|
ЖИЗНЬ И ПОХОЖДЕНИЯ
ПЬЕРА ОГЮСТЕНА КАРОНА ДЕ БОМАРШЕ
В тридцатых годах прошлого века Луи де Ломени, работавший над книгой о прославленном авторе «Севильского цирюльника» и «Женитьбы Фигаро», добрался до его архива. Взломав дверь чердачной каморки — ключ не поворачивался в проржавелом замке, — Ломени увидел аккуратный ряды папок, снабженных описями. Папки хранили след жизни делового человека, негоцианта и прожектера, тайного королевского агента и деятельного поборника независимости Американских штатов, собеседника и советчика министров, издателя Вольтера, изобретателя и законника. Реестр одной из этих папок Ломени привел потом в своей книге «Бомарше и его время». Здесь набросок курса всеобщего уголовного права и замечания о возможности приобретения земель в Сиото. Заметки о гражданских правах протестантов во Франции. Рассуждение о пользе посадок ревеня. Проект займа, «равно выгодного для короля и его подданных». Проспект строительства мельницы в Арфлере и предложение воздвигнуть мост через Сену подле Арсенала. План торговых сношений с Индией через Суэцкий перешеек и записка, «коей цель дать королю двадцать линейных кораблей и двенадцать фрегатов для конвоирования торговых судов, направляющихся в колонии». Заметки о превращении торфа в уголь и преимуществах, которые сулит это открытие. И еще многое другое.
Всем этим занимался один человек. Ворочая миллионами, он писал пьесы, следил за их постановкой, отстаивал права драматургов. Выполняя приватные поручения короля, размышлял о высокой политике. Отбиваясь от противников, посягавших на его честность и состояние, сотрясал общество своими мемуарами. Будучи лишенным гражданских прав, составил по поручению правительства проект реформы высшего судебного органа страны.
Биографию этого человека так и хочется озаглавить «Жизнь и похождения Пьера-Огюстена Карона де Бомарше», на манер плутовского романа. Впрочем, можно написать о нем и роман сентиментальный — недаром отец и сестры нередко сравнивают в своих письмах Бомарше с благородным и чувствительным Грандисоном, героем модного в ту пору английского писателя Ричардсона, которого так любила матушка Татьяны Лариной. Достанет в биографии Бомарше материала и на роман исторический (действительно написанный полтора века спустя Лионом Фейхтвангером), ведь не кто иной, как он, снабдил оружием американских индепендентов и склонил Людовика XVI признать правительство мятежников, отделившихся от британской короны. И для полноты картины окажется необходимым написать еще исследование о Бомарше-драматурге, реформаторе французского театра, создателе Фигаро, чье имя стало нарицательным, как имя Дон-Жуана или Гамлета.
А между тем рождение сулило Пьеру-Огюстену судьбу неприметную. Он появился на свет 24 января 1732 года в Париже, на улице Сен-Дени. Карон-отец, часовщик, выходец из протестантской семьи, принявший католичество ради того, чтобы обосноваться в столице, рассчитывал, что сын тоже станет часовщиком. С тринадцати лет, получив начатки образования в церковной школе, Пьер-Огюстен вооружился лупой и вступил на предусмотренный цеховым уставом путь, который через восемь лет ученичества должен был дать ему права «компаньона», то есть полноправного члена цеха парижских часовщиков.
Пьер-Огюстен постигал отцовское ремесло играючи. Он вскоре опередил всех подмастерьев, а в девятнадцать лет изобрел анкерный спуск, который не только улучшал работу механизма, но и позволял делать часы маленькими и плоскими, — а это весьма прельщало парижских дам и щеголей. К поискам Карона-сына благожелательно приглядывался всеми уважаемый мастер, господин Лепот. Впрочем, этот интерес, как оказалось, был не вполне бескорыстен: господин Лепот попросту присвоил себе изобретение. Ему и в голову не приходило, что безвестный юнец посмеет протестовать и вступит в борьбу с ним, «королевским часовщиком», что он напишет письмо о «нечестном поступке» редактору газеты «Курьер де Франс» и обратится в Академию наук с просьбой изучить представленные им документы и признать его, Карона-сына, изобретателем анкерного спуска, а почтенного господина Лепота — вором.
В этой истории с анкерным спуском впервые проявились те черты натуры Пьера-Огюстена Карона, которые принесут ому потом мировую славу. Его талантливость. Его пренебрежение к установленным «правилам», стремление все переделать, обновить, переиначить. Его неудержимый протест против несправедливости, которая, будучи совершена по отношению к нему лично, представляется ему посягательством на миро порядок, — защищая собственные интересы, он всегда будет отстаивать Истину, Право, Всеобщую Справедливость.
Пока что скандал с похищенным изобретением приносит известность Карону-часовщику. Среди его клиентов Людовик XV. Он делает крохотные часы — самому королю, его фаворитке маркизе де Помпадур, принцессам. Это приводит его в Лувр. Тут в часовщике обнаруживают неожиданные таланты. Дело в том, что Карон-отец был суров в часы работы: трудовой день начинался в его мастерской зимой в семь, а летом даже в шесть утра, и единственному сыну и наследнику не давалось никаких поблажек. Но после ужина в доме Каронов царило веселье. Пьер Огюстен и пять его сестер играли на клавесине, виоле, скрипке, гитаре, арфе. Они сочиняли стихи и маленькие комедии, которые тут же сами и разыгрывали. Об этих дарованиях Карона и узнают дочери Людовика XV. Принцессы томятся скукой в своих луврских покоях. Они хотят, чтобы Карон научил их играть на арфе, — молодой часовщик в совершенстве владеет этим новомодным инструментом, он даже усовершенствовал механизм его педалей.
Веселый, красивый, галантный, остроумный, знающий все городские и дворцовые новости, последний романс и последнюю сплетню, Пьер Огюстен Карон становится во дворце незаменимым человеком. Сам король нередко заходит к дочерям послушать концерты, которые они устраивают под руководством учителя музыки. И Пьер-Огюстен, к великому огорчению старого часовщика, пленяется придворной карьерой.
В 1755 году он покупает у некоего Франке, которому старческие недуги мешают выполнять его дворцовые обязанности, должность «контролера королевской трапезы»: в протокольном кортеже — из кухни к королевскому столу — Пьер-Огюстен Карон шествует, при шпаге, меж дворецким и кравчим. Ему принадлежит высокая привилегия, разрезав мясо, подать блюдо королю. Необременительные обязанности контролера королевской трапезы хотя и не дают дворянских прав, но дозволяют ношение шпаги (может ли это не прийтись по вкусу двадцатитрехлетнему щеголю), да и доход они приносят куда больший, нежели заработок часовщика, будь тот хоть семи пядей во лбу.
Вскоре Карон женится на вдове весьма кстати умершего Франке (который был куда старше своей супруги) и присваивает себе имя, звучащее совсем по-дворянски: де Бомарше — по названию небольшого ее владения, леса Марше (bois Marcher).
А в 1761 году Бомарше, с помощью крупного финансиста Пари-Дюверне, которому он, воспользовавшись близостью к королевской семье, оказывает важную услугу, покупает должность королевского секретаря и судьи по браконьерским делам в королевских угодьях; отныне он дворянин.
В середине XVIII века ощущение непроходимой пропасти между людьми благородного происхождения и простолюдинами уже исчезало. Дворянские титулы покупались и продавались. Среди маркизов и графов было немало отпрысков откупщиков или разбогатевших кабатчиков. Когда Бомарше пожелал стать главным лесничим, на что требовалось согласие всех главных лесничих королевства (их было шестнадцать), которое не было ему дано под предлогом, что Карон-отец является ремесленником и сам Пьер-Огюстен слишком недавно стал дворянином, Бомарше, никогда не дававший спуска тем, кто становился ему поперек дороги, уличил этих спесивых чиновников в том, что их собственные дворянские грамоты не отличаются древностью. «Господин д’Арбонн, — писал Бомарше, — главный лесничий Орлеана, на самом деле еще недавно прозывался Эрве. Он сын Эрве-париника. Я берусь назвать десяток людей, и поныне живых и здравствующих, которым он продавал и надевал парики. Господин де Маризи, главный лесничий Бургундии… прозывается Легран, он сын Леграна — суконщика из предместья Сен-Марсо… Господин Теллес, главный лесничий Шалона, — сын еврея по имени Теллес Дакоста, который был ювелиром и антикваром…»
Дворянская спесь, высмеянная Мольером и Вольтером, получившая смертельный удар в произведениях Руссо и энциклопедистов, не вызывала в молодом буржуа почтительного трепета. Он знал ей истинную цену и никогда не терял в высокопоставленном обществе чувства собственного достоинства. Но дворянское звание, придворная должность открывали выгодные деловые возможности, а Бомарше своей выгоды никогда не упускал. Более того, проникновение во дворец было шагом к политической карьере, которая смолоду влекла Бомарше. Он писал впоследствии: «Если бы родители дали мне широкое образование и возможность свободно выбрать… дорогу, моя неудержимая любознательность, властное стремление к изучению людей и интересов, движущих миром, мое ненасытное желание знать все, что случается нового, и комбинировать новые взаимосвязи непременно бы толкнули меня к политике…» И хотя третьесословное происхождение Бомарше помешало ему поначалу стать профессиональным политиком, интерес к ней в нем не угас.
В 1764 году, располагая огромными средствами все того же Пари-Дюверне, Бомарше едет в Испанию, куда призывает его семейный долг: от его сестры Лизетты, давно ужо обосновавшейся в Мадриде, сбежал в день свадьбы жених — хранитель королевской библиотеки Хосе Клавихо (чувствительную эту историю Бомарше расскажет через десять лет в четвертом мемуаре против Гезмана, а Гете обработает ее для театра). В Мадриде впервые широко разворачиваются деловые таланты Бомарше: недавний часовщик и учитель музыки пытается получить у испанского правительства подряд на торговлю с Луизианой, предлагает взять на откуп все операции по снабжению колоний рабами, добивается патента на всю хлебную торговлю в Испании и т. д. Он, как равный, беседует с послами и министрами. Дает советы правительству: как наладить сельское хозяйство, торговлю хлебом и экономику колоний. Правда, Бомарше не удается осуществить ни одного из грандиозных замыслов, и он уезжает на родину, не солоно хлебавши. Но, вкусив от древа высокой коммерции, неотделимой от политики, он еще острее сожалеет о невозможности посвятить себя этому делу. Через несколько лет после поездки в Испанию он пишет герцогу де Ноайю: «Я был вынужден отказаться еще от одного безумного увлечения — от изучения политики… Мне она нравилась до безумия: книги, работа, путешествия — все было ради политики; взаимные права держав, посягательства монархов, кои всегда потрясают жизнь масс, действия и взаимоотношения правительств — таковы были интересы, созданные для моей души».
Вынужден был отказаться? Бомарше никогда не отказывался от того, что его занимало, он просто ждал подходящего момента. Пока же он пытается попробовать свои силы на новом поприще — в театре.
Воздухом театра Пьер-Огюстен Карон дышит с юности. Он веселится вместе с другими парижанами на спектаклях ярмарочных — или, как их уже начинают называть в ту пору, «бульварных» — театров. В доме часовщика Карона, где всегда полно молодежи, ставят парады — короткие фарсы, возникшие из сценок, которые разыгрывались зазывалами на балкончиках балаганов. Фривольный XVIII век переносит парады с базарных подмостков в дворцовые залы, где в полумраке лож знатные дамы позволяют себе наслаждаться традиционно вольными сюжетами, непристойными шуточками, смачными площадными остротами. Молодой Бомарше тоже сочиняет парады. Сначала для домашнего употребления, потом, когда начинается его дворцовая карьера, для театра Ленормана д’Этиоля, супруга прославленной маркизы де Помпадур.
Но первые серьезные театральные опыты Бомарше — его драмы «Евгения» (1767) и «Два друга, или Лионский купец» (1770) — откликаются на передовые веяния, отвечают новым задачам, которые ставит перед театром просветитель-энциклопедист Дени Дидро. Даже самое слово «драма», как определение жанра своих пьес, Бомарше употребляет одним из первых.
В «Опыте о серьезном драматическом жанре», который Бомарше предпосылает «Евгении», формулируя в нем принципы своей драматургии, он неоднократно ссылается на положения, высказанные автором «Побочного сына», «Отца семейства» и «Парадокса об актере», теоретика «серьезного жанра», «мещанской драмы». Подобно Дидро, Бомарше считает, что со сцены нужно показывать образцы добродетели и долга, воплощенные в персонажах среднего сословия. Он требует от театра правдивости и трогательных ситуаций.
Будущий автор «Севильского цирюльника» и «Женитьбы Фигаро», один из самых блестящих комедиографов в мировой литературе, он пока еще отдает слезам предпочтение перед смехом, который кажется ему недостаточно совершенным, недостаточно действенным орудием нравственного очищения, тогда как «картина горестей порядочного человека разит в самое сердце, проникает в него, им завладевает и вынуждает зрителя присмотреться к себе самому». Он видит свой образец в романах Ричардсона, которые воспитывают, умиляя и трогая. Он ищет прямого контакта «чувствительного человека» на сцене с «чувствительным человеком» в зале.
Но основной удар Бомарше направлен не против комедии, а против классицистской трагедии с ее царями и героями, непохожими на мирных буржуа, сидящих в театре. Он порицает чрезмерность и необузданность трагедийных страстей, изображение на театре преступлений, которые, как писал Бомарше, «столь же далеки от природы, сколь немыслимы при наших нравах».
Сама идея рока, неотвратимости трагической судьбы представляется Бомарше, человеку действия, идеей аморальной. «Всякая вера в фатальность, — записывает он, — унижает человека, отнимает у него свободу, без которой его действия совершенно лишены нравственности».
Эта мысль для Бомарше — важнейшая. Он неоднократно будет к ней возвращаться. Сущность человека не в том, что ему предопределено, не в том, к какому сословию он принадлежит по рождению, — судьба человека зависит от него самого, от его ума и характера. Об этом напомнит Фигаро в своем знаменитом монологе, противопоставляя судьбе графа, который дал «себе труд родиться, только и всего», свою собственную жизнь, потребовавшую от него «такой находчивости, какой в течение века не потребовалось для управления Испанией». Ту же мысль возгласят в философском прологе к опере «Тарар», написанной через двадцать лет после «Евгении», Природа и Дух огня, утверждая, что «земное величие человека» зависит не от его сословной принадлежности, но от его характера.
Анализируя механизм эмоционального воздействия спектакля на зрителя, Бомарше также настаивает на том, что восприятие искусства ломает сословные перегородки. Даже в трагедии, пишет он, «сердечный интерес» возникает потому, что зритель относится к герою как «человек к человеку, а не как человек к принцу». Отсюда Бомарше делает вывод, что, чем ближе положение персонажа к положению самого зрителя, тем сильнее и непосредственнее эмоциональное — и нравственное — воздействие пьесы.
Такой взгляд подводит Бомарше к требованию правдоподобности событий, ситуаций, социальных связей в драме. Он настаивает на необходимости предельно реалистического диалога, из которого должно быть изгнано все, не связанное непосредственно с сюжетом, чуждое характерам «Диалог должен быть прост и, насколько возможно, естествен, истинная сила его в красноречивости самих положений, единственно возможная красочность — живая, торопливая, разорванная, бурная речь страстей».
Всегда внимательно следивший за сценическим воплощением своих пьес, Бомарше неизменно настаивает на естественности исполнения. Среди его заметок сохранился совет молодой актрисе (он почти текстуально воспроизведен в «Лионском купце», где Мелак-сын готовит с Полиной любительский спектакль): «Вы прелестны, одарены вкусом и чувствительностью, гибким и нежным голосом. Не к чему кричать. Только разговаривая, можно играть хорошо».
Стремясь к полноте театральной иллюзии, Бомарше мечтает, чтобы зритель забыл об актере и драматурге, чтобы он погрузился в происходящее на сцене, как и самое жизнь. В «Евгении» он пытается создать ощущение непрерывности существования своих персонажей. В антрактах, когда основные герои уходят со сцены, — как бы в другие комнаты, занавес не опускается: безмолвно выходят слуги, прибирают, расставляют стулья, мимической игрой выражая свое отношение к совершающимся в доме событиям.
Такое переосмысление традиционной интермедии в реалистическом плане настолько опережало свое время, что театр «Комеди Франсез» в своей постановке «Евгении» эти сцены выкинул, о чем Бомарше весьма сожалел.
В фабуле «Евгении» не было ничего неожиданного. История соблазненной девушки, чья чистота, любовь и добродетель в конце концов одерживают верх над безнравственностью аристократа-совратителя, который в итоге на ней женится, была взята автором из вставной новеллы «Хромого беса» Лесажа. Этот сюжет неоднократно варьировался как в романах Ричардсона, так и у его французских эпигонов. Но в «Лионском купце» Бомарше попытался уже показать на сцене нечто совершенно новое. Предвосхищая историю величия и падения бальзаковского Цезаря Биротто и иные драматические судьбы «Человеческой комедии», Бомарше делает героем драмы буржуа, которому грозит банкротство. Вокруг этого сюжетного узла завязывается борьба благородств. Драматизм переносится в сферу непосредственно буржуазных отношений. Сюжет «Лионского купца» оказался еще не ко времени, да и талант Бомарше, как стало ясно через несколько лет, лежал не в области серьезной драмы, принципы которой он столь пылко защищал. Если успех «Евгении» был весьма скромным, то «Лионского купца» ждал сокрушительный провал, и парижские остроумцы утверждали, что банкротство героя повлекло за собой банкротство автора.
Бомарше, разумеется, своего банкротства не признал. Он уже работал над новой пьесой, навеянной испанскими впечатлениями, — «Севильским цирюльником». Но еще до того, как эта комедия получила сценическое воплощение, в жизни ее автора разыгрались важные события, и он стяжал себе славу на новом поприще — как автор «мемуаров». Мемуаром именовался во Франции юридический документ, в котором тяжущаяся сторона излагала и отстаивала свои претензии. Строился мемуар, как и устные выступления адвоката и прокурора в суде, по законам красноречия. Однако Бомарше сообщил и форме мемуара, и его содержанию совершенно новый характер.
В апреле 1770 года Бомарше (увлечение театром не мешало ему заниматься крупными коммерческими операциями) подвел баланс своих денежных отношений с Пари-Дюверне, который давно уже из покровителя прекратился в компаньона. В документе, составленном ими, Пари-Дюверне признавал, что должен Бомарше крупную сумму — пятнадцать тысяч ливров. Однако в июле того же года Пари-Дюверне скончался, не успев юридически оформить своих обязательств. Его наследник, граф де Лаблаш, отказался выплатить Бомарше долг покойного. Суд, разбиравший дело дважды — 22 февраля и 15 марта 1772 года, — оба раза решил его в пользу Бомарше, но граф опротестовал эти решения. Докладчиком по делу, которое должно было быть рассмотрено высшей судебной инстанцией — парижским парламентом, — был назначен советник парламента Гезман. Бомарше это стало известно всего за пять дней до судебного заседании. Обстоятельства складывались для него весьма неблагоприятно, так как он сам сидел в это время в тюрьме Фор-л’Эвек, куда попал за драку с неким герцогом де Шоном. Этот потомок одной из знатнейших фамилий Франции, отличавшийся неуравновешенностью и необузданным нравом, попытался убить Бомарше и разгромил его дом, приревновав к своей бывшей любовнице актрисе Менар.
Бомарше знал, что граф де Лаблаш встречался с Гезманом, и имел все основания предполагать, что они столковались. Добившись разрешения ежедневно выходить на несколько часов из Фор-л’Эвека в сопровождении тюремного надзирателя, Бомарше попытался, в свою очередь, повидать Гезмана, дабы объяснить ему обстоятельства дела. Супруга советника обещала устроить Бомарше свидание с мужем, потребовав за хлопоты довольно солидного вознаграждения. Несмотря на это, советник принял его всего на несколько минут, и 5 апреля 1772 года парижский парламент вынес по докладу Гезмана решение в пользу графа де Лаблаша.
На имущество Бомарше были наложены печати. Под сомнение была поставлена и его порядочность: приговор косвенно утверждал, что документ, подписанный Пари-Дюверне, добыт нечестным путем, — то ли Бомарше воспользовался чистым бланком с его подписью, то ли получил подпись Пари-Дюверне, когда болезнь уже помутила рассудок старика. Положение Бомарше было крайне тяжелым. Вдобавок, опасаясь острого языка Бомарше, который повсюду рассказывал о нравах семейства Гезман и о склонности госпожи советницы погреть руки на делах мужа, Гезман 21 нюня подал жалобу на Бомарше в парижский парламент, обвиняя его в попытке дать взятку. Жалоба Гезмана по закону должна была разбираться при закрытых дверях, виновному в подкупе судейского чиновника грозило лишение свободы на много лет, а то и пожизненно. Но чем труднее приходилось Бомарше, тем энергичнее он парировал удары. Стоило королевскому часовщику Лепоту присвоить анкерный спуск, изобретенный Кароном-сыном, как тот «во имя истины» и «собственной репутации» воззвал к общественному мнению. Двадцать лет спустя Бомарше поступает точно так же. 21 сентября 1773 года он публикует свой «Мемуар для ознакомления с делом Пьера-Огюстена Карона де Бомарше», а следом, полемизируя с противниками, которые отвечают ему в печати, и еще три мемуара.
Девиз Бомарше: «Отвага и Истина». Перед читателем развертывается мастерский и точный рассказ о событиях. Чредой проходят персонажи. В первом мемуаре эти портреты только намечены смелым углем. Но от мемуара к мемуару мазки сатирической кисти сообщают им выпуклость, типичность. Здесь и госпожа Гезман с ее незаурядной глупостью и бесстыдным корыстолюбием, с ее бессмертной фразой: «Мы умеем ощипать курицу так, что она и не пикнет», — обошедшей весь Париж. Здесь и сам «неподкупный» советник Гезман, с его фразеологией судейского крючка, с его циничной безнравственностью, умением запугать свидетеля, застарелой привычкой к подлогу. Здесь продажный журналист Марен (он, кстати, был цензором «Севильского цирюльника»), прикидывающийся доброжелателем, но втайне плетущий интриги против Бомарше, злобный, ненавидимый «авторами — за критику, читателями — за свои писания, должниками — за ростовщичество», шпионящий «за людьми, к которым вхож».
Если первый мемуар только исподволь касается нравов «корпорации», склонной подменять беспристрастные «весы Фемиды торгашескими весами Плутоса», то в последнем, четвертом мемуаре, опубликованном 10 февраля 1774 года, когда за поединком следит вся Франция, автор прямо говорит, что, если он окажется жертвой произвола — это будет свидетельствовать о порочности судебной системы, где судьи стоят «на страже интересов своей касты, а не правосудия». Действительно, Истина неотделима от Отваги. Бомарше осмеливается утверждать, что разложение судебной корпорации — «результат всеобщего разложения». Он берет на себя право говорить от лица народа: «Мое дело — дело всех граждан». Он возглашает равенство граждан перед законом и обращается к народу, к общественному мнению, как к высшему судье. Он грозит судьям народным гневом, тем, что «народ в конце концов привлечет их к ответственности». Он во всеуслышание требует гласности судопроизводства.
Дело в том, что Пьера-Огюстена Карона никогда не оставляла детская уверенность, что обида, нанесенная ему лично, жестоко нарушает миропорядок. Французские просветители страстно защищали человека, каждого человека и все человечество, от общественной несправедливости. Классовая ограниченность их учения выяснилась позднее, они же, как писал Энгельс, выступили «в роли представителей не какого-либо отдельного класса, а всего страждущего человечества». Что касается Бомарше, то эта универсалистская иллюзия — то ли в силу счастливого темперамента, то ли в результате необычайно деятельной и чреватой злоключениями жизни — приняла у него очень личный характер: он никогда не отделял попрания своих прав, посягательства на свою свободу или свое состояние от попрания Права, нарушения Справедливости, ущерба Человечеству. Поэтому его самозащита приобрела общественное значение. Мемуары Бомарше ускорили реформу французской судебной системы.
Одушевленный то иронией, то гневом, язык мемуаров образен, ритм то замедленно-плавен, то четок и стремителен, пространное изложение фактов завершается короткой формулой, подытоживающей события: «Вы были моим докладчиком, я крайне нуждался в аудиенциях, у вас за них назначили определенную цену. Я открыл кошелек; вы протянули руку. Свидания не состоялись; деньги были возвращены. Пятнадцать луидоров куда-то запропастились; началась перебранка; об этом стало известно, ибо где дым, там и огонь». Описание сменяется живым диалогом, отвлеченное рассуждение — фарсовой сценкой.
«Я прочел четвертый мемуар Бомарше, — писал Вольтер маркизу де Флориану, — и до сих пор не могу опомниться; ничто еще никогда не производило на меня такого впечатления; я не знаю комедии более забавной, трагедии более трогательной, истории, рассказанной лучше, и, главное, каверзного дела, изложенного яснее».
В мемуарах чувствуется рука опытного драматурга. Комизм диалогов предвещает уже одну из самых сильных и смешных сцен «Женитьбы Фигаро»: суд в замке Агуас Фрескас. Кстати, сценки очных ставок Бомарше с советницей Гезман разыгрывались как фарс в домашнем театре королевской фаворитки госпожи Дюбарри.
Сатирические портреты противников Бомарше оттеняются лирическим автопортретом самого автора, в котором легко узнается просветительский идеал порядочного человека, разумного и чувствительного, философски относящегося к жизни: «Я всегда весел, — пишет Бомарше, — с одинаковой страстью отдаюсь и труду и развлечению… склонен шутить, но без всякой злобы, и не возражаю, когда остроумно подшучивают надо мной… я слишком горячо отстаиваю свое мнение, если считаю, что прав, зато открыто и без всякой зависти проявляю уважение ко всем, чье превосходство признаю; …в делах я доверчив до легкомыслия, активен, когда меня подстрекают, ленив и апатичен, когда гроза минует, безмятежно предаюсь счастью, но и в несчастье сохраняю неколебимое спокойствие…»
Особой законченности портрет чувствительного человека достигает в «Отрывке из моего путешествия в Испанию», своего рода коротком романе, включенном в четвертый мемуар. Своеобразное сочетание лирики и сарказма, борьба героя, носителя идеи справедливости, который должен завоевать симпатии публики, с социальными силами, воплощающими косноть сословного государства, дух смелого протеста, которыми проникнуты мемуары Бомарше, — все это подготавливает уже «Женитьбу Фигаро».
Несмотря на сочувствие общественного мнения, поединок Бомарше с судебной машиной феодальной Франции не мог, разумеется, завершиться полной его победой.
Двадцать шестого февраля 1774 года на совместном заседании всех палат парижского парламента был вынесен приговор по делу, который гласил: «…Пьеру-Огюстену Карону де Бомарше… надлежит явиться в суд, дабы, стоя на коленях, выслушать порицание; кроме того, ему надлежит уплатить три ливра в королевскую казну, кои должны быть взысканы с него. Учитывая требование королевского прокурора, полученное и приложенное к делу по решению суда от 18 февраля, и полностью к нему присоединяясь, суд приказывает, чтобы четыре мемуара, напечатанные в 1773 и 1774 годах… были разорваны и сожжены на площади у лестницы Дворца правосудия королевским палачом, как содержащие дерзостные выражения и наветы, позорящие и оскорбляющие судебную корпорацию в целом и некоторых из ее членов в отдельности, а также поклепы на разных частных лиц; запрещает упомянутому Карону де Бомарше выпускать в дальнейшем такого рода мемуары под угрозой телесного наказания; а за то, что он их написал, приговаривает его к уплате штрафа в сумме двенадцати ливров, кои пойдут на хлеб заключенным Консьержери…»
Мемуары Бомарше действительно были разорваны и сожжены королевским палачом во дворе Дворца правосудия 5 марта 1774 года.
Однако возмущение общественного мнения, вызванное мемуарами, было настолько сильным, что суд не решился настаивать на выполнении первой части приговора, процедуре порицания осужденного. Традиционная формула: «Суд тебя порицает и объявляет бесчестным», — которая должна была быть произнесена председателем суда над коленопреклоненным Бомарше, произнесена не была. Тем не менее приговор лишал Бомарше права отправлять общественные должности и тем самым окончательно закрывая перед ним путь к политической карьере. Но, как это ни парадоксально, именно тут Бомарше прорывается наконец к политике.
Сначала к той политике, которая, как выражается Фигаро, все равно что интрига. Людовик XV поручает прославленному полемисту обезвредить некоего Тевено де Моранда, издавшего в Лондоне памфлет «Секретные записки публичной женщины», где предаются гласности некоторые пикантные подробности жизни королевской любовницы мадам Дюбарри. Бомарше удастся выкупить памфлет и, как он пишет в одном из своих донесений, превратить его автора «из волка в преданную овчарку». Тогда он получает второе задание, еще более деликатное: нужно изъять у некоего шевалье д’Эопа, бывшего французского дипломата, отказавшегося вернуться в Париж по требованию короля, секретную переписку. Речь идет о письмах французского короля, опубликование которых грозит международным скандалом, поскольку они свидетельствуют о нелояльном отношении Людовика XV к договору, заключенному в 1763 году между Англией и Францией. Шевалье д’Эон, покинувший французское посольство в Лондоне, шантажирует короля. Для удобства и полной безнаказанности шевалье д’Эон, в прошлом лихой драгун, награжденный орденом Святого Людовика за боевые заслуги, заявляет, что он вовсе не шевалье д’Эон, а — девица, слабая женщина, которая не может, разумеется, устоять перед очарованием блестящего де Бомарше. Королевский агент сталкивается с достойным противником. Галантный Бомарше, чувствительный Грандисон, в некоторой растерянности. Докладывая министру де Верженну о ходе своих переговоров с владельцем секретной переписки, беспокоящей французскую корону, он сетует на неловкость своего положения и на любовные домогательства девицы д’Эон, он умоляет французское правительство «пожалеть эту несчастную женщину». В конце концов он получает компрометирующую переписку в обмен на солидную пожизненную ренту девице д’Эон, которая дает обязательство (тут же нарушенное) появляться «только в платье, присущем ее полу». Кстати, медицинское освидетельствование, произведенное через тридцать лет, после смерти д’Эона, устанавливает, что «несчастная женщина» была нормальным мужчиной.
Едва дело с королевской перепиской окончено, возникает новое: в Лондоне появляется некто Анжелуччи, он же Аткинсон (реальное существование которого никогда, впрочем, не было доказано), который грозит наводнить Европу пасквилями, позорящими молодую французскую королеву. У Людовика XVI, вступившего на трон деда, нет потомства. Нравы «Австриячки» и физиологические особенности ее супруга — завидная пища для скабрезных политических спекуляций. Этим и занимается автор «Предуведомления испанской ветви о том, что она имеет право на французскую корону в связи с отсутствием наследника». Бомарше берется выкупить памфлет. Он успешно проводит операцию, сжигает подлинник и тираж. Но пройдоха Анжелуччи-Аткинсон (или их двое?) утаивает одну копию и намерен издать ее в Голландии. Бомарше гонится за ним. Под именем Ронака (анаграмма его фамилии — Карон) он перебирается через Ла-Манш. Ронак героически сражается с разбойниками, подосланными Анжелуччи. Он прибывает в Вену, где добивается аудиенции у императрицы Марии-Терезии, матери французской королевы, чью честь он столь героически защищает. Однако австрийский канцлер Кауниц не склонен поверить в сей рыцарски-плутовской роман. Уж не сам ли Бомарше — автор мемуаров против Гезмана, посмевший высмеять королевский суд, — написал и этот позорящий трон памфлет? И вместо благодарности Пьер-Огюстен Карон, уже знакомый с тюремщиками Фор-л’Эвека, знакомится теперь с австрийскими полицейскими, которые в точение месяца держат его под домашним арестом.
Однако за головокружительными приключениями тайного агента кроется нечто гораздо более серьезное. Бомарше вторгается наконец в область большой политики, той самой, вынужденный отказ от занятий которой он так горько оплакивал в письме к герцогу де Ноайю.
В Лондоне он возобновляет знакомство с лордом Рошфором, в свое время английским послом в Мадриде, охотно музицировавшим в ту пору с блестящим французским дворянином де Бомарше. Ныне лорд Рошфор — британский министр иностранных дел. Лорд Рошфор любит поболтать с остроумным собеседником, а Бомарше и его французский корреспондент министр Верженн в этом весьма заинтересованы. Бомарше близко сходится также с представителем оппозиции, мэром Лондона Уилки, который видит в авторе мемуаров против Гезмана непревзойденного памфлетиста, защитника демократических принципов, достойного противника феодального судопроизводства. Уилки тоже не прочь поговорить. Информация, которую Бомарше посылает из Лондона в Париж, неоценима. Однако он не удовлетворяется ролью пассивного осведомителя. Он выступает со своими предложениями. Он дает политические и дипломатические советы министрам. Он спорит, когда его предложения не принимаются. Он позволяет себе настойчивость даже в письмах к самому королю: «Если Ваше величество отвергает какой-нибудь проект, долг каждого, кто к нему причастен, от него отказаться. Но бывают проекты, коих природа и значимость столь жизненно важны для блага королевства, что самый ревностный слуга может счесть себя вправе настойчиво предлагать их вновь и вновь Вашему вниманию из опасения, что с первого раза они не были достаточно благожелательно поняты».
Плебейскую кровь Бомарше, его ум, воспитанный энциклопедистами, волнует борьба американцев за свободу от колониальной зависимости. Но, конечно, не этими доводами станет он убеждать христианнейшего короля Франции помочь американским демократам, протестантам и бунтовщикам. Он выдвигает на первый план интересы короны, необходимость «унизить и ослабить» давнего врага и соперника — Великобританию. И почему бы не поучить венценосца «реальной политике», «практицизму», выработанному коммерческой деятельностью, почему бы и не преподать властелину Франции урока философии истории? Разве он, Бомарше, не провозгласил еще за полгода до того со сцены «Комеди Франсез» устами своего севильского цирюльника: «Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, много ли найдется господ, достойных быть слугами?»
Сокретное послание Бомарше Людовику XVI от 7 декабря 1775 года дышит ощущенном собственного превосходства, надменного превосходства умного слуги над недалеким господином. Не без скрытой издевки подкапывается автор послания под «благородные» принципы, якобы определяющие позиции Людовика в англо-американском конфликте: «И если Вы столь деликатны, что Вам претит содействие тому, что может нанести вред даже Вашим врагам, как же Вы терпите, Сир, чтобы Ваши подданные оспаривали у других европейцев завоевание стран, принадлежащих несчастным индейцам, африканцам, дикарям, караибам, которые никогда и ничем их не оскорбили? Как же Вы дозволяете, чтобы Ваши вассалы похищали силой и заставляли стенать в железах черных людей, коих природа создала свободными и кои несчастны потому только, что Вы сильны?» И тут же поучает короля: мораль-де, которая регулирует отношения «порядочных людей» между собой, неприменима в политике. Все государственные институты, внушает Бомарше Людовику, только потому и существуют, что люди не ангелы и нуждаются в «религии, чтобы их просвещать, законах, чтобы ими управлять, судьях, чтобы их сдерживать, солдатах, чтобы их подавлять… Откуда следует, что хотя принципы, на которые опирается сама политика, и несовершенны, на нее опираться все же необходимо, и короля, пожелавшего остаться справедливым среди злодеев и добрым среди волков, тотчас сожрали бы вместе с его паствой».
Нас поражает в Бомарше сочетание благородных принципов и наивного практицизма, но таков дух времени: ученик Вольтера и энциклопедистов пока что мирно уживается с негоциантом, памятующим прежде всего о доходе и прибыли. В оде «Оптимизм», навеянной вольтеровским «Кандидом», молодой Бомарше возмущался рабством, что не помешало ему добиваться от испанского правительства концессии на торговлю черным товаром. Впрочем, чего требовать от Бомарше, если ни американские, ни французские революционеры не отменили рабства. Свобода и Равенство в век Просвещения имели свои пределы.
Бомарше рад был бы торжеству справедливости, но, «поскольку люди не ангелы», следует применяться к реальному положению вещей, а если можно извлечь из него выгоду, то почему бы не извлечь ее именно ему, Бомарше, к вящему преумножению богатств отечества. Ведь страна богатеет благодаря негоциантам. «Счастье быть человеком, нужным родине, удел негоцианта», — гордо заявлял лионский купец Орелли, герой пьесы «Два друга», и под этим мог бы подписаться его создатель.
В заметках Бомарше не раз встречается апология третьего сословия, как активной, инициативной, созидающей части нации.
«Все выдающиеся люди выходят из третьего сословия. В империи, где существуют только великие и малые, нет никого, кроме наглых господ и гнусных рабов. Одно третье сословие, занимающее промежуточное положение между знатью и чернью, рождает искусства, просвещение и все великие идеи, полезные человечеству».
И тут он тоже сын века, уже готового сбросить обветшалую мишуру дворянских привилегий и заявить устами Сийеса в январе 1789 года:
«Что такое третье сословие? Все.
продолжение в комментариях
|
|
Чем оно было до сих пор в политической жизни? Ничем.
Чего оно требует? Стать чем-нибудь».
Сын века, провозгласившего в «Декларации прав человека и гражданина», что «люди рождаются свободными и равными в правах. Общественные различия могут быть основаны только на общей пользе», и исключившего из числа «активных граждан» — то есть равных в правах — всех, кто не платит «в любом месте королевства прямой налог в размере не меньшем, чем стоимость трех рабочих дней», или «находится у кого-нибудь в услужении»
Французской революции понадобятся годы бурного развития, чтобы «общая польза» побудила ее отказаться от имущественного критерия в определении гражданских прав. И так далеко Бомарше за ней уже не пойдет. Для него народ всегда останется слепой массой, которую обманывают, в которой разжигают дурные страсти. Об этом красноречиво свидетельствует его отношение к событиям 10 августа 1792 года и якобинскому террору.
Однако в годы, предшествующие революции, это осознание значимости третьего сословия как истинной опоры нации, творца ее богатства и культуры, несет в себе разрушительную силу, духовно подготавливает низвержение феодальной системы. Оно пронизывает лучшие комедии Бомарше — «Севильский цирюльник» (1773) и «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1778).
Подобно «Евгении», в сюжетной ситуации «Севильского цирюльника» не было ничего нового. Французская сцена так же, как испанская и итальянская, несчетное число раз видела уже и скупых влюбленных стариков, и благородных юношей, отбивавших у недостойных опекунов прелестных воспитанниц с помощью продувных и расторопных слуг. Однако в «Севильском цирюльнике» традиционные комические типы, восходящие еще к античности, затем канонизированные итальянской комедией дель-арте, преображенные Мольером, переживают еще одну метаморфозу. В особенности это касается Бартоло и Фигаро.
Прежние опекуны были прежде всего глупы и непрестанно попадали впросак. Бартоло умен, хитер, проницателен. И бойкому Фигаро, при всей его ловкости, не так-то легко провести старика. Он сталкивается с противником равным, опасным, который едва не одерживает победу и над любовной прытью графа, и над лукавой находчивостью цирюльника.
Доктор Бартоло и цирюльник Фигаро — антиподы. Цепкий, ворчливый, подозрительный ум Бартоло — это ум консерватора, знающего цену своему положению хозяина. Он настороженно отвергает все, что может нанести урон его социальному положению. «Я ваш хозяин, следовательно, я всегда прав», кричит он на слуг. В Розине он видит свою собственность — ее деньги для Бартоло не менее соблазнительны, чем ее юные прелести, — и он готов на что угодно, чтобы удержать воспитанницу. А освобождению Розины способствует все — и любовь Альмавивы, и активное сочувствие Фигаро, и ее собственная жажда вырваться из докторского дома, и, в конечном итоге, сам век с его «всякого рода глупостями» — от вольномыслия и веротерпимости до оспопрививания, энциклопедии и мещанских драм.
Если доктор стоит на страже всего устоявшегося, то Фигаро, напротив, посягает на то, чтобы все переиначить, он обещает графу одним взмахом волшебной палочки «сбить с толку ревность, вверх дном перевернуть все козни и опрокинуть все преграды». И выполняет свое обещание. Уже в «Севильском цирюльнике» — в «Женитьбе Фигаро» эти качества будут еще усилены — Фигаро не просто комический слуга, он человек определенного жизненного опыта и самосознания, его поступки продиктованы не феодальной преданностью господину. Он помогает Альмавиве потому, что за это будет щедро заплачено, и потому, что любовь графа к Розине трогает его сердце. Подобно своему создателю, севильский цирюльник нераздельно совмещает в себе человека делового и чувствительного.
Во второй пьесе трилогии Фигаро превращается из случайного помощника Альмавивы в его слугу и домоправителя. Но, скрепив эти социальные узы, он отнюдь но теряет самостоятельности и чувства собственного достоинства. Напротив, слуга и господин здесь соперники и противники, они равноправны: именно в этом революционный дух «Безумного дня».
О революционности комедий Бомарше, о революционности Фигаро до сих пор не существует единого мнения. С одной стороны, до нас дошли высказывания современников писателя, знавших толк в этом вопросе. «Если быть последовательным, то, допустив постановку этой пьесы, нужно разрушить Бастилию», — заявляет взбешенный Людовик XVI, прослушав знаменитый монолог Фигаро; «Фигаро покончил с аристократией», — подтверждает в разгар борьбы трибун революции Дантон; «Женитьба Фигаро» — это «революция уже в действии», — оценивает комедию Наполеон, озирая прошлое с острова Святой Елены.
С другой стороны, позднейшие французские исследователи, утверждая, что комедии Бомарше ни на что не посягали, ссылаются на факты, казалось бы достаточно весомые. Создатель Фигаро, говорят они, сам был финансовый воротила, миллионщик (в 1785 г. состояние его превысило два миллиона ливров), королевский агент, нувориш, приобретший дворянство. Ему было совсем не плохо при старом режиме, и он ничуть не стремился к его ниспровержению. Да и кто, как не аристократы, помогли Бомарше добиться постановки «Женитьбы Фигаро», кто, как не они, бешено аплодировали дерзостям веселого слуги, от души смеясь его победе над знатным противником? И разве в представлении народа создатель Фигаро не был плоть от плоти старого режима? Не потому ли в годы революции зрители утратили интерес к его комедиям?
Филипп ван Тигем, автор одной из последних работ о Бомарше, утверждает, что аристократы встретили «Безумный день» горячим одобрением, поскольку понимали, что «автор забавляется и отнюдь не стремится лишить их дворянских привилегий», что «классовый дух ему совершенно чужд». «Фигаро изображает из себя ниспровергателя, но, в сущности, это человек порядка, — пишет другой французский исследователь Бомарше, Роже Помо, — он не поведет восставших крестьян на Агуас Фрескас. Хотя без всяких угрызений совести купит замок за бесценок».
Эти оценки свидетельствуют о плоском понимании самого понятия революционности. Да, Фигаро не призывает громить замок Альмавивы, и мудрено бы было провозглашать подобные призывы со сцены столичного театра за пять лет до разгрома Бастилии. Да, Бомарше остался умеренным и на определенном этапе революции не принял ее радикализма, насилия, террора. Но революция — в самой идее обветшалости и бесчеловечности дворянских привилегий, которая пронизывает «Безумный день», в торжествующем осмеянии графа Альмавивы, хозяина жизни, за которым автор отрицает нравственное право на власть, потому что по высокому счету чувства и разума Альмавива стоит ниже и Фигаро, и Сюзанны, и графини. «Женитьба Фигаро» потому «революция уже в действии», что власть Альмавивы для Бомарше — это уже вчерашний день, — не случайно борьба в пьесе идет вокруг средневекового права первой ночи, которое и в XVIII веке вспоминается как нелепый и постыдный анахронизм. В «Безумном дне» духовное раскрепощение уже свершилось, уже не осталось никаких внутренних тормозов, могущих остановить революцию, то есть изменение социальных, политических, законодательных основ общества. «Бомарше влечет на сцену, раздевает донага и терзает все, что еще почитается неприкосновенным, — замечает Пушкин. И продолжает: — Общество созрело для великого разрушения»[1]. От дерзких реплик Фигаро до «Декларации прав человека и гражданина» остался один шаг. И самый смех Бомарше, которому вторит аристократическая публика («Старая монархия хохочет и рукоплещет», — как говорит Пушкин), — самый этот непочтительный, легкий, задорный смех свидетельствует, что настал час гибели изжившей себя исторической формы: «История действует основательно и проходит через множество фазисов, когда уносит в могилу устаревшую форму жизни. Последний фазис всемирно-исторической формы есть ее комедия. Богам Греции, которые были уже раз — в трагической форме — смертельно ранены в «Прикованном Прометее» Эсхила, пришлось еще раз — в комической форме — умереть в «Беседах» Лукиана. Почему таков ход истории? Это нужно для того, чтобы человечество весело расставалось со своим прошлым»[2].
В «Безумном дне» Франция «весело расставалась» со старым режимом. И тут Людовик XVI — лицо явно заинтересованное — оказался читателем куда более чутким, чем член Французской Академии, историк Гайяр, который, будучи цензором «Женитьбы Фигаро», несколько легкомысленно заверял в своем отзыве, что «веселые люди не опасны, перевороты, заговоры, убийства и прочие ужасы, как учит нас история всех времен, были задуманы, разработаны и осуществлены людьми сдержанными, скучными и угрюмыми».
Буржуазные литературоведы вступают в противоречие с фактами, заявляя, что современники не видели в Фигаро революционера (куда деть таких сведущих и лицеприятных свидетелей, как король, которого ждала гильотина, или вождь революции, который его на эту гильотину послал?). Но в их утверждении, что последующими поколениями критический и революционный смысл комедии воспринимался едва ли не более остро, чем в момент ее постановки, есть доля истины. Мятежный дух этой пьесы направлен не против того или иного злоупотребления, характерного для семидесятых годов XVIII века (хотя в тексте комедии и содержались прямые политические намеки, и, к примеру, реплика Фигаро о том, что ремесло придворного сводится к формуле «получать, брать и просить», не могла не напомнить залу о безудержном расточительстве двора). «Женитьба Фигаро» направлена не только против феодального общества, она отрицает любой произвол, любое попрание человеческого достоинства, она издевается над любыми претензиями власти, если они идут вразрез с правами разума и чувства. «Все решает ум один», — гласят куплеты, заключающие «Безумный день»; «Повелитель сверхмогучий обращается во прах, а Вольтер живет в веках».
Формальное новаторство «Женитьбы Фигаро» неотделимо от критической направленности комедии. Бомарше задает действию невиданный дотоле — ни у других, ни у него самого — темп. Если в «Евгении» приходилось на один акт в среднем сто тридцать шесть реплик, в «Лионском купце» — двести пять, в «Севильском цирюльнике» — двести девятнадцать, то в «Безумном дне» число их взлетает до трехсот. И дело тут не только в растущем мастерстве драматурга — в последней части трилогии темп снова падает: в «Преступной матери» на один акт приходится всего сто сорок одна реплика. Бешеный ритм «Женитьбы Фигаро» — это истинный ритм ума и сердца персонажей, это выражение их энергии, задора, боевого умонастроения. Водоворот интриги влечет графа Альмавиву — самого пассивного из героев комедии, сметает все устои. Эту взаимосвязь подмечает Герцен в короткой дневниковой записи 30 сентября 1842 года: «Нет сомнения, что «Свадьба Фигаро» — гениальное произведение и единственное на французской сцене. В ней все живо, все трепещет, пышет огнем, умом, критикой и, след., оппозицией»[3].
Бомарше ломает все нормы французской комедии. Для него не существует «правил». («Видан ли жанр, в котором правила рождали бы шедевр», — писал он еще в своем «Опыте о серьезном драматическом жанре».) В эпизоде узнавания Марселины и Фигаро, который следует за одной из самых смешных и сатирически заостренных сцен «Безумного дня», автор неожиданно влагает в уста Марселины, «комической старухи», не пользовавшейся до сих пор никаким сочувствием зрителя, серьезные и даже патетические слова о положении женщины в современном обществе. Перед каскадом комедийных недоразумений финала пьесы Бомарше позволяет себе внезапно остановить действие, как коня на полном скаку, и предоставляет Фигаро слово для монолога, значительность социальных и даже философских обобщений которого поднимает комедийного героя на уровень передовых мыслителей эпохи.
Сложность интриги «Безумного дня» нередко сравнивали со сложностью часового механизма — благо такое сравнение подсказывала и биография автора. Но было бы ошибкой видеть в этом безукоризненно действующем хитросплетении цепляющих друг друга шестеренок мастерство чисто формальное. Роль «анкерного спуска», регулирующего взаимодействие всех интриг безумного дня, играет борьба за чувство и человеческое достоинство. Начинает ее Фигаро, потом вторгается Марселина, наконец, инициативу перехватывает графиня — но сочетаются воедино все эти линии только благодаря тому, что пружина у них одна: оскорбленная любовь Розины и оскорбленное чувство Фигаро и Сюзанны восстают против одного противника — против графа Альмавивы с его сословными претензиями, которые необходимо и возможно ниспровергнуть, унизить, высмеять. Социальный протест, откровенный в Фигаро и его невесте, скрытно движет и графиней, которой в замке Агуас Фрескас отведено столь же подчиненное и бесправное место, как и слугам. И даже линия Керубино, как будто лежащая в стороне от фабулы комедии, сплетается с ней, сообщая своею наивностью чувств, своим ребячеством дополнительный оттенок человечности всеобщему протесту против графского произвола. Граф, посрамленный женой и Сюзанной, проведенный хитроумным Фигаро, оказывается вовсе смешон и нелеп в своем необузданном и несоразмерном гневе против шаловливого, по-детски непосредственного, по-юношески пылкого пажа.
Неудача последней части трилогии — «Преступная мать, или Второй Тартюф» (1791) — объяснялась тем, что, продолжая бороться за права и равноправие чувств, Бомарше утратил истинного их противника, нарушил сформулированный им самим принцип: «Ни высокой патетики, ни глубокой морали, ни истинного комизма в театре нельзя достичь без острых ситуации, неизменно возникающих из социальных несоответствий в сюжете, к которому обращается автор».
Дидро заметил как-то, что «Мизантропа» нужно переписывать каждые пятьдесят лет. У Бомарше были все основания «переписать заново» «Тартюфа» после революции. Но если мольеровский Тартюф пользовался, как отмычкой, религиозным ханжеством, Бежарс, — «второй Тартюф», как характеризовал его заголовок пьесы, — должен был, очевидно, применить новое орудие. Бомарше был достаточно погружен в послереволюционную действительность, чтобы уловить методы новых Тартюфов, их псевдореволюционную демагогию, их умение прикрыть своекорыстные замыслы звонкой фразой. Эту социальную болезнь Бомарше подмечал. Тому свидетельством его мемуары последних лет, в частности, «Шесть этапов», публикуемые в настоящем томе; однако на этот раз жизненный опыт автора не отразился в пьесе. Бежарс — лицемерный злодей, и только. Он лишен черт времени, в нем нет общественной меткости, которая вызвала ненависть правящей камарильи к «Тартюфу» Мольера.
Психологически неубедительны в последней части трилогии Фигаро и Сюзанна. Они утратили действенность, критическое, дерзкое начало, превратились в преданных — на патриархальный манер — слуг графа Альмавивы. Интересней других в «Преступной матери» характер графини. Из всех образов трилогии только Розина остается верна себе. Молодая девушка, готовая на бегство с Линдором, потому что для нее любовь — залог свободы; графиня, страдающая в роскошных покоях замка, оскорбленная в своем чувстве, но не позволяющая себе преступить законы морали; пожилая женщина, всей своей жизнью искупающая «грех» и готовая простить графу его супружескую неверность, — Розина всегда остается человеком чувства, и это делает ее в глазах Бомарше достойной симпатии, хотя она и «преступная мать». Прочие детали — бюст Вашингтона или выступления Леона в клубе — случайные вешки, расставленные в пьесе, чтобы напомнить, что дело происходит после революции. Но «феминизм» Бомарше — свидетельство еще не угасшего революционного духа: его отношение к равноправию женщины и через много лет после французской революции будет восприниматься буржуазным зрителем, как посягательство на устои.
Сам Бомарше очень любил «Преступную мать», ставя ее чуть ли не выше остальных своих творений. И, как ни парадоксально, он был пророком в своем отечестве, утверждая, что показывает своей «драмой интриги» «новый путь, которым должны следовать наши писатели», — у «Преступной матери» оказалось обильное потомство, к ней восходит тот поток буржуазных мелодрам, который затопил французскую сцену во второй половине XIX века.
«Преступная мать» была написана Бомарше в старости, в годы спада его творческой и деловой активности, расцвет которой падает на десятилетие между «Севильским цирюльником» и постановкой «Женитьбы Фигаро».
Остается только поражаться тому, как много успел он сделать за это десятилетие. О масштабах и характере его финансовых операций можно судить по тому, что в его расчетных книгах за восемь лет — с 1776 по 1783 — записана внушительная цифра прихода — 21 092 515 ливров (расход, впрочем, не многим меньше — 21 044 191 ливр). Бомарше никогда не бросал дел, дорогих его души, даже если они и оказывались убыточными. Одним из самых замечательных его начинаний было издание Полного собрания сочинений Вольтера, которого он всегда высоко ценил и у которого многому научился. После смерти философа Бомарше откупил у книгоиздателя Паннекука за огромные деньги рукописи покойного — цена оказалась особенно высока, так как в качестве конкурента Бомарше выступила Екатерина II, также пожелавшая приобрести манускрипты своего прославленного корреспондента.
Действовал Бомарше, как всегда, с размахом: он купил в Англии самые лучшие шрифты, в Бельгии — две бумажные фабрики. И, поскольку ряд произведений Вольтера был во Франции под запретом, Бомарше, ради полноты издания, решил печатать его за границей. Он приобрел у маркграфа Баденского заброшенный форт Кель, где и оборудовал, по последнему слову техники, типографию.
Трудности начались сразу. Маркграф пожелал быть цензором издания, выходящего на его территории. Бомарше отбил атаку сиятельного землевладельца с присущей ему изящной дерзостью, напомнив, что рукописи Вольтера были ему проданы на условии «не допускать вольного обращения с трудами великого человека» и что «Европа ждет их от нас во всей полноте. А буде мы, в угоду суждениям того или иного моралиста, станем выдирать у него то черные волосы, то седые, — он окажется лыс, а мы — обанкротимся».
Но в 1783 году, после выхода в свет первых же томов, у Бомарше обнаружился враг более серьезный. На него ополчилась церковь, особенно возмущенная тем, что наряду с роскошным подписным изданием, рассчитанным на богатых людей, Бомарше выпускает дешевое и тем самым «пытается отравить простой народ». Церковь требует запрещения кельского собрания сочинений. Об этом докладывают королю, который, воскликнув, как сообщает Гримм 11 июня 1785 года: «Опять этот Бомарше со своими штучками!» — приказывает прекратить во Франции продажу этого издания. И все же, вопреки запретам, пренебрегая убытками, Бомарше доводит дело до конца, до последнего — девяносто второго тома.
Еще большего упорства и самоотверженности потребовало от Бомарше самое крупное политико-коммерческое предприятие его жизни — снабжение оружием и амуницией американских инсургентов.
В 1770 году Бомарше удается сломить отвращение Людовика XVI к плану помощи американским мятежникам. Не решаясь пока действовать в открытую, король дает Бомарше 10 июня 1776 года, за месяц до провозглашения Американскими штатами независимости, миллион ливров и разрешение получить оружие из французских арсеналов (двадцать пять тысяч ружей, двести пушек, мортиры, снаряды, ядра, порох и т. д.). Бомарше создает фиктивный торговый дом «Родриго Горталес и компания», приобретает сорок кораблей, в том числе откупает у правительства трехпалубный, шестидесятипушечный бриг «Гиппопотам», который переименовывает в «Гордого Родриго». Нагрузив корабли всем необходимым для повстанческой армии, Бомарше направляет их в Америку. Кроме правительственного миллиона, он вкладывает в дело огромные собственные средства, рассчитывая получить из Нового Света в уплату за свое оружие виргинский табак, индиго и другие товары, которые можно перепродать в Европе. В его представлении, как всегда, благородные принципы не только не исключают, но и предполагают доходность предприятия. Письма Бомарше Конгрессу представляют собой, как метко выражается его биограф Ломени, «смесь духа патриотического и купеческого, в равной мере искреннего». И это немало способствует укреплению в американцах убеждения, что «Родриго Горталес и Кo» — подставное лицо французского правительства, а все разговоры о возмещении пустая болтовня, на которую можно не обращать внимания. «Господа, — пишет «Родриго Горталес» Конгрессу, предъявляя счет на свои товары, рассматривайте мой торговый дом как главу всех операций в Европе, которые могут быть полезны Вашему делу, в моем лице Вы имеете самого ревностного поборника Вашей нации, душу Вашего успеха и человека, глубочайшим образом проникнутого к Вам почтительным уважением…»
К сентябрю 1777 года Бомарше отсылает товаров на пять миллионов ливров, так и не получив ни полушки в уплату. Американское правительство будет неоднократно возвращаться к обсуждению вопроса о своем долге Бомарше. Для расследования этого дела будут назначаться комиссии, но только в середине XIX века наследникам торгового дома «Родриго Горталес и Кo» будет выплачена наконец некая сумма, намного меньшая, нежели ему причитается. Представляя себе американских республиканцев на манер благородных героев Плутарха, негоциант Бомарше недооценил коммерческую хватку своих торговых корреспондентов.
В помощи «великому делу Свободы» немалую притягательность для Бомарше имела и чисто авантюрная сторона. Пока Франция не признала открыто Американских штагов, — кстати, текст будущей французской декларации в значительной степени подсказан запиской Бомарше от 20 октября 1777 года «Специальный мемуар министрам короля и Государственный манифест», — французское правительство делает вид, что ему ничего не известно о поставках Бомарше, и не считает нужным защищать его корабли от английских корсаров. Более того, королевский канцлер Морена, прекрасно зная, что к чему, берет с Бомарше слово, что его корабли не пристанут к Американскому континенту. Бомарше разрабатывает с точностью театральных мизансцен хитроумные проекты передачи товаров. Посылая, например, американцам одежду для солдат, одеяла, сто пушек и т. д., он пишет своему представителю в Америке Тевено де Франси (брату того самого Тевено, которого Бомарше обратил «из волка в преданную овчарку»): «Я долго все это обдумывал и пришел к выводу, что вы можете тайно договориться с тайным комитетом Конгресса, чтобы они срочно выслали одного или двух американских корсаров на широту Сан Доминго… Когда мое судно будет выходить из порта, они устроят так, чтобы американский корсар под любым предлогом захватил его и увел. Мой капитан будет протестовать против насилия, составит протокол, угрожая принести жалобу Конгрессу. Судно будет приведено туда, где находитесь вы. Конгресс гласно осудит наглою корсара и вернет свободу судну… а тем временем вы успеете разгрузить корабль и, нагрузив его табаком, немедленно отошлете его ко мне…»
В конце восьмидесятых годов солнце популярности Бомарше начинает клониться к закату. Еще нашумят его мемуары против Корнмана и Бергаса (1780–1789), в которых Бомарше отстаивает женское равноправие, но суждения публики будут лишены единодушия, в Бомарше многие увидят защитника того самого режима, изобличения которого принесли ему славу. Еще пойдет с успехом опера «Тарар», написанная Сальери на либретто Бомарше (июнь 1788 г.). Реформаторский дух Бомарше коснется и этого жанра, он первым создаст оперу, где драматическая коллизия, драматический текст не заглушаются музыкой, не заслоняются дивертисментом. Еще станут рыдать и падать в обморок женщины при возобновлении в 1797 году «Преступной матери» (в 1792 г., на премьере, пьеса провалилась). Но ничего равного своим шедеврам Бомарше уже не создаст.
После революции он некоторое время принимает участие в общественной жизни, его даже избирают членом городского самоуправления — Парижской коммуны. Однако в народе дремлет, а временами и прорывается глухое недоверие к этому богачу, воздвигшему себе прямо напротив Бастилии (незадолго до ее взятия народом) дом настолько пышный, что на него ходят смотреть, как на музей.
Дело о ружьях, купленных Бомарше для французского правительства в 1792 году и так и не доставленных во Францию, чрезвычайно осложняет его существование, он попадает в тюрьму; чудом избежав смерти, оказывается за границей, его объявляют эмигрантом, он влачит жалкое существование в Гамбурге, в полной изоляции: сторонники революции держат его на подозрении, поскольку он включен в проскрипционные списки; ее враги, истинные эмигранты, не желают с ним общаться, как с человеком, сочувствующим новому режиму.
Лишь после долгих хлопот жены Бомарше был вычеркнут из списков эмигрантов и смог 5 июля 1796 года вернуться в Париж. Здесь, в кругу семьи, провел он три последних и самых мирных года жизни, интересуясь политикой, покровительствуя изобретателям и пожиная плоды театральной славы. Умер Бомарше 18 мая 1799 года.
Последнее значительное произведение Бомарше — его мемуар, посвященный перипетиям «дела о ружьях», — «Шесть этапов девяти самых тягостных месяцев моей жизни». Написан он в форме обращения к члену Конвента Лекуантру, обвинившему Бомарше перед Конвентом в государственной измене. Этот мемуар написан суше, сдержанней, чем мемуары против Гезмана. В нем нет ни комедийной сочности, ни заразительного жизнелюбия и оптимизма, переливавшегося через край в произведениях молодого Бомарше.
Лирический герой этих записок — стар и глух. Он ищет не только сочувствия читателя, но и его жалости. Однако автору не изменяет ни ясность ума, ни умение так выстроить факты, что читатель следит за поворотами дела о шестидесяти тысячах ружей с не меньшим изумлением чем за перипетиями «Безумного дня». Казалось бы, подозрения (рифм рассеяны в туалетной комнате графини была Сюзанна, — но появляется Антонио с изобличительным горшком сломанных левкоев, и пружина интриги вновь туго сжимается, чтобы распрямиться при мнимом признании Фигаро и снова сжаться в следующем эпизоде. Казалось бы, дело о ружьях решено — комитеты Национального собрания поддержали Бомарше, министр готов выполнить обязательства, банковское требование выписано, но внезапно возникает некто Провен, торговец подержаным товаром, с его протестом, или происходит смена кабинета, или Бомарше арестовывают по ложному доносу спекулянтов, желающих нагреть руки на его ружьях, — и все начинается сначала.
Не изменяет Бомарше и отвага. Смело говорит он о коррупции исполнительной власти, о продажности министерских канцелярий, где засели спекулянты и их пособники. И, как всегда, рассказав о своих мытарствах, о том, как ему, «местному негоцианту и патриоту», мешали выполнить свой долг и осуществить свою торговую операцию (одно неотделимо от другого), он, — не забудьте, что мемуары публикуются в момент революционного террора, — переходит к страстным обобщениям, свидетельствующим, что дух его не сломлен: «О моя отчизна, залитая слезами! — горестно и возмущенно восклицает он. — О горемычные французы! Что толку в том, что мы повергли в прах бастилии, если на их развалинах отплясывают бандиты, убивая нас всех? Истинные друзья свободы! Знайте, что главные наши палачи — распущенность и анархия. Поднимите голос имеете со мной, потребуем законов от депутатов…»
(Бомарше хлебнул от революции сполна как и Горький заключенный революционером Сталиным под домашний арест в лучшем особняке Москвы где его и отравил и вот почему глядя на все это Пушкин и говорит "насильно нельзя улучшить государство" - ЮК)
И со своей неизменной уверенностью, что несправедливость, содеянная в отношении его лично, губительна для всех, продолжает, обращаясь к Конвенту: «Если вы еще колеблетесь… я с болью говорю вам, французы, недолго нам осталось быть свободными; первая нация мира, закованная в железы, станет позором, гнусным срамом нашего века и пугалом для остальных наций».
«Шесть этапов» Бомарше любопытны, как образец документальной прозы XVIII века. С дотошностью и педантичностью негоцианта Бомарше подтверждает каждое свое слово перепиской с официальными инстанциями. Он не прочь заморочить голову министрам — и читателям — специальной терминологией, бесконечными ссылками на валютные операции, в которых и не профан может увязнуть. Но в остальном его проза ясна, увлекательна и доносит до нас сейчас, почти через два века, неповторимый дух эпохи, ее стиль, ее бытовой, деловой и декламационный язык. Великие события французской истории, деятели революции описаны здесь под углом зрения очень личным, подчас достаточно лицеприятным, но в этом пристрастном взгляде изнутри событий есть особая достоверность, которая представляет для нас немалый интерес.
В одном из черновиков Бомарше есть такая запись: «Я скажу вам, дорогие мои современники, что не знаю ни другого века, когда я предпочел бы родиться, ни другой Нации, к которой мне было бы приятней принадлежать. Не говоря уж о том, сколь любезно французское общество, я обнаруживаю в нас последние двадцать или тридцать лет единое стремление возвеличить мысль полезными изысканиями, добиться всеобщего счастья силами разума. Дух Нации переживает некий счастливый кризис: яркий, всепроникающий свет будит в каждом ощущение, что все доступно совершенствованию. Повсюду беспокойство, деятельность, поиски, реформы…»
Дух неугомонного обновления пронизывает все, что делал сам Бомарше. В нем — единство творчества этого писателя. В нем — секрет его смеха, легкого, непочтительного, искрящегося, как шампанское, и в то же время сокрушительного, уничтожающего. В нем та крепкая нить, которая связует нас сегодня с творцом Фигаро.
Л. Зонина
-=-
.
|