***
так, в зубах зажат,
мучительно нёбо жжет
этот очень, очень простой сюжет:
королевич лежит, ресницы его дрожат,
злая ведьма сон его стережет.
ярок снег его шеи,
сахар его манжет.
черен ее грозный бескровный рот,
ее вдовий глухой наряд.
когда он проснется, его народ
разорят, унизят и покорят, -
он поднимет войско. и он умрет.
и, о да, его отблагодарят.
злая ведьма знает все наперед.
королевич спит сотый год подряд.
не ходи, хороший мой, на войну.
кто тебя укроет там, на войне.
из-под камня я тебя не верну,
а под камень могу не пустить вполне.
почивай, мой свет, предавайся сну.
улыбайся мне.
***
Меня любят толстые юноши около сорока,
У которых пуста постель и весьма тяжела рука,
Или бледные мальчики от тридцати пяти,
Заплутавшие, издержавшиеся в пути:
Бывшие жены глядят у них с безымянных,
На шеях у них висят.
Ну или вовсе смешные дядьки под пятьдесят.
Я люблю парня, которому двадцать, максимум двадцать три.
Наглеца у него снаружи и сладкая мгла внутри;
Он не успел огрести той женщины, что читалась бы по руке,
И никто не висит у него на шее, ну кроме крестика на шнурке.
Этот крестик мне бьется в скулу, когда он сверху, и мелко крутится на лету.
Он смеется
И зажимает его во рту.
***
Когда ты вырастешь - в нью-йоркском кабаке
Брюнеточка из творческой богемы
Попросит расписаться на руке
И даже скажет, путая фонемы,
Пять слов на украинском языке -
Мир вынырнет из своего пике -
И даже дети выучат поэмы
О Вере и Красивом Мудаке -
Я распечатаю четыре кадра, где мы
Сидим на пристани вдвоем, и вдалеке
Очерчен центр солнечной системы.
Повешу в комнате и сдохну налегке.
Да, от меня всегда одни проблемы.
Ты будешь худ и через тридцать лет.
Продолжишь наделяться, раз за разом
Чем-то таким, чего в помине нет:
Какой-то новый станет биться разум,
Как можно быть таким зеленоглазым
И ничего не чувствовать в ответ.
Сплошной, невосприимчивый к приказам,
Ты будешь лить холодный белый свет,
Но сам, увы, не сможешь быть согрет.
Сейчас февраль, и крабы из песка
Вьют города, опровергая хаос.
Ворона вынимает потроха из
Рыбешки мелкой, в полтора броска.
А ты влюблен, и смертная тоска
Выстраивать побуквенно войска
Меня толкает, горько усмехаясь.
Сдавайся, детка. Армия близка.
Ты был здесь царь. Ты весь народ согнал.
Ты шел как солнце из своих покоев.
Ты запустил здесь жизнь, перенастроив
На новый спутник, на другой сигнал.
Всяк именем лечил и заклинал.
Где мне теперь искать таких героев?
Такой сюжет? Такой телеканал?
Мне очень жаль. Ты был водой живой,
Был смысл и голос. Не модель, не особь.
Мой низкорослый вежливый конвой
Ведет тебя всё дальше через осыпь,
И солнце у тебя над головой.
Второй,
седьмой,
тридцать девятый способ
Бессмертия.
Держи сороковой.
***
осень опять надевается с рукавов,
электризует волосы - ворот узок.
мальчик мой, я надеюсь, что ты здоров
и бережёшься слишком больших нагрузок.
мир кладёт тебе в книги душистых слов,
а в динамики - новых музык.
город после лета стоит худым,
зябким, как в семь утра после вечеринки.
ничего не движется, даже дым;
только птицы под небом плавают, как чаинки,
и прохожий смеется паром, уже седым.
у тебя были руки с затейливой картой вен,
жаркий смех и короткий шрамик на подбородке.
маяки смотрели на нас просительно, как сиротки,
море брызгалось, будто масло на сковородке,
пахло темными винами из таверн;
так осу, убив, держат в пальцах - "ужаль. ужаль".
так зареванными идут из кинотеатра.
так вступает осень - всегда с оркестра, как фрэнк синатра.
кто-то помнит нас вместе. ради такого кадра
ничего,
ничего,
ничего не жаль.
***
Полбутылки рома, два пистолета,
Сумка сменной одежды – и все готово.
Вот оно какое, наше лето.
Вообще ничего святого.
Нет, я против вооруженного хулиганства.
Просто с пушкой слова доходчивее и весче.
Мне двадцать пять, меня зовут Фокс, я гангстер.
Я объясняю людям простые вещи –
Мол, вот это мое. И это мое. И это.
Голос делается уверенный, возмужалый.
И такое оно прекрасное, наше лето.
Мы когда умрем, поселимся в нем, пожалуй.
***
никого в списке, мама
одни пропуски
никакой речи, мама
кроме горечи
из-под ботинок зияют пропасти
из-под ладоней уходят поручни
вот как шелестит моя тишина, как гюрза, вползая
вырастает, инеем намерзая
нервная и чуткая, как борзая
многоглазая
вся от дыма сизая, будто газовая
это только казалось, что всё звучит из тебя, ни к чему тебя не обязывая
а теперь твоя музыка – это язва,
что грызёт твое горло розовое,
ты стоишь, только рот беспомощно разевая
тишина сгущается грозовая
никакой речи, мама, кроме горечи
чья это ночь навстречу,
город чей
что ж тебе нигде не поётся,
только ропщется
только тишина над тобой смеется,
как дрессировщица
музыка свивалась над головой у тебя как смерч, она
была вечная
и звучала с утра до вечера
к людям льнула, доверчивая
вся просвечивала
радуги над городом поднимала
круги вычерчивала
никакого толка в ней
кроме силы тока в ней
только в ней
ты глядел счастливей,
дышал ровней
не оставила ни намёка, ни звука, ни знака
сдёрнули с языка
погасили свет в тебе
кончилась
музыка
ни одной ноты, мама
ну, чего ещё
никакой речи, мама
кроме горечи
тишина подъезжает, сигналит воюще
вяжет ручки да и пускает с горочки
«ладно, - говоришь ты себе, - кошелёк, чемодан, вокзал
я и не такое видал, я из худшего вылезал
бог меня наказал
меня предал мой полный зал
но я все доказал
я все уже доказал»
знаю, знаю, дружище, куда ты катишься
повседневность резко теряет в качестве
жизнь была подруга, стала заказчица
все истории всемогущества так заканчиваются
по стаканчику
и сквозь столики пробираться к роялю, идти-раскачиваться
делать нечего,
обесточенный
варишь хрючево
ищешь торчево
ставишь подписи неразборчиво
деньги скомканы, кровь испорчена
даже барменша морду скорчила
«как же ты меня бросила, музыка дорогая
шарю по карманам, как идиот, и ящики выдвигаю
все пытаюсь напеть тебя, мыщцу каждую напрягая,
но выходит другая
жуткая и другая
знала бы ты, музыка, как в ночи тишина сидит по углам
и глядит, проклятая,
не мигая»
***
мало ли кто приезжает к тебе в ночи, стаскивает через голову кожуру,
доверяет тебе костяные зёрнышки, сок и мякоть
мало ли кто прогрызает камни и кирпичи, ходит под броней сквозь стужу или жару,
чтоб с тобой подыхать от неловкости, выть и плакать
мало ли кто лежит у тебя на локте, у подлеца,
и не может вымолвить ничего, и разводит слякоть
посреди постели, по обе стороны от лица
мало ли кто глядит на тебя, как будто кругом стрельба,
и считает секунды, и запоминает в оба:
ямку в углу улыбки, морщинку в начале лба,
татуировку, неброскую, словно проба
мало ли кто прошит тобою насквозь,
в ком ты ось,
холодное острие
мало ли кто пропорот любовью весь,
чтобы не жилось, -
через лёгкое, горло, нёбо,
и два года не знает, как сняться теперь с неё
мало ли кто умеет метать и рвать, складывать в обоймы слова,
да играть какие-то там спектакли
но когда приходит, ложится в твою кровать, то становится жив едва,
и тебя подмывает сбежать, не так ли
дождь шумит, словно закипающий чайник, поднимаясь с пятого этажа на шестой этаж
посиди с бессонным мало ли кем, когда силы его иссякли
ему будет что вспомнить, когда ты его предашь
***
Морозно, и наглухо заперты двери.
В колонках тихонько играет Стэн Гетц.
В начале восьмого, по пятницам, к Вере,
Безмолвный и полный, приходит пиздец.
Друзья оседают по барам и скверам
И греются крепким, поскольку зима.
И только пиздец остается ей верным.
И в целом, она это ценит весьма.
Особо рассчитывать не на что, лежа
В кровати с чугунной башкою, и здесь
Похоже, все честно: у Оли Сережа,
У Кати Виталик, у Веры пиздец.
У Веры характер и профиль повстанца.
И пламенный взор, и большой аппетит.
Он ждет, что она ему скажет «Останься»,
Обнимет и даже чайку вскипятит.
Но Вера лежит, не встает и не режет
На кухне желанной колбаски ему.
Зубами скрипит. Он приходит на скрежет.
По пятницам. Полный. И сразу всему.
***
Старый Хью жил недалеко от того утеса, на
Котором маяк – как звездочка на плече.
И лицо его было словно ветрами тёсано.
И морщины на нем – как трещины в кирпиче.
«Позовите Хью! – говорил народ, - Пусть сыграет соло на
Гармошке губной и песен споет своих».
Когда Хью играл – то во рту становилось солоно,
Будто океан накрыл тебя – и притих.
На галлон было в Хью пирата, полпинты еще
– индейца,
Он был мудр и нетороплив, словно крокодил.
Хью совсем не боялся смерти, а все твердили: «И не надейся.
От нее даже самый смелый не уходил».
У старого Хью был пес, его звали Джим.
Его знал каждый дворник; кормила каждая продавщица.
Хью говорил ему: «Если смерть к нам и постучится –
Мы через окно от нее сбежим».
И однажды Хью сидел на крыльце, спокоен и деловит,
Набивал себе трубку (индейцы такое любят).
И пришла к нему женщина в капюшоне, вздохнула: «Хьюберт.
У тебя ужасно усталый вид.
У меня есть Босс, Он меня и прислал сюда.
Он и Сын Его, славный малый, весь как с обложки.
Может, ты поиграешь им на губной гармошке?
Они очень радуются всегда».
Хью все понял, молчал да трубку курил свою.
Щурился, улыбался неудержимо.
«Только вот мне не с кем оставить Джима.
К вам с собакой пустят?»
- Конечно, Хью.
Дни идут, словно лисы, тайной своей тропой.
В своем сказочном направленьи непостижимом.
Хью играет на облаке, свесив ноги, в обнимку с Джимом.
Если вдруг услышишь в ночи – подпой.
***
летние любовники, как их снимал бы лайн или уинтерботтом
брови, пух над губой и ямку между ключиц заливает потом
жареный воздух, пляшущий над капотом
старого кадиллака, которому много вытерпеть довелось
она движется медленно, чуть касаясь губами его лица
самой кромки густых волос
послеполуденный сытый зной, раскаленный хром, отдаленный ребячий гогот
тротуары, влажные от плавленого гудрона и палых ягод
кошки щурят глаза, ищут тень, где они прилягут
завтра у нее самолет
и они расстаются на год
видит бог, они просто делают все, что могут
тише, детка, а то нас копы найдут
или миссис салливан, что похлеще
море спит, но у пирса всхлипывает и плещет
младшие братья спят, и у них ресницы во сне трепещут
ты ведь будешь скучать по мне, детка, когда упакуешь вещи
когда будешь глядеть из иллюминатора, там, в ночи...
- замолчи, замолчи.
пожалуйста, замолчи.
***
Хвалю тебя, говорит, родная, за быстрый ум и веселый нрав.
За то, что ни разу не помянула, где был неправ.
За то, что все люди груз, а ты антиграв.
Что Бог живет в тебе, и пускай пребывает здрав.
Хвалю, говорит, что не прибегаешь к бабьему шантажу,
За то, что поддержишь все, что ни предложу,
Что вся словно по заказу, по чертежу,
И даже сейчас не ревешь белугой, что ухожу.
К такой, знаешь, тете, всё лохмы белые по плечам.
К ее, стало быть, пельменям да куличам.
Ворчит, ага, придирается к мелочам,
Ну хоть не кропает стишки дурацкие по ночам.
Я, говорит, устал до тебя расти из последних жил.
Ты чемодан с деньгами – и страшно рад, и не заслужил.
Вроде твое, а все хочешь зарыть, закутать, запрятать в мох.
Такое бывает счастье, что знай ищи, где же тут подвох.
А то ведь ушла бы первой, а я б не выдержал, если так.
Уж лучше ты будешь светлый образ, а я мудак.
Таких же ведь нету, твой механизм мне непостижим.
А пока, говорит, еще по одной покурим
И так тихонечко полежим.
***
И когда она говорит себе, что полгода живет без драм,
Что худеет в неделю на килограмм,
Что много бегает по утрам и летает по вечерам,
И страсть как идет незапамятным этим юбкам и свитерам,
Голос пеняет ей: "Маша, ты же мне обещала.
Квартира давно описана, ты ее дочери завещала.
Они завтра приедут, а тут им ни холодка, ни пыли,
И даже еще конфорочки не остыли.
Сядут помянуть, коньячок конфеткою заедая,
А ты смеешься, как молодая.
Тебе же и так перед ними всегда неловко.
У тебя на носу новое зачатие, вообще-то, детсад, нулевка.
Маша, ну хорош дурака валять.
Нам еще тебя переоформлять".
Маша идет к шкафам, вздыхая нетяжело.
Продевает руку свою
В крыло.