Лена, Леночка, чего плачешь, девочка? Мама вон стоит. Она привела тебя сюда. Теперь сторожит. Глаза у неё скорбные (а тебе кажется – злые) и, чуть отвернутся от тебя, растекаются слезами. Мама-то знает, что значит лишить себя счастья родить, а после тайно ночью тихо плакать: дитя-дитятко нерождённое.... Ну, не упирайся, иди. Видишь, какие кругом все смирные, а им, думаешь, своих нерождённых не жалко? И боли они тоже боятся. И предчувствуют муки души. А ведь идут. Покорные. И ты иди. Умница. Вот и захлопнулась за тобой дверь. Кто тут Бессмертная? На кресло. Огляделась: тебя – не тебя? А голос громче и нетерпимей: не задерживай, залезай. Влезла. Ноги распахнула. "Месячные последние когда? Ага, так и есть. Семь недель. Следующая! Иванова, на кресло... А ты куда? К столу, сюда... Замужем? Нет? Лет сколько? Шестнадцать!!! Половая жизнь со скольки лет?" – ".................." – "Молчит, господи, стесняется... Говори!" – "..................." – "Очередь же, не затягивай... Говори!" –"..................." – "Так, тогда запишем: с шестнадцати. Предохранялась как?" – "...................." – "Опять молчишь. Так предохранилась или нет? Ладно. Молчи. Запишу: не предохранялась. А может, хи-хи-ха-ха, в тряпочку? Ишь, покраснела. Под мужика лезла, небось не краснела?! Как это оскорбляю? Иди... Иди... Екатерина, побрей эту... Дома, барыня, не смогла сама..."
Покорно, робко идёшь к Екатерине – отёчной, безликой, с прорезями заместо глаз. Выполняешь команду – снять всё своё. Стоишь голая, кажется, все глаза на тебя, но это только кажется, сколько вас тут каждый день, десятки десятков, а за год? Будешь глядеть, глаза выглядишь. Екатерина высматривает только лобок – побрит, нет... Нет, так поди сюда. Не морщись. Бритва тупая? А где другую возьму? Вас много, бритва одна. СПИД? Что СПИД? Как не стыдно, женщинка, ты не гневи... Будь чистой сама, а на бритовку не косись... Чо? Кровка пошла? Ну, поранила чуть. А мы тебя йодком... Ага, щиплет, хорошо, ну всё, твоя мамка готова. Кто там иш-шо? Подходи. Раздевайся. А ты, женщинка, ну, побритая уже, бери рубаху, халат. Что, халат короткий? Ничего, не на вяселле идёшь. Тапки на одну ногу? А итти-то можешь в них? Так и иди".
Рубаха шестьдесят последнего размера с вырезом до пупка с плеч соскальзывает, халат без пояса, рубашка из-под него на ладонь видна, в руке узелок мамой собранный, глаза в пол-лица, Боже, Боже, куда меня? Мамочка! Лифт остановился. Вышла. Опять в затылок друг другу в коридоре у стола и опять те же вопросы: "Месячные? Половая жизнь? Предохранялась и как? Замужем, нет?". Если в приемном покое ты ещё как-то сопротивлялась, здесь с овечьей покорностью даёшь ответ на каждый вопрос. Вы в этом стаде поразительно единообразны. Будто вместе со своей мирской одеждой скинули и лица свои и самость свою. Где тут Лена? Эта? Та? Сама себя не ощущаешь, не узнаёшь...
Развели по палатам. Серым. Одеяла линючие на койках. Их шесть? Семь? Десять? Не сосчитала. Опять востребовали в коридор всех. В очередь. Теперь уже к двери в операционную. Как ни спешат хирурги, очередь движется медленно. Ноги затекли. Кто-то на корточки опустился. Кто-то к стене привалился. Кого-то тошнит. Кто-то плачет. И всё это тихо, покорно, одинаково. У всей очереди одно тело, одно лицо.
Вдруг кто-то, да это же Лена, рванулся-вырвался. Тапки – долой, мешают, одноногие, – и босая вниз. Полы халата вразлёт. Первый этаж. Выход. Улица. Зелень и Свет. Глаза безумные. Рубаха сползла. Халат едва держится на узких плечиках. Бежит. Народ шарахается. Кто-то смеётся: у-лю-лю!!! То-то весело, то-то хорошо! А ещё грудь, будущим материнством налитая, белоснежная, выпорхнула...
Вслед за Леной на кривых, узлястых, вспухших ногах две старухи – санитарка и медсестра – телепаются, пыхтят, охают, визжат-орут: "Держи-и-и!!! Лови-и-и!!!". За ними мамочка-сердечница, астматичка, женщина благоразумная. Стояла-караулила, выпустила. Выпорхнула раба божия, дочка-пташечка, летит по улице, хоть и бескрылая. Но народ-пёс на "Ату" выдрессирован. Догнал, окружил, повалил. Рубаха задралась, оголила живот и другое женское естество, в пылу борьбы (а Лена дралась, визжала, царапалась) особо на это никто и не поглядел. Разве что старец прохожий с трясущимися губами и толстогубый подросток. У них глаза и губы будто засалились, старик от восторга даже в штаны писнул, а у мальца джинсики спереди вздыбились. Тут мамочка подоспела, рубашку одёрнула, Лену из-под тел выволокла, обхватила за плечики, а дочка вместо благодарности вывернулась, в сторону кинулась. Да народ-пёс кольцом стоит. Не выгорит, девочка. И тогда в детской вере-отчаяньи к матери бросилась: "Пожалей-помоги!"
То-то цирк, то-то радость обывателям. На год вперёд дала языкам пищу история. И про то, как безумная, почти нагая, по улицам сигала, и как мать с дочерью мирились-ссорились, и как вместе толпой водворяли ослушницу назад в больницу.
Она шла, не сопротивлялась. Голова под короткой стрижкой на грудь свесилась, ноги, как у старушонки, одна за другую цепляются. С первого на второй этаж чуть дошла. По коридору прошаркала. С боков охрана надёжная – санитарка и медсестра, и почётный эскорт тут же: по коридору у всех дверей любопытствующие выставились. Сдали конвоиры Лену очереди. Стоит овца. Шепотком, как саваном, окутана. Каждые пять минут из двери в операционную выкрик: "Следующая". Некто в рубахе отдаляется от головы очереди, входит в дверь. Остальные – шажок вперёд. Всё ближе, ближе.
Вот и подошёл черёд. На крючок у двери халат повесила. К креслу операционному подошла, подклад расстелила, забралась на кресло, ноги раскинула. На одну ногу медсестра сапожок белый матерчатый натянула, привязала её вместе с сапожком к креслу, да сверху ещё телом своим для надёжности навалилась. Хирург – большой, крепкий мужик зыркнул цыгановатым глазом, вогнал в Лену руку, что-то сжал, разжал, крутанул-вывернул. Пошла боль от низа живота вверх по грудине, к горлу... и опять вниз. Будто жилы хирург-мужик тянет да на ручищи наматывает. "Может, наркоз дать?" – спросила медсестра. "Еще чего?!" – гаркнул хирург.
От боли Лена отупела, оглохла, одно только в теле и мыслях – скорее б, скорее... Забыла даже, что дитя кровное в этот миг из неё вытягивают. Не до того. Хирург всё что-то шарит внутри, скоблит, жилы тянет. Наконец всё. Медсестра Лене между ног подклад подпихнула, помогла с кресла сползти, передала санитарке: "Веди в палату", – и тут же крикнула: "Следующая". Слепая, глухая, Лена выковыляла в коридор. Санитарка халат на плечи ей накинула. Кто-то из очереди вслед с завистью: "Счастливая..." И то правда, она отмучалась, а у них ещё всё впереди.
Узкая продавленная кровать – как спасение. Легла-поплыла. Стена напротив кружится. Мысли кружатся... Кровь, напитав подклад, по холодной клеёнке растекается. Тошнота в горле комом. Встать бы, освободить горло, да сил нет. Ноги в коленях согнула. Так легче. Больно, мамоч-ка, ма... Кто-то пузырь со льдом на живот бухнул. Ожгло холодом, но раз надо – терпит. Слезы по лицу и подушке разбежались, закружились вместе с палатой. Отошла душа. На время. И слава Богу.
Очнулась Лена, глаз не открывая ещё, слышит: "Кто? Что? Надо же, молодая такая, а уже "б...". Сползли веки с глаз: тётки – жёны законные, шеи тянут, глядят, любопытством и осуждением мучаются. После одна – лицом светлая, глазом темная – утешительницей-советницей прикинулась: "Правильно, что избавилась. Нарожаешь ещё. Подрасти. Выучись. Замуж выйди. Всё будет чинно и чисто. Хошь – аборты делай, хошь – рожай. Только мужу будущему про сегодняшнее не рассказывай. Они, мужики, сами гулёные, а невесту им чистенькую подавай".
Слушай, слушай, Леночка. Тут женщины дошлые, горем-бедой перченые. Зря не скажут. Как и мама твоя. Научат жить. На что дитё тебе? По ногам-рукам свяжет. Школу окончить не даст. Во мнении людей повредит. Любимого отвадит. Представь себе, вернётся из армии, а ты ему: вот ребёночек твой... Сто один шанс из ста – одна останешься. Так что всё правильно, только по выходе никому ни гу-гу. Мол, у тетки была эти дни. В Калинине. И не реви, не реви... У других также душа горит, ничего, терпят. Приучайся и ты. Теперь тебе сюда шагать и шагать, но не в таком амплуа, тут гулящих не любят. Ты лучше женой в законе, так почётней, солидней. Никто не посмеет тогда сказать тебе вслед "б...".
Ах ты, господи! Я говорю, говорю, а она не слышит. Спит, что ли? Лена, очнись...
Вот чудная девчонка, улыбается во сне. Снится ей Любовь её незаконная. Идёт к ней через реки и горы. Русые волосы разлетаются на ветру. Из глаз-звёзд лучи к ней простираются.
– Здравствуй, Милая.
– Здравствуй, Любимый.
– Здравствуй, Жена моя.
– Здравствуй, Муж мой.
У Лены на руках дитя русоголовое, звездоглазое. Протягивает его Любимому. Он берёт бережно:
– Сын мой!!!
– Сын!
– Сын...
* * *
В тот же день к вечеру мать Лены узнала новость: юноша, с которым встречалась Лена, погиб в Азербайджане. Ненабожная женщина перекрестилась, возблагодарив Бога за то, что успела отвезти дочь в больницу до получения трагической вести.
Шёл январь тысяча девятьсот девяностого года. Умер Андрей Дмитриевич Сахаров. Берлинская стена, разделявшая мир надвое, разошлась на сувениры. В смертном бессилии упала на землю чета Чаушеску. Литовские коммунисты вышли из состава КПСС. Яд Чернобыля, СПИД, ненависть, страх, отчаяние ползли по стране. Вслед за ними зажигались скорбные огни свечей. Взывали к милосердию беженцы, старики, инвалиды, дети... А в тесном сарайчике глухонемая пьяница, санитарка Авдотья, ежевечерне скармливала толстой рыжей свинье человеческие зародыши, унесённые из операционной. Свинья хрюкала, Авдотья крестилась. Горькая правда Неба не доходила до усталой Земли.
ТАТЬЯНА КРАСИКОВА
TATSIANA KRASIKAVA