[680x452]
Фото: Юрий Рост / «Новая газета»
Невозможно писать про Искандера банальности, но чтобы найти для некролога небанальную форму — надо быть Искандером, а он такой один. Он умел без фамильярности и скучного пиетета говорить о великих. Мог сказать, что стихи раннего Пастернака производят впечатление разговора с бесконечно интересным и очень пьяным человеком. Мог сказать, что мир у Толстого погружен в сперматический бульон. И всегда это было точно, а если не ново, то по-новому сформулировано. И всегда почему-то разговор с ним оставлял впечатление новизны и силы, даже когда говорил он совершенно очевидные вещи. Кстати, когда его кумир Толстой говорил такие же очевидные истины, это всегда вызывало либо колоссальный интерес, либо лютую злобу. Потому, вероятно, что Толстой воспринимался как еще один пророк, фигура библейского масштаба. Не стану говорить так про Искандера, торопясь залить его елеем, — но что-то в нем действительно было, что-то, придававшее вес каждому его слову. И трудно так сразу объяснить, что это было. Может, он действительно жил в соответствии со своими правилами, и каждое его слово было оплачено опытом. А может, он стал творцом новой мифологии, нанес свою Абхазию на мировую литературную карту, и знаем мы ее не по отцам-основателям этой литературы, а по нашему современнику Искандеру. А может, дело было в том, что он не был склонен ни к эйфории, ни к отчаянию, — он был человек стойкий и спокойный, как его любимые герои, как бригадир Кязым.
Вот, кстати, пример новеллистической техники Искандера! Ведь там, в сущности, ничего не происходит, хотя для затравки придумана почти детективная интрига. Вспомните, как там Кязым вскрывает огромный нарыв на вымени коровы. Это не самая приятная операция, даже физиологически ничего в этом нет привлекательного, — но вот вам ответ на вечный вопрос: что хорошо читается? То, что с наслаждением пишется. Другого рецепта нет. Искандер — в этом смысле, пожалуй, рядом с ним можно поставить только Куприна, другого солнечного гения русской прозы, — обожал описывать людей за работой, профессионалов, мастеров, тех, кто умеет и любит делать дело. Бог у него — такой же мастер. Я помню очень хорошо, как осознал впервые масштаб Искандера. Он в семидесятые печатался довольно много, дома выписывали несколько толстых журналов, не жалея на них материнскую учительскую зарплату, — и мне время от времени попадались рассказы и повести Искандера, очень хорошие, но и только. Но вот однажды на даче — таким же летним днем, каким, по его воспоминаниям, был жаркий день его отрочества, миг первой мечты запечатлеть окружающую благодать, — я нашел старый «Новый мир» 1973 года, с окончанием «Сандро из Чегема». И прочел там вот этот фрагмент:
«Солнце уже довольно сильно припекало, и от папоротниковых зарослей поднимался тот особый запах разогретого папоротника, грустный дух сотворенья земли, дух неуверенности и легкого раскаяния.
В этот еще свежий зной, в этот тихий однообразный шелест папоротников словно так и видишь Творца, который, сотворив эту Землю с ее упрощенной растительностью и таким же упрощенным и потому, в конце концов, ошибочным, представлением о конечной судьбе ее будущих обитателей, так и видишь Творца, который пробирается по таким же папоротникам вон к тому зеленому холму, с которого он, надо полагать, надеется спланировать в мировое пространство.
Но есть что-то странное в походке Творца, да и к холму этому он почему-то не прямо срезает, а как-то по касательной двигается: то ли к холму, то ли мимо проходит.
А-а, доходит до нас, это он пытается обмануть назревающую за его спиной догадку о его бегстве, боится, что вот-вот за его спиной прорвется вопль оставленного мира, недоработанного замысла:
— Как?! И это все?!
— Да нет, я еще пока не ухожу, — как бы говорит на этот случай его походка, — я еще внесу немало усовершенствований...
И вот он идет, улыбаясь рассеянной улыбкой неудачника, и крылья его вяло волочатся за его спиной. Кстати, рассеянная улыбка неудачника призвана именно рассеять у окружающих впечатление о его неудачах».
Гениальная неудача творца, так оно и есть; и роман его тоже неправильный, и тоже гениальный, и как-то этот разогретый дух земли, так примиряющий со всеми ее неправильными пропорциями — «на тысячу подлецов один человек», — действительно иногда чувствуется, особенно в детстве. И тогда понимаешь, что от тебя тоже кое-что зависит, ты в этот акт творения вовлечен, и нельзя все время предъявлять претензии к Богу — надо иногда кое-что делать и самому. Но не в этой нехитрой мысли было дело, а в том, что вся глава «Тали — чудо Чегема» была одним из очень немногих примеров симфонической прозы в литературе ХХ столетия. Действительно он там в лирических отступлениях иногда прыгает выше своего обычного — очень высокого — уровня. Ты понимаешь, что этот художник действительно делает, что хочет, что в свои лучшие минуты он пленительно свободен. И дело свое он знает так же хорошо, как Кязым, но плюс к этому великолепному профессионализму — попробуйте оторваться от его неспешных рассказов и витиеватых размышлений! — он умеет иногда летать, и тогда мир для него оправдан. Редко испытываешь это чувство, еще реже умеешь передать его читателю, — но Искандер мог.
Он ответил как-то на мой вопрос о причине южного происхождения большинства российских сатириков и юмористов: Гоголь, Чехов, Аверченко, Данелия, одесситы (из которых он особенно любил Бабеля), даже Зощенко, чьи корни связаны с Полтавщиной, — все родились на благословенном юге, как и он сам. Он ответил, что именно север, где никто никому не рад, и заставляет защищаться от всего насмешкой, и не желчной, а по возможности щедрой, радостной, с оттенком той радости, с какой встречают друг друга южане. И действительно — он ведь давно уже сказал, что юмор напоминает след человека, заглянувшего в пропасть и отползающего обратно. (Сью Таунсенд, британская писательница, чья щедрая ирония немного напоминает манеру Искандера, сказала: если б он, кроме этой фразы, вообще ничего не написал, то и тогда был бы крупным писателем.) Искандер всегда смотрел в пропасти. Немногие знают, какие приступы отчаяния и душевного помрачения он переживал. «Страх, как ртуть, копится в организме. Проходят грусть и радость, а страх остается и умножается», — сказал он мне в давнем интервью; и потому страха он себе не позволял. «Страх побеждается жестом». И столько таких красивых жестов было в его биографии, сколько прекрасных речевых жестов — в его прозе! Искандер работал красиво. Глядя на него, читатель хотел быть таким же — и предпринимал некие усилия в этом направлении, а можно ли требовать от литературы большего?
Не надо было даже, чтобы он писал в последние годы: все знали, что он болен, что пишет в основном короткие стихи, что не может долго сидеть за столом (а рассказ, не переписанный два-три раза, он считал черновиком). Важно было, что он присутствовал, потому что одно его присутствие удерживало от низостей и внушало уверенность. Ничто дурное к нему не приставало, никакие несогласия с ним не колебали его авторитета: все знали, что Искандер не может хотеть плохого. Заблуждаться — может и обязан, как всякий гений; но вставать на сторону зла — никогда. Это он сказал, что самое многочисленное сословие, которого не учел никакой Маркс, — чернь, и принадлежность к нему не зависит от имущественного статуса, от образования и местожительства. Это те, кто сам ничего не умеет и другим мешает. Он этой черни противостоял одним своим существованием, и рядом с ним было спокойно.
Книги-то остались, но в литературе, в жизни вообще — весьма важно еще и присутствие автора. Есть вещи непоправимые, зияния незаполнимые. Человека порождает эпоха, ее масштаб на нем сказывается. Где взять сегодня человека, хоть сколько-нибудь сравнимого с Искандером по масштабу пережитого, передуманного и понятого? На шестидесятилетии Окуджавы, на котором Искандер тоже был гостем, — Эйдельман сказал:
— Раньше, Булат, думали так: пусть писатель живет как угодно, лишь бы писал…
— А сейчас пусть пишет что угодно, лишь бы жил, — крикнул с места Окуджава.
Если вдуматься, не такая уж это и шутка.
Утопия Искандера совсем не наивна?
Фазиля Искандера называют шестидесятником. Это, считает креативный редактор Sobesednik.ru Дмитрий Быков, не вполне верно.
И не только потому, что все свое главное он написал после 1966 года, когда «Созвездие Козлотура» появилось в «Новом мире» Твардовского и принесло Искандеру всемирную славу, а потому, что мировоззрение у него было совсем не шестидесятническое. Шестидесятые – это все-таки надежда. Это самые оптимистические представления о человеческой природе. Зло – эксцесс, добро – норма. И уж теперь-то все будет правильно. Искандер смотрел на вещи не то чтобы мрачнее, но трезвее. Мудрый и горький скепсис лежал в основе его обманчиво солнечных рассказов. Он, кажется, не слишком верил в народ – верил в одиночек. Уже после восьмидесяти в одном из интервью сформулировал он одну из самых главных своих мыслей: чем отличается умный от мудрого – а то, мол, вас всегда называют мудрым, что же это значит. Он ответил: умный понимает, как все устроено в мире. А мудрый умеет действовать вопреки этому.
Искандер действительно понимал, что в основе мира лежит не простое и не рациональное. Что человеческая природа будет вечно подносить неприятные сюрпризы, а мораль не имеет отношения ни к пользе, ни к религиозности. Это Искандеру принадлежит светлая мысль о том, что вера в Бога – вроде музыкального слуха. Она дается случайно и к нравственности не относится. Он же высказал однажды замечательную формулу:
«Люди великой нравственности – почти всегда люди поврежденного ума».
Искандер – писатель для глухих времен, таких, как семидесятые или нынешние. Его лучший, по-моему, рассказ заканчивается словами: «Терпение и мужество, друзья». Этими двумя добродетелями он обладал в высшей степени. Был ему еще присущ восточный фатализм. Он понимал, что от человека, в сущности, зависит только одно: его собственное лицо. Это лицо он и сохранял. Может быть, именно поэтому им так часто владела беззаботность. Чего бояться-то? Только собственной слабости.
Когда после публикации нескольких рассказов в «Метрополе» и выхода за рубежом полного издания «Сандро из Чегема» Искандеру закрыли все публикации в СССР, он сдал московскую квартиру и поселился в крошечной картонной внуковской дачке. Вдобавок он внезапно ослеп на один глаз. Жители приморских городов, рассказывал он мне, знают важное правило: если тонешь, надо быстрее достигнуть дна. Тогда есть шанс оттолкнуться и всплыть. Достигнув дна, он даже обрадовался. Самые беспечные, самые счастливые сказки Искандера были написаны именно в это время – в глухом конце семидесятых, когда остальные его друзья и единомышленники пребывали в безнадежном отчаянии.
У него была своя социальная утопия, от которой многие отмахивались, считая точку зрения Искандера стопроцентно идеалистической. Между тем она всего лишь традиционалистская. Базировалась она на двух вещах, традиционных для Кавказа. Впрочем, сам Искандер не любил разговоров о национальном характере. Он часто повторял: «Зачем говорить «кавказский»? Скажите просто: архаический». Утопия состояла вот в чем: как на Кавказе все решают старейшины, так и в управлении государством нужно всего лишь прислушаться к интеллектуалам. И когда сегодня смотришь на то, во что превратилась Россия, последовательно вытеснив из власти всех интеллектуалов, понимаешь, что утопия Искандера совсем не наивна.
Хорошо помню, как в редакции «Общей газеты» приглашенный в гости Искандер спорил с Егором Яковлевым. Яковлев напоминал: вспомни свое бесполезное депутатство, освистание Сахарова, полный крах диссидентов, пытавшихся хотя бы написать тут гуманные законы. Искандер настаивал: государство должно управляться так же, как дом. А в доме решает старший и умный. Помню его тогдашнюю фразу: ситуация разрыва интеллигенции и власти ведет только к взаимной безответственности. Не знаю, поздно ли сегодня вспомнить этот совет. Власть скомпрометирована так, что порядочный человек к ней близко не подойдет. Да его и не подпустят. Но надо же когда-то будет начинать заново.
Он был блистательным рассказчиком, прошедшим поэтическую школу, начинавшим с баллады, научившимся у Киплинга экономному и сухому повествованию. Искандер – ранний и поздний, веселый или мрачный – это всегда увлекательно. Стиль его прозы похож на черноморскую рыбалку: на протяжении абзаца он вываживает мысль, а потом резко подсекает.
Самым продуктивным состоянием Искандер считал задумчивость. Последние годы его жизни были омрачены болезнью. Но и в этом состоянии он находил достоинство и вел себя с безупречным гордым спокойствием. И нет лучшего аутотренинга, чем чтение его сочинений, написанных в самую мрачную пору. «Земля – это прежде всего стоянка человека», место, где ему надлежит состояться. У тех, кто читает Искандера, этот шанс выше.
Булат Окуджава был нашим утешителем
[показать]Фазиль Искандер:
До Булата Окуджавы усилиями нашего официального искусства частная жизнь человека рассматривалась как нечто мелкое и даже несколько постыдное. И вдруг пришёл человек, который своими песнями доказал, что всё, о чём наши люди говорят на кухнях, говорят в узком кругу или думают во время ночной бессонницы, и есть самое главное. Его песням свойственна такая высочайшая лирическая интимность, что, даже когда он исполнял их в переполненном зале, казалось, он напевает тебе лично.
Как где-то сказано у Достоевского, у человека всегда должен быть дом, куда можно пойти. В самые безнадёжные времена таким домом для нас были песни Булата . Печаль в искусстве, которая понимает и отражает нашу жизненную печаль, есть бодрящая печаль. В этом смысле Булат Окуджава был нашим великим общенародным утешителем. Цель искусства в конечном итоге – утешение.
Песни были и стали современными и никак не собираются стареть. И не только это происходит потому, что в них изображены быстроменяющаяся технология временного мышления или архитектура шатких сиюминутных ценностей.
[показать] |
Искандер Фазиль - Начало |