"- Вот было бы великолепно, если бы во тьме человек не чувствовал боли. Правда?
-Наоборот, боль становится всё сильнее, потому что человек боится. Кого только?
- Себя самого. Но всё это выдумки. Бояться надо не себя, а других людей.
- Это тоже выдумки.
- Нет, - сказал Кан спокойно. - Так считалось до восемнадцатого года. С тридцать третьего известно, что это не так. Культура - тонкий пласт, её может смыть обыкновенный дождик. Этому научил нас немецкий народ - народ поэтов и мыслителей. Он считался высокоцивилизованным. И сумел перещеголять Аттилу и Чингисхана, с упоением совершив мгновенный переворот к варварству."
"Напротив стола секретарши между двумя цветными гравюрами, изображавшими уличные сценки в Нью-Йорке, висела окантованная табличка с одним словом - "Think". Этот лапидарный призыв мыслить я замечал уже не раз. В коридоре гостиницы "Ройбен" он красовался в весьма неподходящем месте - перед туалетом.
Самое яркое проявление пруссачества, какое мне до сих пор довелось увидеть в Америке!."
"- А вы не можете подождать, пока всё кончится? Германии не выиграть эту войну, теперь это всем ясно. И тогда вы вернетесь.
Грефенгейм медленно покачал головой:
- Это - наша последняя иллюзия, но и она рассыплется в прах. Мы не сможем вернуться.
- Почему? Я говорю о том времени, когда с нацистами будет покончено.
- С немцами, может, и будет покончено, но с нацистами - никогда. Нацитсы не с Марса свалились, и они не изнасиловали Германию. Так могут думать только те, кто покинул страну в тридцать третьем. А я ещё прожил в ней несколько лет. И слышал рёв по радио, густой кровожадный рык на их сборищах. То была уже не партия нацистов, то была сама Германия."
"- Во Франции я встретил одного зубного врача. За день до отъезда из Германии - он уже получил разрешение на выезд - его ещё раз срочно вызвали в гестапо. В отчаянии он простился со своими близкими. Все думали, что его отправят в концлагерь. А ему учинили допрос относительно его имени. Заявили, что, будучи евреем, он не может выехать под этим именем. Его звали Адольф Дойчланд".
"Не прошел я и десяти шагов, как меня охватило раскаяние. Не из этических соображений, а из суеверия. В своей жизни я проделал уже немало афер с господом богом, в которого всегда начинал верить в минуту опасности, - подобно тому, как тореадоры перед боем приносят в свою каморку статуэтку мадонны, украшают её цветами, молятся, давая обет ставить ей свечи, служить мессы, вести благочестивую жизнь, воздерживаться отныне и во веки веков от выпивки и так далее и тому подобное. Но вот бой закончен, и статуэтка богоматери летит в чемодан вместе с грязным бельем, цветы выбрасываются, обещания забываются, при первом же удобном случае на столе появляется бутылка теквильи - и так до очередной корриды, когда всё повторится сначала."
"Ведь нервы всех изгнанников, раздираемых противоречивыми чувствами: надеждой, отвращением и страхом, были и так взвинчены до предела, ибо каждая бомба, упавшая на покинутую ими родину, разрушала и их былое достояние; бомбёжки восторженно приветствовали и в то же время проклинали; надежда и ужас причудливо смешались в душах эмигрантов, и человеку надо было самому решать, какую ему занять позицию; проще всего оказалось тем, у кого ненависть была столь велика, что она заглушала все другие, более слабые движения сердца:сострадание к невинным, врождённое милосердие и человечность. Однако, несмотря на пережитое, в среде эмигрантов было немало людей, которые считали невозможным предать анафеме целый народ. Для них вопрос не исчерпывался тезисом о том, что немцы, дескать, сами накликали на себя беду своими ужасными злодеяниями или по меньшей мере равнодушием к ним, слепой верой в свою непогрешимость и чудовищным упрямством - словом, всеми качествами немецкого характера, которые идут рука об руку с верой в равнозначность приказа и права и в то, что приказ освобождает якобы от всякой ответственности.
Конечно, умение понять противника было одним из самых привлекательных свойств эмиграции, хотя свойство это не раз ввергало меня в ярость и отчаяние. Там, где можно было ждать лишь ненависти, и там, где она действительно существовала, спустя короткое время появлялось пресловутое понимание. А вслед за пониманием - первые робкие попытки оправдать; у палачей с окровавленной пастью сразу же находились свидетели защиты. То было племя защитников, а не прокуроров. Племя страдальцев, а не мстителей!"
" Я ведь тоже принадлежал к ним, подумал я, к этой шайке убийц; это мой народ - несмотря на все утешения, какие я придумываю себе при свете дня, несмотря на то, что эти разбойники преследовали меня, гнали, лишили гражданства. Всё равно я родился среди них; глупо воображать, будто мой верный, честный, ни в чём не повинный народ подчинили себе легионы с Марса. Легионы эти выросли в гуще самих немцев; они прошли выучку на казарменных плацах у своих изрыгаваших команды начальников и на митингах у неистовых демагогов, и вот их охватила давняя, обожествляемая всеми гимназическими учителями Furor teutonicus (тевтонская ярость); она расцвела на почве, унавоженной рабами послушания, обожателями военных мундиров и носителями скотских инстинктов, с той лишь оговоркой, что ни одна скотина не способна на такое скотство. Нет, это не было единичным явлением. В еженедельной кинохронике мы видели не забитый и негодующий народ, поневоле повинующийся приказам, а обезумевшие морды с разинутыми ртами; мы видели варваров, которые с ликованием сбросили с себя тонкий покров цивилизации и валялись сейчас в собственных кровавых нечистотах. Furor teutonicus! Священные слова для моего бородатого и очкастого гимназического учителя. Как он их смаковал! И как их смаковал сам Томас Манн в начале первой мировой войны, когда он писал свои "Мысли о войне" и "Фридриха в большую коалицию"! Томас Манн - вождь и оплот эмигрантов! Какие глубокие корни пустило варварство, если его не мог полностью искоренить в себе даже этот гуманный человек и гуманный художник!"