Убитый 1 марта (ст.ст.) 1917 года кронштадтскими матросами адмирал Роберт Николаевич Вирен (См.) в русско-японскую войну командовал "Баяном", за бои в Порт-Артуре был награжден золотой саблей с надписью «За храбрость».
[318x392]
Командир крейсера "Баян"
капитан 1 ранга Р.Н.Вирен фото ЦВММ
Кронштадт — здесь один царь, один бог и один начальник.
Вирен! Роберт Николаевич женатый человек, прекрасный семьянин. Когда то был командиром «Баяна». Даже не понять, как из боевого офицера мог выродиться такой сатрап. Это не губернатор Кронштадта — террорист, облеченный монаршей милостью. Гнев его распространялся широко — даже на каперангов, поседевших на службе. Даже на их жен! Лютый царский опричник, Вирен считал, что Кронштадт — его вотчина, данная ему царем на «кормление»…
Один праздник — на Рождество. Тогда весело, и корабли в фонариках. Рубят во льду проруби. Над ними кресты возводят, тоже изо льда, перед рассветом обольют их свекольным соком. Ярко красные, кресты светятся — будто окровавлены. Гремят торжественные салюты фортов. Несут меж кораблей купель со святою водой. Попы кропят матросов с метелочки. Освящаются на весь год казематы и башни, аудитории минные, водолазные, подводные и сигнальные. А на Пасху сам Вирен с лукошком крашеных яиц подъезжает к Морскому собору на Якорную площадь. Расположится там на паперти, будто торговать собрался, и начинает зазывать к себе прохожих матросов.
— Срочной службы Мордюков… явился по вашему приказанию.
— Ну ка, братец, сними штаны, — говорит Вирен. — Да не стесняйся. Свои люди. Военные. Бабы не смотрят — привыкли. Молодец, метки у тебя на кальсонах исправно нашиты. Возьми… как тебя?
— Мордюков, ваше высокопревосходительство!
— Ишь ты! Ну, ладно, вот тебе яичко… похристосуемся.
Адмирал Вирен изволит панибратски лобызать матроса.
Матрос почтительно целует адмирала Вирена.
Якорная площадь опустела — все разбежались…
Макаров глядит с памятника, как Вирен с лукошком яиц возвращается в коляску. Он отъехал. Площадь снова оживает. «Помни войну».
* * *
Утром 28 февраля Вирен посетил судоремонтный завод. До рабочих уже дошли столичные газеты, они стали подступаться к адмиралу:
— Чего скрываете от матросов? Вы же большой начальник, так выступите… Раскройте гарнизону глаза на революцию.
Вирен отказался говорить, но предупредил рабочих:
— Завтра, первого марта18, обязательно приходите на Якорную площадь. Обещаю вам, что всю правду матку узнаете…
День прошел спокойно. В столовой Морского собрания адмирал Вирен сидел под картиной Ткаченко «Прибытие на Кронштадтский рейд императора Вильгельма II». Адмирал Бутаков со Стронским сиживали под картиной Гриценко «Прибытие на Кронштадтский рейд президента Французской республики Феликса Фора». Две картины — две эпохи в русской политике. Но сейчас политика другая… Стронский был командиром 1 го экипажа — зверь сущий! А Бутаков имел несчастье быть очень грубым человеком. Как осатанелый от службы матрос драит суконкой медяшку, так и адмирал Вирен — с таким же остервенением — надраивал свое сердце лютейшей злобой к завтрашнему митингу.
Заявился комендант Кронштадта — контр адмирал Курош.
— Пулеметы я расставил в подвальных окнах собора, — доложил он Вирену. — Огонь пойдет по земле… Всех без ног оставим! Пусть только они соберутся…
Адмирал Бутаков (честный грубиян) вздохнул — с надрывом:
— Не слишком ли вы увлеклись? Всех не перестрелять.
— Смотря как стрелять, — возразил ему Стронский. — В моем экипаже полно вислоухих новобранцев, которые едят меня глазами. Скажу им слово — всех переколют штыками. Они не рассуждают!
— Но мы то, господа, должны рассуждать. Может, лучше отпустить вожжи и… пусть кони вывозят, куда хотят?
— Александр Григорьевич, так нельзя, — сказал ему Вирен.
— Роберт Николаевич, — отвечал на это адмирал Бутаков, — да ведь пойми, что в старости умирать на штыках тяжко… У меня же — дети! У меня — внуки…
Ярко досвечивало вечернее солнце. На рейде посверкивали бортами учебные корабли — «Океан» и «Африка», «Воин» и «Верный», «Николаев» и «Рында»; мрачно дымил в отдалении, словно покуривая перед сном, старенький дедушка флота «Император Александр II». Все было спокойно. «Женатиков» сегодня домой не отпускали. Экипаж и школы затворили свои ворота. И вдруг над Кронштадтом брызнула затяжная очередь из пулемета — сигнал к восстанию… Учебно минный отряд поднялся первым. Вмиг разобрали винтовки, офицеров арестовали.
На Павловской улице гремела бурная «Марсельеза».
1 й Балтийский экипаж — гроза морей, главный в стране.
Ворота его заперты изнутри. По хорошему не открывают.
— Ломай!
Минеры навалились гуртом — слышался хряск костей. Рота за ротой давили, давили, давили в ворота. Первые ряды матросов, уже полузадохшихся от натиска, проломили кованое железо — перед ними открылся двор! А во дворе, покрытые щетинкой штыков, стыли новобранцы. Без ленточек. До ленточек они еще не дослужились.
Тогда старые матросы сказали этой салажне слова вещие:
— Вот, хрест святой… Ежели хоть одна паскуда стрельнет, мы вас, быдто щенят, об стенку расшибать станем!
Посыпались окна канцелярии — в острые проломы стекол высунулись руки в манжетах. Дергались при выстрелах, и пули запрыгали, как кузнечики, по булыжникам двора. Большевики кричали:
— Не поддавайся на провокацию! Не отвечай на огонь…
Матросы с матерщиной выстояли под залпами офицерских револьверов. К ним вырвались из подъезда матросы «переходящей роты»:
— Мы с вами! Мы с вами…
— Бери канцелярию! Вы тут двери и трапы знаете. Обезоружьте своих офицеров… А где Стронский? Подать нам Стронского…
На Николаевском проспекте ярким факелом уже горел подожженный участок охранки: жандармы спешили уничтожить следы своего тайного сыска, чтобы революция никогда не узнала имен провокаторов, шпионов и доносителей… С треском горело! И, ликуя на трубах, «Марсельеза» звала в будущее. Рейд, как на Рождество, украсился красными фонариками. Это зажигали клотиковые огни корабли.
— Арсенал, арсенал! Арсенал бери, братва…
— Валяй на радиостанцию. Даешь на весь мир правду!
— Штаб крепости. Товарищи, берите штаб…
Из окон домов терпимости орали им пьяные проститутки:
— К нам, матросики, к нам. У нас цены снижены…
Точными выстрелами матросы рассаживали фонари притонов.
Духовые оркестры шли по «бархатной» стороне улиц. С крыш горящих домов шумно оползали лавины снега и рушились на тротуары.
Ночью был митинг в Морском манеже. Над гвалтом людских голов, над скрещенными в лязге штыками, над чернью кружков бескозырок, над папахами солдат и зимними малахаями рабочих судоремонтников взметнулась рука матроса большевика Пожарова:
— Братишки, ша!
И стихло. Только в углу кто то елозил сапожищами по полу.
— Кто там елозит? Или невтерпеж стало?
— Да он раненый, — ответили. — От боли то… мучается!
— Раненому прощается. Открываем наше первое собрание в первый день кронштадтской свободы. Вопрос первый — о делегатах Кронштадта в Петроградский Совет рабочих, соя датских и матросских…
— Матросских, а потом уже солдатских! — ревели из зала. — Матрос пять лет табанит, а солдат два годка. Мы, флотские, умнее!
В окна манежа пялились зарницы догоравших домов, от Ораниенбаума доносило стрекотню выстрелов — там тоже начали.
— Уже рассвет, — заволновались. — Сегодня все сделать и точку поставить… Кончай речи! Еще не со всеми расправились.
Здоровенный матрос с «Азии» взял за воротник шинели гарнизонного солдата и встряхнул его в могучей лапе:
— Вот что, серый! Ты как хошь, а Вирена я тебе не отдам.
— Вирен наш, — ликовали матросы, расходясь.
— Где Стронский? Найти Стронского…
— Бутакова — за жабры… Бутакова тоже!
Расходились. Взвинченные. С глазами, красными от недосыпа.
Шли скорым шагом, охватывая Кронштадт в кольцо.
* * *
— Двадцать кирпичей… не могу поднять!
— Ништо, — отвечали. — Он и больше клал. Вали еще…
Ранец с кирпичами взвалили на спину Стронского. Вывели изверга на Якорную площадь — к памятнику Макарова, велели:
— Стой! Как и мы стояли…
Неизвестно, спал ли в эту ночь Вирен. Но когда к его дому подошли матросы, он сам отворил им двери — уже в кителе. На панели он оглядел толпу и, покраснев от натуги, вдруг заорал:
— Смирррр на а!
Раздался хохот. Очевидец пишет: «Вирен весь как то съежился и стал таким маленьким и ничтожным, что казалось — вот на глазах у всех человека переменили. Поняв, что ему не вывернуться, адмирал попросил разрешения сходить одеть шинель… Этого разрешения ему никто не дал, а предложили идти немедленно с собравшимися на Якорную площадь…»
— Я вам скажу, товарищи, — твердил Вирен по дороге, — я ничего не скрою. Скажу все, что знаю о событиях в Питере… правду!
— Иди, иди. Мы и без тебя все уже знаем…
На Якорной площади валялся, оскалив рот, полный загустевшей крови, экипажный командир Стронский, а из ранца убитого рассыпались кирпичи. Вирена поставили так, чтобы его видела площадь — та самая, на которой он сегодня хотел перебить весь гарнизон.
Вирен всегда был хорошим семьянином и сейчас просил:
— Я не простился с женою… дозвольте. По христиански. Ему не дозволили: поздно! И сорвали с него погоны с орлами.
Вирену было сказано — со всей ответственностью:
— Ты своим диким, варварским режимом превратил наш Кронштадт в каторжную тюрьму… Разве не так?
— Так! — надрывалась толпа. — Кончайте его!
— Ты приготовил вчера пулеметы, чтобы расстреливать нас…
— Не тяните! — стонала площадь. — Бей, и дело с концом!
— Ты не думал, что сегодня умрешь. А ты умрешь… Вирен (кто бы мог ожидать?) опустился на колени:
— Братцы, сам знаю — виноват… Верьте мне — я искренен. Пожалейте меня, старика. Я исправлюсь… Пощадите меня!
На остриях штыков, испустив дикий вой, Вирен взвился высоко над людьми. Теперь его видели все — даже из самых последних рядов. Он висел на штыках. Он скреб их пальцами, которые скользили по мокрым от крови лезвиям. Голова адмирала склонилась на грудь — он умер… Но матросы со штыков его не снимали.
Так и понесли. Через город. На штыках. Мертвого.
И сбросили в овраг, куда кидали дохлых собак и кошек…
— Не умел помереть как надо. Погано жил и погано сдох…
Адмирал Бутаков принял смерть с большим достоинством.
Вышел на казнь по форме одетым, перекрестился и сказал:
— Прощайте, братцы. Я готов…
Его убили, а потом вспоминали с уважением:
— Не цеплялся за житуху свою. Помер вполне благородно…
Ночь расплаты — «варфоломеевская» ночь Кронштадта. Никто не был забыт, хоть единожды нанесший обиду. Но «мордобойцев» убивали не всех — иных арестовывали. По дороге в тюрьму один такой лейтенант (которому сам бог велел молчать) стал ругаться.
— Мерзавцы! — говорил он матросам.. — Сегодня ваш день, вы пируете в крови нашей. Но завтра придет пулеметный полк…
Этих угроз матросы не стерпели:
— Мы с тобой по-людски, думали — исправишься. Ах ты…
И его убили. Рано утром повели на расстрел одного мичмана. Молод он был, но держался молодцом. Виноватый, он и сам знал это. А когда вскинулись матросские карабины, к залпу готовые, мичман вдруг стал плакать, как ребенок.
— Расхлюпался? — сказали ему. — А раньше собакой грызся?
— Собака так собака! — ответил мичман. — Мне себя уже не переделать. И не оттого плачу. Не хочется мне сейчас умирать. Хотел бы пожить в новой России, чтобы знать, как будет.
Это был честный ответ, и потому карабины матросов разом опустились к ноге.
— Проваливай, — сказали ему. — Живи, смотри и наслаждайся!
* * *
В эту ночь немало матросов дали на Якорной площади страшную клятву: не пить, не курить, не сквернословить, блюсти себя в целомудрии. Революция должна свершаться чистыми людьми.