Бестелесная Кристи
Самые важные стороны вещей скрыты от нас в силу их простоты и обыденности. (Человек часто не замечает чего-нибудь только оттого, что оно находится прямо перед ним). Истинные основы познания никогда не бросаются нам в глаза.
Витгенштейн
Кристина была крепкой, уверенной в себе женщиной двадцати семи лет, здоровой физически и душевно. Программист по профессии и мать двоих маленьких детей, она работала дома, а в свободное время занималась хоккеем и верховой ездой. Имелись у нее и художественные пристрастия - балет и поэты Озерной школы* (подозреваю, что Витгенштейн ее волновал мало). Кристина жила деятельной, насыщенной жизнью и почти никогда не болела, но однажды, после приступа боли в животе, она с удивлением узнала, что у нее камни в желчном пузыре; врачи порекомендовали его удалить.
За три дня до операции Кристина легла в больницу, где в целях профилактики против инфекции ей назначили антибиотики. Это было частью установленного порядка, обычной мерой предосторожности, поскольку никаких осложнений не предвиделось. Будучи человеком спокойным и рассудительным, она понимала это и совершенно не волновалась.
За день до операции Кристина, обычно далекая от всякой мистики и предчувствий, увидела пугающий и странно-отчетливый сон. Ей снилось, что земля уходит у нее из-под ног; она дико раскачивалась, беспорядочно размахивала руками и все роняла; во сне у нее почти полностью пропало ощущение конечностей, и они перестали ее слушаться.
Сон Кристину напугал.
- В жизни ничего такого не видела, - жаловалась она. - Никак не выкину из головы.
Она так нервничала, что мы решили спросить совета у психиатра.
- Предоперационные страхи, - успокоил он нас. - Совершенно нормально, случается сплошь и рядом.
Но вечером того же дня сон сбылся] У Кристины стали подкашиваться ноги, она неловко размахивала руками и роняла вещи.
Мы снова пригласили психиатра. Было заметно, что этот повторный вызов раздражил его и - на секунду - смутил и озадачил.
- Истерические симптомы, вызванные страхом операции, - отчеканил он наконец. - Типичная конверсия*, я сталкиваюсь с этим постоянно.
В день операции Кристине стало еще хуже. Она могла стоять только глядя прямо на ноги и ничего не могла удержать в руках. Если она отвлекалась, руки ее начинали блуждать. Потянувшись за чем-нибудь или поднося еду ко рту, она сильно промахивалась, что наводило на мысль об отказе какой-то важной системы управления движениями, отвечающей за базовую координацию.
Она даже сидела с трудом - все ее тело 'подламывалось'. Лицо Кристины одрябло и утратило всякое выражение; нижняя челюсть отвисла; исчезла даже артикуляция речи.
- Что-то со мной не то, - с трудом выговорила она бесцветным, мертвым голосом. - Совсем не чувствую тела. Ощущение жуткое - полная бестелесность.
Это загадочное заявление смахивало на бред. Что за бестелесность?! Но, с другой стороны, ее физическое состояние было не менее загадочным! Полная потеря мышечного тонуса и пластики по всему телу; беспорядочное блуждание рук, которых она, казалось, не замечала; промахи мимо цели, словно до нее не доходила никакая информация с периферии, словно катастрофически отказали каналы обратной связи, контролирующие тонус и движение.
Собранные данные свидетельствовали о том, что у нее по всему телу, с головы до кончиков пальцев, отказало суставно-мышечное чувство. Ее теменные доли работали - но работали вхолостую. Возможно, Кристина действительно находилась в истерическом состоянии, но произошло и что-то гораздо более серьезное. Никто из нас никогда с подобными ситуациями не сталкивался; даже воображение нам тут отказывало. Пришлось опять вызывать специалиста, но на этот раз не психиатра, а физиотерапевта.
В силу экстренности вызова специалист прибыл немедленно. Широко раскрыв глаза при виде Кристины, он быстро провел тщательное общее обследование, а затем приступил к электротестированию нервной и мышечной функции.
- Совершенно исключительный случай, - сказал он наконец. - Никогда не сталкивался ни с чем подобным ни на практике, ни в литературе. Вы правы, у нее пропала вся проприоцепция, от макушки до пяток. Она вообще перестала получать сигналы от мышц, суставов и сухожилий. Слегка нарушена и остальная периферия - затронуты тонкое осязание, ощущение температуры и боли и, в незначительной степени, моторные волокна. Но основной ущерб - в области сигналов о положении и движении.
- А в чем причина? - спросили мы.
- Вы неврологи - вам и выяснять.
К вечеру состояние Кристины стало критическим: потеря мышечного тонуса, поверхностное дыхание, полная неподвижность. Мы обдумывали, не подключить ли аппарат искусственного дыхания, - ситуация была угрожающая и абсолютно незнакомая. Операцию по удалению желчного пузыря отложили - проводить ее в таких обстоятельствах было бы безумием. Гораздо острее стоял вопрос, выживет ли Кристина и можно ли ей помочь.
- Каков приговор? - едва заметно улыбнувшись, одними губами спросила Кристина после того, как пришли результаты анализа спинномозговой жидкости.
- У вас воспаление, неврит... - начали мы и затем рассказали ей все, что знали на тот момент. Когда мы что-то пропускали или осторожничали, ее прямые вопросы возвращали нас к сути дела.
- Есть надежда на улучшение? - спросила она. Мы переглянулись.
- Совершенно неизвестно...
Ощущение тела, объяснил я Кристине, складывается из трех компонентов - зрения, чувства равновесия (вестибулярный аппарат) и проприоцепции. Именно эту последнюю она и утратила. В нормальных обстоятельствах все три системы работают сообща. При отказе одной две другие могут до некоторой степени скомпенсировать ее отсутствие. Я подробно рассказал Кристине об одном из своих пациентов*, у которого не работали органы равновесия, так что вместо них ему приходилось использовать зрение. Описал я ей и пациентов с нейросифилисом, сухоткой спинного мозга (tabes dorsalis), со сходными, но ограниченными областью ног симптомами. Эти больные тоже вынуждены были компенсировать нарушения вестибулярного аппарата при помощи зрения (см. главу 6 - 'Фантомы'). Случалось, я просил их подвигать ногами и слышал в ответ: 'Сейчас, док, дайте только их отыскать'. Кристина выслушала меня внимательно, с какой-то отчаянной сосредоточенностью.
- Что ж, - проговорила она, - мне теперь тоже нужно будет пользоваться зрением там, где раньше хватало - как вы это назвали - проприоцепции. Я уже заметила, - добавила она задумчиво, - что начинаю 'упускать' руки. Кажется, что они вот здесь, а на самом деле они совсем в другом месте. Эта ваша проприоцепция - что-то вроде глаз тела; так тело видит себя. И если, как у меня, она исчезает, тело слепнет, не может себя видеть, верно? Поэтому впредь мне придется смотреть за ним, быть его глазами.
- Все правильно, - ответил я. - Вы бы могли быть физиологом.
- Мне и придется теперь стать чем-то вроде физиолога, - ответила она, - раз моя физиология разладилась и сама по себе, возможно, вообще никогда не восстановится.
Кристине скоро пригодилась такая замечательная твердость духа: несмотря на то, что острое воспаление спало и спинномозговая жидкость вернулась к норме, функция суставно-мышечных нервных волокон так и не восстановилась - ни через неделю, ни через месяц, ни через год. С тех пор прошло восемь лет, и все остается по-прежнему, даже если учесть, что путем сложной психической и нравственной адаптации Кристине удалось выстроить себе если и не полноценную жизнь, то хотя бы какое-то ее подобие.
Всю первую неделю она провела в постели, без движения и почти не принимая пищи. Ею владели ужас и отчаяние. Что с ней будет, если не наступит естественное улучшение? Если каждое движение придется совершать сознательно и искусственно? Если бестелесность станет ее обычным состоянием?
И все же через некоторое время жизнь стала брать свое, и Кристина понемногу задвигалась. Сначала она ничего не могла делать без помощи зрения, и стоило ей закрыть глаза, как она бессильно валилась на пол. Ей приходилось постоянно контролировать себя визуально, а это требовало непрерывных, тщательных, почти болезненных усилий. Такой сознательный контроль поначалу делал ее движения неуклюжими и неестественными, однако вскоре, к нашей несказанной радости и изумлению, у нее постепенно стал вырабатываться необходимый автоматизм. Изо дня в день движения ее становились все точнее, все гармоничнее и свободнее - оставаясь при этом в полной зависимости от зрения.
Помимо развития вестибулярной обратной связи, очевидным было усиленное использование слуха - акустической авторегулировки. В обычных условиях слуховой контроль вторичен и в речевом процессе почти не участвует. Наша речь остается в норме, даже если мы временно глохнем от тяжелой простуды, а некоторые глухие от рождения люди прекрасно говорят. Объясняется это тем, что модуляция речи обычно осуществляется на основании притока проприоцептивных нервных сигналов от голосового аппарата. Кристина не получала этой информации и в результате утратила нормальный тонус и артикуляцию речи. Теперь, чтобы поменять высоту или тембр голоса, ей приходилось пользоваться слухом.
В дополнение к этим стандартным формам обратной связи, у нее стали развиваться новые виды 'автопилотажа', связанные с предвосхищением и упреждением. Намеренные и искусственные вначале, они в конце концов привились и стали в значительной мере бессознательными и автоматическими**. К примеру, в первый месяц после кризиса Кристина была похожа на тряпичную куклу и не могла даже удержаться на стуле. Однако три месяца спустя меня поразило, как она прекрасно сидит. Она сидела даже как-то преувеличенно красиво - скульптурно,
с прямой, как у балерины, спиной. Вскоре я понял, что это была тщательно выработанная поза, нечто вроде актерской манеры держаться, - таким образом Кристина компенсировала отсутствие естественной осанки. Природа изменила ей, вынудив прибегнуть к искусственному приему, но прием этот был позаимствован у природы же и скоро стал 'второй натурой'.
То же произошло и с голосом - его пришлось ставить заново. В самом начале Кристина почти полностью онемела, а теперь речь ее звучала искусственно, словно она со сцены обращалась к невидимой публике. Кристина говорила театральным, тщательно поставленным голосом, но не из-за напыщенности или склонности к игре, а просто потому, что у нее полностью отсутствовала естественная артикуляция.
Сходным образом обстояли дела и с лицом. Несмотря на разнообразие и глубину эмоциональной жизни Кристины, без суставно-мышечного контроля лицевых мускулов мимика ее оставалась безжизненной и плоской, и, пытаясь с этим справиться, она сознательно преувеличивала выражения лица, подобно тому как афатики прибегают к нажиму и утрируют интонации.
Однако все эти уловки приводили лишь к частичному успеху. Они позволяли функционировать, но не возвращали жизнь к норме. Кристина заново научилась ходить, пользоваться общественным транспортом, заниматься повседневными делами, но все это давалось ей лишь ценой неусыпной бдительности, которая тут же ослабевала, стоило ей хоть на секунду отвлечься. Заговорив во время еды или просто задумавшись, она с такой силой сжимала вилку и нож, что у нее белели пальцы, расслабляя же хватку, она бессильно роняла предметы, и между этими двумя крайними состояниями не было никакой середины, никакой возможности плавно регулировать усилие.
И все же, при полном отсутствии неврологического улучшения (поврежденные нервные волокна так и не восстановились), годичные усилия по реабилитации, несомненно, привели к улучшению практическому. Пользуясь различными заменителями утраченных навыков и прочими ухищрениями, Кристина могла существовать в социуме. В конце концов она выписалась из больницы и вернулась домой к детям. Ей пришлось заново осваивать компьютер, и она работала на нем на удивление ловко и эффективно, учитывая, что полагаться ей приходилось исключительно на зрение.
Итак, она могла действовать, но что она чувствовала? Удалось ли ей с помощью всех новых приемов и навыков преодолеть то ощущение бестелесности, о котором она говорила вначале?
Нет и еще раз нет. Перестав получать внутренний отклик от тела, Кристина по-прежнему воспринимает его как омертвелый, нереальный, чужеродный придаток - она не может почувствовать его своим. Она даже не может найти слов, чтобы передать свое состояние, и его приходится описывать по аналогии с другими чувствами:
- Кажется, - говорит она, - что мое тело оглохло и ослепло... совершенно себя не ощущает...
У Кристины нет слов для описания этой утраты, этой сенсорной тьмы (или тишины), сходной с переживанием слепоты и глухоты. Нет слов и у нас, у всех окружающих, у общества - и в результате нет ни сочувствия, ни сострадания. Слепых мы, по крайней мере, жалеем: нам легко вообразить, каково им, и мы относимся к ним соответственно. Но когда Кристина с мучительным трудом забирается в автобус, ее встречают равнодушие или агрессия. 'Куда лезете, дама! - кричат ей. - Ослепли, что ли? Или спьяну?' Что она может сказать в ответ - что лишилась проприоцепции?..
Недостаток человеческой поддержки - это еще одно испытание. Кристина - инвалид, но в чем ее инвалидность, сразу не заметно. С виду она не слепая и не парализованная. На первый взгляд, с ней вообще все в порядке, и люди обычно считают, что она недоразвитая или притворяется. Так относятся ко всем, кто страдает расстройствами внутренних органов чувств, такими как нарушения вестибулярного аппарата или последствия лабиринтэктомии.
Кристина обречена жить в мире, который невозможно ни вообразить, ни описать. Точнее было бы назвать его 'антимиром' или 'немиром' - областью небытия. Иногда, наедине со мной, она не выдерживает:
- Как бы мне хотелось, хотя бы на секунду, нормально чувствовать! - в слезах жалуется она. - Но я уже не помню, что это такое... Была ли я вообще когда-нибудь нормальным человеком? Скажите, раньше я и вправду двигалась как все?
- Естественно.
- Хорошенькое 'естественно'! Я не верю. Не верю!! Я показываю ей любительский фильм: она с детьми
всего за несколько недель до болезни.
- Да, это я! - улыбается она и затем кричит: - Но я не узнаю в этой грациозной женщине себя! Ее нет, я забыла ее, даже вообразить не могу! Из меня словно что-то вынули, из самой сердцевины, как из лягушки... Их так препарируют, я знаю, удаляют внутренности, позвоночник, выскребают, вылущивают... Вот и меня вылущили. Подходите поближе, глядите все: первый вылущенный гуманоид. Проприоцепции нет, ощущения себя нет, бестелесная Кристи, женщина-шелуха!..
Она истерически смеется, а я, пытаясь ее успокоить, размышляю обо всем ею сказанном.
В некотором смысле Кристина действительно 'вылущена' и бесплотна, настоящий призрак. Вместе с проприоцепцией она утратила общий каркас индивидуальности. Именно этот изъян в структуре 'личной особенности и самоосознания' переживает Кристина, хотя время и новые навыки лишают это чувство былой остроты. Что же касается особого ощущения бестелесности, вызванного органическим нарушением, то оно остается таким же сильным и жутким, как в тот страшный первый день ее болезни. Сходные переживания описывают пациенты, перенесшие разрывы высоких отделов спинного мозга, но такие пациенты, разумеется, парализованы, тогда как Кристина, несмотря на 'бестелесность', может двигаться. Время от времени наступает частичное улучшение, особенно при кожной стимуляции. Кристина любит открытые машины, где может лицом и всем телом чувствовать воздушные потоки (чувствительность к легкому прикосновению у нее почти не пострадала).
- Волшебное ощущение, - говорит она. - Я чувствую ветер на руках и на лице и, пусть слабо и смутно, знаю, что у меня есть руки и лицо. Это, конечно, не выход, но все же хоть что-то - тяжелая мертвая пелена на время приподнимается.
В целом же ситуация Кристины остается 'витгенштейновской'. Она не может с уверенностью сказать себе: 'Вот моя рука'. Утрата суставно-мышечного чувства лишила ее бытийного и познавательного фундамента, и никакие ее действия или рассуждения этого факта не изменят. Она не уверена в своем теле, - любопытно, что сказал бы Витгенштейн, окажись он на ее месте?
Удивительное дело - она и победила, и проиграла. Восстановив действие, она утратила бытие. Пустив в ход все ресурсы нервной системы, а также волю, мужество, выдержку и независимость, она приспособилась к новой жизни. Столкнувшись с беспрецедентной ситуацией, она вступила в схватку со страшным врагом и выжила - огромным напряжением физических и духовных сил. Ее можно причислить к когорте безвестных героев неврологии. Но при этом она по-прежнему остается инвалидом и жертвой. Никакие высоты духа, никакая изобретательность, никакие адаптивные механизмы не могут справиться с абсолютным молчанием проприоцепции - жизненно важного шестого чувства, без которого наше тело утрачивает реальность, уходит от нас навсегда.
Сейчас 1985 год, и бедная Кристи чувствует себя все такой же 'вылущенной', как и восемь лет назад. И по сей день я не встречался ни с чем подобным. Кристина остается первым и единственным среди человеческого рода представителем бестелесных существ.
______________________________________________
Речь президента
ЧТО ПРОИСХОДИТ? Что за шум? По телевизору выступает президент страны, а из отделения для больных афазией (Афазия - полная или частичная утрата способности устного речевого общения вследствие поражения головного мозга) доносятся взрывы смеха... А ведь они, помнится, так хотели его послушать!
Да, на экране именно он, актер, любимец публики, со своей отточенной риторикой и знаменитым обаянием, - но, глядя на него, пациенты заходятся от хохота. Некоторые, впрочем, не смеются: одни растеряны, другие возмущены, третьи впали в задумчивость. Большинство же веселится вовсю. Как всегда, президент произносит зажигательную речь, но афатиков она почему-то очень смешит.
Что у них на уме? Может, они его просто не понимают? Или же, наоборот, понимают, но слишком хорошо?
О наших пациентах, страдающих тяжелыми глобальными и рецептивными афазиями, но сохранивших умственные способности, часто говорят, что, не понимая слов, они улавливают большую часть сказанного. Друзья, родственники и медсестры иногда даже сомневаются, что имеют дело с больными, так хорошо и полно эти пациенты ухватывают смысл нормальной естественной речи.
Речь наша, заметим, большей частью нормальна и естественна, и по этой причине выявление афазии у таких пациентов требует от неврологов чудес неестественности: из разговора и поведения изымаются невербальные индикаторы тембра, интонации и смыслового ударения, а также зрительные подсказки мимики, жестов и манеры держаться. Порой в ходе таких проверок специалист доходит до полного подавления всех внешних признаков своей личности и абсолютной деперсонализации голоса, для чего иногда используются компьютерные синтезаторы речи. Цель подобных усилий - свести речь до уровня чистых слов и грамматических структур, устранить из нее то, что Фреге* называл 'тональной окраской' и 'экспрессивным смыслом'. Только проверка на понимание искусственной, механической речи, сходной с речью компьютеров из научно-фантастических фильмов, позволяет подтвердить диагноз афазии у наиболее чутких к звуковым нюансам пациентов.
В чем смысл таких ухищрений? Дело в том, что наша естественная речь состоит не только из слов, или, пользуясь терминологией Хьюлингса Джексона, не только из 'пропозиций'. Речь складывается из высказываний - говорящий изъявляет смысл всей полнотой своего бытия. Отсюда следует, что понимание есть нечто большее, нежели простое распознавание лингвистических единиц. Не воспринимая слов как таковых, афатики тем не менее почти полностью извлекают смысл на основе остальных аспектов устной речи. Слова и языковые конструкции сами по себе ничего для них не значат, однако речь в нормальном случае полна интонаций и эмоциональной окраски, окружена экспрессивным контекстом, выходящим далеко за рамки простой вербальности. В результате даже в условиях полного непонимания прямого смысла слов у афатиков сохраняется поразительная восприимчивость к глубокой, сложной и разнообразной выразительности речи. Сохраняется и, более того, часто развивается до уровня почти сверхъестественного чутья...
Все, кто тесно связан с афатиками, - родные и близкие, друзья, врачи и медсестры - непременно догадываются об этом, зачастую в результате неожиданных и смешных происшествий. Вначале кажется, что афазия не приводит ни к каким серьезным изменениям в человеке, но затем начинаешь замечать, что понимание речи у него как бы вывернуто наизнанку. Да, что-то ушло, разрушилось, но взамен возникло новое, обостренное восприятие, позволяющее афатику полностью улавливать смысл любого эмоционально окрашенного высказывания, даже не понимая в нем ни единого слова.
С этим связано часто возникавшее у меня ощущение, что афатикам невозможно лгать (его подтверждают и все работавшие с ними). Слова легко встают на службу лжи, но не понимающего их афатика они обмануть не могут, поскольку он с абсолютной точностью улавливает сопровождающее речь выражение - целостное, спонтанное, непроизвольное выражение, которое выдает говорящего.
Мы знаем об этой способности у собак и часто используем их как своеобразные детекторы лжи, вскрывая обман, злой умысел и нечистые намерения. Запутавшись в словах и не доверяя инстинкту, мы полагаемся на четвероногих друзей, ожидая, что они учуют, кому можно верить, а кому - нет. Афатики обладают теми же способностями, но на бесконечно более высоком, человеческом уровне. 'Язык может лгать, - пишет Ницше, - но гримаса лица выдаст правду'. Афатики исключительно восприимчивы к 'гримасам лица', а также к любого рода фальши и разладу в поведении и жестах. Но даже если они ничего не видят, - как это происходит в случае наших слепых пациентов, - у них развивается абсолютный слух на всевозможные звуковые нюансы: тон, ритм, каденции и музыку речи, ее тончайшие модуляции и интонации, по которым можно определить степень искренности говорящего.
Именно на этом основана способность афатиков внеязыковым образом чувствовать аутентичность. Пользуясь ею, наши бессловесные, но в высшей степени чуткие пациенты немедленно распознали ложь всех гримас президента, его театральных ужимок и неискренних жестов, а также (и это главное) фальшь тона и ритма. Не поддавшись обману слов, они мгновенно отреагировали на очевидную для них, зияюще-гротескную клоунаду их подачи. Это и вызывало такой смех.
Афатики особо чувствительны к мимике и тону, им не солжешь.
В тот день речь президента в отделении афатиков слушала и Эмили Д., пациентка с тональной агнозией. Это дало нам редкую возможность увидеть ситуацию с противоположной точки зрения. В прошлом эта женщина преподавала английский язык и литературу и сочиняла неплохие стихи; таланты ее были связаны с обостренным чувством языка и недюжинными способностями к анализу и самовыражению. Теперь же звуки человеческой речи лишились для нее всякой эмоциональной окраски - она не слышала в них ни гнева, ни радости, ни тоски. Не улавливая выразительности в голосе, она вынуждена была искать ее в лице, во внешности, в жестах, обнаруживая при этом тщание и проницательность, которых ранее никогда за собой не замечала. Однако и здесь возможности Эмили Д. были ограничены, поскольку зрение ее быстро ухудшалось из-за злокачественной глаукомы.
В результате единственным выходом для нее было напряженное внимание к точности словоупотребления, и она требовала этого не только от себя, но и от всех окружающих. Ей становилось все труднее следить за болтовней и сленгом, за иносказательной и эмоциональной речью, и она постоянно просила собеседников говорить прозой - 'правильными словами в правильном порядке'. Она открыла для себя, что хорошо построенная проза может в какой-то мере возместить оскудение тона и чувства, и таким образом ей удалось сохранить и даже усилить выразительность речи в условиях прогрессирующей утраты ее экспрессивных аспектов; вся полнота смысла теперь передавалась при помощи точного выбора слов и значений.
Эмили Д. слушала президента с каменным лицом, с какой-то странной смесью настороженности и обостренной восприимчивости, что составляло разительный контраст с непосредственными реакциями афатиков. Речь не тронула ее - Эмили Д. была теперь равнодушна к звукам человеческого голоса, и вся искренность и фальшь скрытых за словами чувств и намерений остались ей чужды. Но помимо эмоциональных реакций, не захватило ли ее содержание речи? Никоим образом.
- Говорит неубедительно, - с привычной точностью объяснила она. - Правильной прозы нет. Слова употребляет не к месту. Либо он дефективный, либо что-то скрывает.
Выступление президента, таким образом, не смогло обмануть ни Эмили Д., приобщившуюся к таинствам формальной прозы, ни афатиков, глухих к словам, но крайне чутких к интонациям.
Здесь кроется занятный парадокс. Президент легко обвел вокруг пальца нас, нормальных людей, играя, среди прочего, на вечном человеческом соблазне поддаться обману. У нас почти не было шансов устоять. Столь коварен оказался союз фальшивых чувств и лживых слов, что лишь больные с серьезными повреждениями мозга, лишь настоящие дефективные смогли избежать западни и разглядеть правду.
_______________________________________________
Заблудившийся мореход
Нужно начать терять память, пусть частично и постепенно, чтобы осознать, что из нее состоит наше бытие. Жизнь вне памяти - вообще не жизнь. <...> Память - это осмысленность, разум, чувство, даже действие. Без нее мы ничто... (Мне остается лишь ждать приближения окончательной амнезии, которая сотрет всю мою жизнь - так же, как стерла она когда-то жизнь моей матери).
Луис Бунюэль
Этот волнующий и страшный отрывок из недавно переведенных воспоминаний Бунюэля ставит фундаментальные вопросы - клинического, практического и философского характера. Какого рода жизнь (если это вообще можно назвать жизнью), какого рода мир, какого рода 'Я' сохраняются у человека, потерявшего большую часть памяти и вместе с ней - большую часть прошлого и способности ориентироваться во времени?
Вопросы эти тут же напоминают мне об одном пациенте, в котором они находят живое воплощение. Обаятельный, умный и напрочь лишенный памяти Джимми Г. поступил в наш Приют под Нью-Йорком в начале 1975 года; в сопроводительных бумагах мы обнаружили загадочную запись: 'Беспомощность, слабоумие, спутанность сознания и дезориентация'.
Сам Джимми оказался приятным на вид человеком с копной вьющихся седых волос - это был здоровый, красивый мужчина сорока девяти лет, веселый, дружелюбный и сердечный.
- Привет, док! - сказал он, входя в кабинет. - Отличное утро! Куда садиться?
Добрая душа, он готов был отвечать на любые вопросы. Он сообщил мне свое имя и фамилию, дату рождения и название городка в штате Коннектикут, где появился на свет. В живописных подробностях он описал этот городок и даже нарисовал карту, указав все дома, где жила его семья, и вспомнив номера телефонов. Потом он поведал мне о школьной жизни, о своих тогдашних друзьях и упомянул, что особенно любил математику и другие естественные науки. О своей службе во флоте Джимми рассказывал с настоящим жаром. Когда его, свежеиспеченного выпускника, призвали в 1943-м, ему было семнадцать. Обладая техническим складом ума и склонностью к работе с электроникой, он быстро прошел курсы подготовки в Техасе и оказался помощником радиста на подводной лодке. Он помнил названия всех лодок, на которых служил, их походы, базы, имена других матросов... Он все еще свободно владел азбукой Морзе и мог печатать вслепую.
Это была полная, насыщенная жизнь, запечатлевшаяся в его памяти ярко, во всех деталях, с глубоким и теплым чувством. Однако дальше определенного момента воспоминания Джимми не шли. Он живо помнил военное время и службу, потом конец войны и свои мысли о будущем. Полюбив море, он всерьез подумывал, не остаться ли во флоте. С другой стороны, как раз тогда приняли закон о демобилизованных, и с причитающимися по нему деньгами разумнее, возможно, было идти в колледж. Его старший брат уже учился на бухгалтера и был обручен с 'настоящей красоткой' из Орегона.
Вспоминая и заново проживая молодость, Джимми воодушевлялся. Казалось, он говорил не о прошлом, а о настоящем, и меня поразил скачок в глагольных временах, когда от рассказов о школе он перешел к историям о морской службе. С прошедшего времени он перескочил на настоящее - причем, как мне показалось, не на формальное или художественное время воспоминаний, а на реальное настоящее время текущих переживаний.
Внезапно меня охватило невероятное подозрение.
- Какой сейчас год, мистер Г.? - спросил я, скрывая замешательство за небрежным тоном.
- Ясное дело, сорок пятый. А что? - ответил он и продолжил: - Мы победили в войне, Рузвельт умер, Трумэн в президентах. Славные времена на подходе.
- А вам, Джимми, - сколько, стало быть, вам лет? Он поколебался секунду, словно подсчитывая.
- Вроде девятнадцать. В будущем году будет двадцать.
Я поглядел на сидевшего передо мной седого мужчину, и у меня возникло искушение, которого я до сих пор не могу себе простить. Сделанное мной было бы верхом жестокости, будь у Джимми хоть малейший шанс это запомнить.
- Вот, - я протянул ему зеркало. - Взгляните и скажите, что вы видите. Кто на вас оттуда смотрит, девятнадцатилетний юноша?
Он вдруг посерел и изо всех сил вцепился в подлокотники кресла.
- Господи, что происходит? Что со мной? - в панике суетился он. - Это сон, кошмар? Я сошел с ума? Это шутка?
- Джимми, Джимми, успокойтесь, - пытался я поправить дело. - Вышла ошибка. Не волнуйтесь. Идите сюда! - Я подвел его к окну. - Смотрите, какой прекрасный день. Вон ребята играют в бейсбол.
Краска снова заиграла у него на лице, он улыбнулся, и я тихо вышел из комнаты, унося с собой зловещее зеркало.
Пару минут спустя я вернулся. Джимми все еще стоял у окна, с удовольствием разглядывая играющих. Он встретил меня радостной улыбкой.
- Привет, док! - сказал он. - Отличное утро. Хотите поговорить со мной? Куда садиться? - На его открытом, искреннем лице не было и тени узнавания.
- А мы с вами нигде не встречались? - спросил я как бы мимоходом.
- Да вроде нет. Экая бородища! Док, уж вас-то я бы не забыл!
- А почему, собственно, вы меня доком называете?
- Так вы же доктор, разве нет?
- Но вы меня никогда раньше не видели - откуда же вы знаете, кто я?
- А вы говорите как доктор. Ну и чувствуется.
- Что ж, угадали. Я доктор. Работаю тут невропатологом.
- Невропатологом? А что, у меня с нервами не в порядке? И вы сказали 'тут' - где тут? Что это за место?
- Да я и сам как раз хотел спросить: как вам кажется, где вы?
- Здесь койки, и больные повсюду. С виду больница. Но, черт возьми, что ж я делаю в больнице с этими старикашками? Самочувствие у меня хорошее - здоров как бык. Может, я работаю здесь... Но кем? Не-ет, вы головой качаете, по глазам вижу - не то... А если нет, значит, меня сюда положили... Так я пациент? Болен, но об этом не знаю? А, док? С ума сойти! Что-то мне не по себе... Может, это все розыгрыш?
- И вы не знаете, в чем дело? Серьезно? Но ведь это же вы рассказали мне о детстве, о том, как росли в Коннектикуте, служили на подлодке радистом? И что ваш брат помолвлен с девушкой из Орегона?
- Все верно. Только ничего я вам не рассказывал, мы в жизни никогда не встречались. Вы, должно быть, все про меня в истории болезни прочли.
- Ладно, - сказал я. - Есть такой анекдот: человек приходит к врачу и жалуется на провалы в памяти. Врач задает ему несколько вопросов, а потом говорит: 'Ну а теперь расскажите о провалах'. А тот в ответ: 'О каких провалах?'
- Вот, значит, где собака зарыта, - засмеялся Джимми. - Я что-то такое подозревал. Иногда и в самом деле, случается, забуду - если было недавно. Но все прошлое помню ясно.
- Позвольте, мы вас обследуем, проведем несколько тестов.
- Бога ради, - ответил он добродушно. - Делайте все, что нужно.
Тесты на проверку умственного развития выявили отличные способности. Джимми оказался сообразительным, наблюдательным, логично рассуждающим человеком. Ему не составляло труда решать сложные задачи и головоломки, но только если удавалось справиться быстро. Когда же требовалось более продолжительное время, он забывал, что делает. В крестики-нолики и в шашки Джимми играл стремительно и ловко: хитро атакуя, он легко меня обыгрывал. А вот в шахматах он завис - партия разворачивалась слишком медленно.
Занявшись непосредственно его памятью, я обнаружил поразительный и редкий случай систематической утраты воспоминаний о недавних событиях. В течение нескольких секунд он забывал все услышанное и увиденное. Как-то раз я положил на стол свои часы, галстук и очки и попросил его запомнить эти предметы. Потом закрыл их и, поболтав с ним около минуты, спросил, что я спрятал. Он ничего не вспомнил - даже моей просьбы. Я повторил тест, на этот раз попросив его записать названия предметов. Джимми опять все забыл, а когда я показал ему листок с записью, с изумлением сказал, что не помнит, чтобы хоть что-то записывал. При этом он признал свой почерк и тут же почувствовал слабое эхо того момента, когда делал запись.
Время от времени у него сохранялись смутные воспоминания, неясный отзвук событий, чувство чего-то знакомого. Через пять минут после партии в крестики-нолики он вспомнил, что какой-то доктор играл с ним в эту игру 'некоторое время назад', - правда, он не знал, измерялось ли 'некоторое время' минутами или месяцами. Мое замечание, что этот доктор был я, его позабавило. Сопровождаемое легким интересом безразличие было для него вообще весьма характерно, но не менее характерны были и глубокие раздумья, вызванные дезориентацией и отсутствием привязки ко времени. Когда, спрятав календарь, я спрашивал Джимми, какое сейчас время года, он принимался искать вокруг какую-нибудь подсказку и в конце концов определял на глаз, посмотрев в окно.
Не то чтобы его память вообще отказывалась регистрировать события, - просто появлявшиеся там следы-воспоминания были крайне неустойчивы и обычно стирались в ближайшую минуту, особенно если что-то другое привлекало его внимание. При этом все его умственные способности и восприятие сохранялись и по силе намного превосходили память.
Познания Джимми в научных областях соответствовали уровню смышленого выпускника школы со склонностью к математике и естественным наукам. Он прекрасно справлялся с арифметическими и алгебраическими вычислениями, но только если их можно было проделать мгновенно. Расчеты же, требовавшие нескольких шагов и более длительного времени, приводили к тому, что он забывал, на какой стадии находится, - а потом и саму задачу. Он знал химические элементы и их сравнительные характеристики. По моей просьбе он даже воспроизвел периодическую таблицу, но не включил туда трансурановые элементы.
- Это полная таблица? - спросил я, когда он закончил.
- Так точно. Вроде самый последний вариант.
- А после урана никаких элементов больше не знаете?
- Шутник вы, док! Элементов всего девяносто два, и уран последний.
Я полистал лежавший на столе журнал 'National Geographic'.
- Перечислите-ка мне планеты, - попросил я, - и расскажите о них.
Он без запинки выдал мне все планеты - их названия, историю открытия, расстояние от Солнца, расчетную массу, характерные особенности, тяготение.
- А это что такое? - спросил я, показывая ему фотографию из журнала.
- Это Луна, - ответил он.
- Нет, это не Луна, - сказал я. - Это фотография Земли, сделанная с Луны.
- Док, опять шутите! Для этого там должен быть кто-то с камерой.
- Само собой.
- Черт, да как же это возможно!
Если только передо мной сидел не гениальный актер, не жулик, изображавший отсутствующие чувства, то все это неопровержимо доказывало, что он существовал в прошлом. Его слова, его эмоции, его невинные восторги и мучительные попытки справиться с увиденным - все это были реакции способного молодого человека сороковых годов, лицом к лицу столкнувшегося с будущим, которое для него еще не настало и было почти невообразимо. 'Более, чем что-либо другое, - записывал я, - это убеждает, что где-то году в 1945-м у него действительно произошел обрыв... Все показанное и рассказанное привело его в точно такое же замешательство, какое почувствовал бы любой нормальный юноша в эпоху до запуска первых спутников'.
Джимми вышел, а я остался - волнение душило меня. Я думал о его жизни, блуждающей, затерянной, растворяющейся во времени. Какая печальная, абсурдная и загадочная судьба!
'Этот человек, - говорится в моих записях, - заключен внутри единственного момента бытия; со всех сторон его окружает, как ров, некая лакуна забвения... Он являет собой существо без прошлого (и без будущего), увязшее в бесконечно изменчивом, бессмысленном моменте'.
И дальше, более прозаически: 'Остальная часть неврологического обследования без отклонений. Впечатление: скорее всего синдром Корсакова, результат патологии мамиллярных тел, вызванной хроническим употреблением алкоголя'. Мои записи о Джимми представляют собой странную смесь тщательно организованных наблюдений с невольными размышлениями о том, что же произошло с этим несчастным - кто он, что он и где, и можно ли в его случае вообще говорить о жизни, учитывая столь полную потерю памяти и чувства связности бытия.
И тогда, и позже, отвлекаясь от научных вопросов и методов, я думал о 'погибшей душе' и о том, как создать для Джимми хоть какую-то связь с реальностью, хоть какую-то основу, - ведь я столкнулся с человеком, изъятым из настоящего и укорененным только в далеком прошлом. Требовалось установить с ним контакт - но как мог он вступить в контакт с чем бы то ни было, и как могли мы ему в этом помочь? Что есть жизнь без связующих звеньев? 'Берусь утверждать, - пишет философ Юм, - что [мы] есть не что иное, как связка или пучок различных восприятий, следующих друг за другом с непостижимой быстротой и находящихся в постоянном течении, в постоянном движении'*. Джимми был в буквальном смысле сведен к такому бытию, и я невольно думал о том, что почувствовал бы Юм, узнав в нем живое воплощение своей философской химеры, трагическое вырождение личности в поток элементарных, разрозненных впечатлений.
Попав в Приют в начале 1975 года, Джимми за девять лет так и не научился никого твердо узнавать. Единственный человек, с которым он действительно накоротке, это его брат, который часто приезжает к нему из Орегона. Встречи их исполнены неподдельного чувства и глубоко всех трогают. Только в эти минуты Джимми по-настоящему переживает. Он любит брата и узнает его, но не может понять, отчего тот выглядит таким пожилым. 'Надо же, как некоторые быстро стареют', - жалуется он. На самом же деле брат его из тех, кто с годами почти не меняется, и выглядит он гораздо моложе своих лет. Между братьями возникает подлинное общение, и для Джимми это единственная нить, связывающая прошлое с настоящим, - но даже это общение не дает ему ощущения непрерывности времени и вытекающих одно из другого событий. Эти встречи - по крайней мере, для брата и всех окружающих - только подтверждают, что Джимми, словно живое ископаемое, и по сей день существует в прошлом.
С самого начала все мы серьезно надеялись ему помочь. Он был настолько приятен в общении и дружелюбен, так умен и сообразителен, что трудно было поверить, что его уже не вернешь. Выяснилось, однако, что никто из нас никогда раньше не сталкивался со столь сильной амнезией. Мы даже представить себе не могли такой зияющей пропасти - такой глубокой бездны беспамятства, что в нее без следа могут кануть все переживания, все события - целый мир.
Впервые столкнувшись с Джимми, я предложил ему вести дневник, куда он мог бы ежедневно записывать все случившееся, а также свои мысли и воспоминания. Этот проект провалился - сперва оттого, что дневник постоянно терялся, так что в конце концов пришлось его к Джимми привязывать, а затем из-за того, что автор дневника, хоть и заносил туда прилежно все, что мог, не узнавал предыдущих записей. Признав свой почерк и стиль, он неизменно поражался, что вообще что-то записывал накануне.
Но даже искреннее изумление по большому счету оставляло его равнодушным, ибо мы имели дело с человеком, для которого 'накануне' ничего не значило. Записи его были хаотичны и бессвязны и не могли дать ему никакого ощущения времени и непрерывности. Вдобавок они были банальны ('яйца на завтрак', 'футбол по телевизору') и никогда не обращались к более глубоким вещам.
А имелись ли вообще глубины в беспамятстве этого человека? Сохранились ли в его сознании хоть какие-то островки настоящего чувства и мысли - или же оно полностью свелось к юмовской бессмыслице, к простой череде разрозненных впечатлений и событий?
Джимми догадывался и не догадывался о случившейся с ним трагедии, об утрате себя. (Потеряв ногу или глаз, человек знает об этом; потеряв личность, знать об этом невозможно, поскольку некому осознать потерю). Именно поэтому все расспросы на рациональном, сознательном уровне были бесполезны.
В самом начале Джимми выразил изумление, что, чувствуя себя вполне здоровым, находится среди больных. Но помимо ощущения здоровья - что вообще он чувствовал? Это был человек замечательно крепкого сложения; его отличали животная сила и энергия, но вместе с тем странная инертность, пассивность и, как отмечали все, безразличие. Казалось, в нем чего-то не хватает, хотя сам он если и осознавал это, то все с тем же странным безразличием. Однажды я задал Джимми вопрос не о прошлом и памяти, а о самом простом и элементарном ощущении:
- Как вы себя чувствуете?
- Как чувствую? - переспросил он, почесав в затылке. - Не то чтобы плохо - но и не так уж хорошо. Кажется, я вообще никак себя не чувствую.
- Тоска? - продолжал я спрашивать.
- Да не особо...
- Веселье, радость?
- Тоже не особо.
Я колебался, опасаясь зайти слишком далеко и наткнуться на скрытое, невыносимое отчаяние.
- Радуетесь не особо, - повторил я нерешительно. - А хоть какие-нибудь чувства испытываете?
- Да вроде никаких.
- Но ощущение жизни, по крайней мере, имеется?
- Ощущение жизни? Тоже не очень. Я давно уже не чувствую, что живу.
На его лице отразилось бесконечное уныние и покорность судьбе.
Самый вид его непроизвольно наводил на мысли о духовной инвалидности, о безвозвратно погибшей душе. Возможно ли, чтобы болезнь полностью 'обездушила' человека?
- Как вы считаете, есть у Джимми душа? - спросил я однажды наших сестер-монахинь.
Они рассердились на мой вопрос, но поняли, почему я его задаю.
- Понаблюдайте за ним в нашей церкви, - сказали они мне, - и тогда уж судите.
Я последовал их совету, и увиденное глубоко взволновало меня. Я разглядел в Джимми глубину и внимание, к которым до сих пор считал его неспособным. На моих глазах он опустился на колени, принял святые дары, и у меня не возникло ни малейшего сомнения в полноте и подлинности причастия, в совершенном согласии его духа с духом мессы. Он причащался тихо и истово, в благодатном спокойствии и глубокой сосредоточенности, полностью поглощенный и захваченный чувством. В тот момент не было и не могло быть никакого беспамятства, никакого синдрома Корсакова, - Джимми вышел из-под власти испорченного физиологического механизма, избавился от бессмысленных сигналов и полустертых следов памяти и всем своим существом отдался действию, в котором чувство и смысл сливались в цельном, органическом и неразрывном единстве.
Я видел, что Джимми нашел себя и установил связь с реальностью в полноте духовного внимания и акта веры. Наши сестры не ошибались - здесь он обретал душу. Прав был и Лурия, чьи слова вспомнились мне в тот момент: 'Человек состоит не только из памяти. У него есть чувства, воля, восприимчивость, мораль... И именно здесь <...> можно найти способ достучаться до него и помочь'. Память, интеллект и сознание сами по себе не могли восстановить личность Джимми, и дело решали нравственная заинтересованность и действие.
Я знаю Джимми уже девять лет, и с точки зрения нейропсихологии он совершенно не изменился. До сих пор он страдает от тяжелейшего синдрома Корсакова, не может удержать в памяти изолированные эпизоды больше чем на несколько секунд, и жизнь его полностью стерта амнезией вплоть до 1945 года. Но в духовном отношении он порой полностью преображается, и перед нами предстает не раздраженный, нетерпеливый и тоскующий пациент, а воистину человек Кьеркегора, глубоко чувствующий красоту и высшую природу мира и способный воспринимать его эмоционально, эстетически, нравственно и религиозно.
Мне казалось, что у него нет шансов превозмочь бессвязность и хаос этой экзистенциальной катастрофы. Эмпирическая наука вообще считает, что такое преодоление невозможно, но эмпиризм совершенно не учитывает наличия души, не видит, из чего и как возникает внутреннее бытие личности. Случай Джимми может преподать нам не только клинический, но и философский урок: вопреки синдрому Корсакова и слабоумию, вопреки любым другим подобным катастрофам, как бы глубок и безнадежен ни был органический ущерб, искусство, причастие, дух могут возродить личность.
_________________________________________
Рассказ пойдет еще об одном пациенте, Стивене Р., тяжело заболевшем в 1980 году. Его ретроградная амнезия распространилась примерно на два года назад. Стивен страдал также от тяжелых судорожных припадков, спазмов и других расстройств, что требовало стационарного лечения. Его редкие поездки домой на выходные обнаруживали всю мучительность его ситуации. Находясь в больнице, он никого и ничего не узнавал и пребывал в почти непрерывном возбуждении, вызванном сильнейшей дезориентацией. Но когда жена забирала его домой и он оказывался в своего рода 'старой фотографии', в жизни до амнезии, забытье отступало. Стивен все узнавал, стучал по барометру, устанавливал на нужную температуру термостат, садился в любимое кресло, и жизнь возвращалась в привычное русло. О соседях, о магазинчиках, о местном пабе и кинотеатре он рассуждал так, словно все еще была середина семидесятых. Если в доме хоть что-то менялось, он удивлялся и нервничал. ('Ты сегодня перевесила шторы! - сурово заявил он однажды жене. - С чего это вдруг? Еще утром были зеленые!' Между тем шторы эти висели уже несколько лет). Он узнавал почти все соседние дома и магазины, поскольку за эти годы они мало изменились, но мнимая метаморфоза кинотеатра поставила его в тупик ('Как они за ночь смогли снести его и построить супермаркет?'). Он узнавал друзей и соседей, но ему казалось, что они неестественно постарели. ('Тот-то и тот-то совсем плох! Виден возраст. Никогда раньше не замечал. Что-то сегодня кажется, будто всех годы согнули'). Но самый пронзительный и страшный момент наступал, когда жена везла его обратно в больницу. С точки зрения Стивена происходило нечто чудовищное и необъяснимое - его отвозили в чужое, полное незнакомых людей место и там оставляли. 'Что происходит? Что ты делаешь?! - испуганно кричал он жене. - Куда ты меня привезла?! Что за бред!' Наблюдать это было невыносимо; ему, скорее всего, казалось, что он сходит с ума или гибнет в ночном кошмаре. К счастью, через несколько минут приходило милосердное забвение, и ужасный эпизод изглаживался из его памяти.
Подобные, вмерзшие в прошлое, пациенты оттаивают и чувствуют себя естественно только в привычных обстоятельствах, память о которых не уничтожена амнезией. Время для них остановилось. Я все еще слышу, как, возвращаясь в больницу, в ужасе и смятении кричит Стивен, призывая несуществующее прошлое. Но что тут поделаешь? Нельзя ведь создать для него вымышленный мир, законсервировать реальность.
Я никогда не сталкивался с более страдающим и загнанным в тупик человеческим существом. С ним можно сравнить разве что Розу Р. из 'Пробуждений' (см. также главу 16 настоящей книги). Джимми, 'заблудившийся мореход', обрел хотя бы подобие покоя; Стивена же снова и снова перемалывает мясорубка времени, и он никогда не придет в себя.
___________________________________________