Или заседают. Пёс их разберёт. Посмотрели они на меня и хохочут. А передовой ихний товарищ, Мишка Бочков, нагнулся над столом и тоже, знаете, заметно трясётся от хохоту. — Извиняюсь,— говорит,— пардон, что над вами подшутили. Охота нам было знать, что это мужья в таких случаях теперь делают. А я ядовито говорю: — Смеяться,— говорю,— не приходится. Раз,— говорю,— заседание, то так и объявлять надо. Или,— говорю,— записки на дверях вывешивать. И вообще,— говорю,— когда курят, то проветривать надо. А они посидели-посидели — и разошлись. Я их не задерживал. 1926