• Авторизация


Гумилев и Гумильвица 09-02-2011 16:58 к комментариям - к полной версии - понравилось!

Это цитата сообщения Студия_ТНС Оригинальное сообщение

ГУМИЛЕВ и ГУМИЛЬВИЦА

 

 
ГУМИЛЕВ и ГУМИЛЬВИЦА
Есть не одна - три Ахматовых. Одна - реальная, другая - «рассказанная современниками» и третья, может быть, самая загадочная и упоительная - та, что была выдумана ею самой.
(Отрывок из книги Вячеслава Недошивина «Прогулки по Серебряному веку. Дома и судьбы»)

 
«Дикая девочка»
 
  Легенд и тайн вокруг имени Ахматовой хватает. Миф - что Ахматова вела род от золотоордынского хана Ахмата. Образ татарской княжны, «бабушки- татарки» - легенда, придуманная Анной Андреевной. Да, прабабушка ее Мотовилова носила в девичестве фамилию Ахматова, но к «золотоордынцам» эта женщина с незамысловатым именем Прасковья Федосеевна (не умевшая, кстати, ни читать, ни писать) отношения не имела. Есть предположение, что гусар, первый партизан и поэт Денис Давыдов приходился ей какой-то дальней родней. И, наконец, не миф, что фрейлина Анна Бунина (тоже Анна!), первая русская поэтесса, умершая за шесть десятков лет до рождения Ахматовой, была родней ее. Это про Бунину - тетку ее деда по материнской линии - Карамзин скажет: «Ни одна женщина не писала у нас так сильно». А императрица Елизавета за первый сборник стихов пожалует ей золотую лиру, осыпанную бриллиантами...
  Иван Стогов, прадед ее, бессменный ординарец Суворова, а позже глава уездного сословного суда, был, по преданию, колдуном. Колдовство его заключалось в том, чтобы, например, превращать вдруг чужого коня натурально «в мертвого», благодаря шарику из воска с языком змеи в середине, который надо было запихнуть в лошадиное ухо. Наивный такой колдун! Вынешь шарик из уха - и лошадь станет «веселее прежнего». А дед Ахматовой - столбовой дворянин Эразм Стогов, поразивший меня тем, что у него никогда в жизни не болела голова, стал не только жандармским полковником, но гордился тем, что служит в «нравственной полиции». Об этом «скелете в шкафу» Ахматова не рассказывала, кажется, даже мужьям.
  ...Ее мать, дочь Эразма, тонкая девушка с «прозрачными глазами» и «белыми ручками», став курсисткой-бестужевкой, пожертвует студентам 2200 рублей для подготовки покушения на царя. Из наследства, кстати, отца. Таковы окажутся убеждения ее. Студенты же, в благодарность за деньги, чуть не примут ее в ячейку «Народной воли».
  Зная это, надо ли удивляться, что мать Ахматовой окажется в будущем не слишком радивой хозяйкой. Жена Осипа Мандельштама скажет потом, со слов Анны Андреевны, что та «выросла в растрепанном доме», что отец ее считал: «ничего беспорядочнее и неуютнее их дома представить себе нельзя» и что сама Ахматова объясняла все «добротой и растерянностью матери». И «растеряться» было от чего: шесть детей, из которых трое умрут от туберкулеза, а один покончит с собой, несчастное первое замужество (муж застрелился), потом развод и с отцом Ахматовой - Андреем Горенко. От первого мужа в семье останется книга стихов Некрасова - толстый и тоже растрепанный том, который, как вспоминала Ахматова, мать давала читать детям исключительно по праздникам. Невероятно - одна книга в доме на всех! Но этого тома хватит маленькой Ане, чтобы вырасти великим поэтом...
  «Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по-французски». Няни, в строгом смысле этого слова, у Ахматовой не было, была калужская крестьянка Татьяна Ритивкина, которая якобы скажет о ней однажды: «Это перец будет!» Потом появится бонна. Однажды пятилетняя Аня найдет в парке булавку в виде лиры. Конечно, без бриллиантов! Но - поразительно! - бонна именно тогда ей и скажет провидчески: «Значит, ты будешь поэтом...» А ведь первое стихотворение она напишет только через шесть лет - к одиннадцати годам. Но что уж совсем необъяснимо - отец Ахматовой задолго до первых стихов ее назовет Аню почему-то «декадентской поэтессой». Ведь мечтой его - это известно! - было «отдать ее в балет». Нет, она, видимо, чуяла свой путь. Как мистическим образом чуяла, например, воду - окрестные хозяева под Одессой всегда звали ее, когда выбирали место для колодцев; как чуяла интуитивно время, отказываясь носить часы. Последнее, кстати, было свойственно и прадеду Ахматовой, который считал, что смотреть на часы - это вроде как контролировать Бога. Когда Ахматовой кто-то гадал - это, к счастью, не сбывалось (ей, например, в двенадцать лет предсказали, что она умрет в тюрьме), но когда она сама предсказывала что-нибудь, все, как ни странно, сбывалось. Однажды, еще подростком, лежа в комнате на диване, услышала вдруг, как родственницы ее восхищались одной молодой и удачливой соседкой: и блестящая-де, и поклонников тьма, и красавица, и будущее у нее великолепное. И тут, вспоминала Ахматова, сама не понимая как, она почти сквозь сон, бросила с дивана: «Если она не умрет шестнадцати лет от чахотки в Ницце». Надо ли добавлять, что именно так с той девицей и случилось. И, кстати, там же, на юге, в свои пятнадцать лет Ахматова мистически скажет матери, когда та покажет дачный домик, где она родилась: «Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска». Мать, рассказывала Ахматова, огорчится. «Боже, - заметит, - как плохо я тебя воспитала...» И напрасно огорчится: к 100-летию со дня рождения Ахматовой бронзовый барельеф ее будет-таки установлен на том месте - сама дача, увы, не сохранится... Что-то чувствовала в себе, значит, что-то, что не могла, возможно, и выразить. Только в старости, вспоминая о детстве, вдруг напишет, что жила тогда с непонятной уверенностью «...я не то, за что меня выдают», «у меня есть еще какое-то тайное существование и цель»...
   «Дикая девочка» - так, по ее словам, звали ее в детстве. На юге, прямо в стареньком платьице с неприкрытой прорехой на бедре бросается в море и «за версту от земли на плоском камне» сушит соленую косу и одежду. Лохматая, шальная, быстроногая, она называла себя потом «чудовищем». «Вы знаете, в каком виде барышни ездили в то время на пляж? - спрашивала позже одну из подруг. - Корсет, сверху лиф, две юбки, одна из них крахмальная, и шелковое платье. Разоблачится в купальне, наденет такой же нелепый и плотный купальный костюм, резиновые туфельки, особую шапочку, войдет в воду, плеснет на себя - и назад. И тут появлялось чудовище - я в платье на голом теле, босая. Я прыгала в море и уплывала часа на два... И кудлатая, мокрая, бежала домой». А вдогонку, разумеется, неслось: «О, беспутная девка!..» В 1925-м, вспомнив это, усмехнется: «А какая я беспутная? Теперешние советские барышни... Да я в тысячу раз их целомудреннее...» Короче, не благостным было детство Ахматовой. Два года сидела в шестом классе, хотя гимназию окончила с пристойным аттестатом, дерзила взрослым. И, как призналась позднее: «Я маму просила не делать три вещи: не говорить, что мне пятнадцать лет, что я лунатичка и что я пишу стихи...» Лунатичка! Еще одна тайна Ахматовой. Мало кто знает, например, что она училась «своекоштной пансионеркой» в Смольном институте. Недолго, месяц всего. Потом отец, к тому времени уже статский советник, забрал ее домой, и ему вернули 133 рубля 33 копейки из внесенных ранее 200 рублей. «Без воли не могла жить», - скажет Ахматова. Быт смолянок действительно был суров: вставали в шесть, мылись до пояса ледяной водой, носили обязательные жесткие корсеты, и даже спать предписывалось в одной позе: на правом боку, положив сложенные ладошки под щеку. За этим следили девицы-пепиньерки (в переводе с французского «хозяйки рассады») - бывшие воспитанницы, которые не смогли выйти замуж и оставались работать в институте. Но главная причина «отчисления» Ахматовой из привилегированного учебного заведения была все-таки в другом. Страдая в детстве сомнамбулизмом, она ночью во сне бродила по бесконечно длинным коридорам Смольного. Пока однажды ее не нашли лежащей в институтской церкви то ли в обмороке, то ли в состоянии странного сна. Причиной всему была то ли корь, то ли оспа. «Неделю пролежала в беспамятстве, - пишет ее биограф Аманда Хейт, - и думали, что она не выживет. Когда она все же поправилась, ее вдруг на какое-то время поразила глухота...» Именно с тех пор ее никогда не покидало чувство, что стихи ее тесно связаны с этим таинственным недугом.
  Лунатизмом страдала до четырнадцати лет, отец находил ее и приносил в кровать на руках. «У меня осталось об этом воспоминание - запах сигары... И сейчас еще при луне у меня бывает это воспоминание о запахе сигары», - говорила Ахматова. Сигары курил отец ее - красивый, высокий, стройный, одетый всегда с иголочки, как вспоминала подруга Ахматовой, и в цилиндре слегка набекрень. Любил и умел тратить деньги, напропалую ухаживал за чужими женами («и они его очень любили») и даже имел на стороне внебрачного сына (Леонида Галахова), про которого, как пишет брат Ахматовой, они все «отлично знали». Именно из-за отца Аня Горенко, надо сказать, станет Ахматовой; он попросит ее (думаю - прикрикнет, ибо кричал часто!) «не срамить» стихами своего имени. «И не надо мне твоего имени», - резко ответит она. Примерно тогда же напишет об отце в одном из писем: «Уважать отца я не могу, никогда его не любила, с какой же стати буду его слушаться...» Напишет, видимо, сгоряча, по- детски еще, потому что отца любила (он и умрет на ее руках), навещала его, когда он разошелся с ее матерью (это случилось в 1905-м) и стал жить на Крестовском с Еленой Ивановной Страннолюбской, вдовой контрадмирала. Ахматова даже останавливалась у него порой. Про Страннолюбскую, объясняя выбор отца, отзовется как-то туманно: «Она, наверное, умела слушать...» Но ведь и слушать, кажется, было что; известно, например, что отец Анны Андреевны, записной остроумец, даже умирая, «не переставал шутить». Все, столпившиеся у постели умиравшего, пишет П. Лукницкий со слов Ахматовой, не могли удержаться от смеха. «Со слезами на глазах, но смеялись»...
 
«Мальчик мой веселый»...
 
  В четырнадцать, в сочельник 1903 года, в Царском Селе, она познакомится с гимназистом Колей Гумилевым. Думаю, виделись и раньше; в Царском Селе, в этом «игрушечном городке», по ее словам, не встретиться было невозможно. «Был чудесный солнечный день, - вспоминала ее школьная подруга Валерия Тюльпанова-Срезневская. - Около Гостиного двора мы встретились с мальчиками Гумилевыми: Митей (старшим) - он учился в Морском кадетском корпусе, и с братом его Колей - гимназистом... Аня ничуть не была заинтересована этой встречей... Но, очевидно, не так отнесся Коля к этой встрече...» Он сразу влюбился в Аню и стал подкарауливать ее где только мог. Подружился с ее старшим братом, чтобы проникнуть в их довольно закрытый царскосельский дом, и, ненавидя, например, немецкий, подолгу терпел издевательскую декламацию двумя ехидными девчонками длиннейших стихов германских поэтов. «Часто, возвращаясь из гимназии, я видела, как он шагает вдали в ожидании появления Ани... - пишет Тюльпанова. - Ане он не нравился; вероятно, в этом возрасте девушкам нравятся разочарованные молодые люди старше двадцати пяти лет, познавшие уже много запретных плодов и пресытившиеся их пряным вкусом. Но уже тогда Коля не любил отступать перед неудачами. Он не был красив - в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри. Он много читал, любил французских символистов, хотя не очень свободно владел французским языком... Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлиненным бледным лицом, я бы сказала, не очень заметной внешности, но не лишенной элегантности...» Потом Анна Андреевна, хоть он и не нравился ей, напишет про те дни: «В ремешках пенал и книги были. // Возвращалась я домой из школы. // Эти липы, верно, не забыли // Наши встречи, мальчик мой веселый...» Все вроде бы здесь так, и тем не менее все - не так. На деле именно тогда началась подлинная и уж совсем недетская трагедия двух этих незаурядных людей: Ахматовой и Гумилева. Десять писем шестнадцатилетней Ахматовой к тому же Штейну (фон Штейн Сергей Владимирович, поэт, переводчик, критик. Был женат первым браком на сестре Ахматовой, Инне. - Прим. ред.) чудом, по чистой случайности, вопреки желанию ее сохранившихся до наших дней, да несколько самых первых стихов поэта, разворачивают перед нами тревожную, я бы сказал - грозную - картину начала их отношений. Ведь Ахматова именно тогда написала страшную фразу про свою юность: «Я кончила жить, еще не начиная...»
  Вообще, за год до смерти, в 1965 году, Ахматова скажет, что для Гумилева и поэзия, и любовь были «всегда трагедией». Гумилев мог бы, думаю, сказать это и про нее. Вот почему попытки покончить с собой Ахматовой («Я в Евпатории вешалась, - напишет она все тому же Штейну, - и гвоздь выскочил из известковой стенки...») и Гумилева - он травился и топился из-за нее - это не бездумные юношеские «выходки», как иногда бывает. Тут была серьезная подкладка - оба с детства были людьми сильных страстей. Ахматоведы оправдывают Анну Андреевну во всем и, скажем мягко, затушевывают некоторые факты ее жизни. Специалисты по Гумилеву, напротив, непримиримо осуждают ее. Я мог бы привести много примеров тому. Скажем, у «ахматоведов» почти не встретишь фамилии Федорова, одесского поэта и прозаика, когда-то друга Сологуба, Чуковского, молодых Куприна и Бунина, того Федорова, который был знакомым и соседом по южным дачам еще пятнадцатилетней Ани Горенко. Зато у ярых поклонников Гумилева можно почти прямо прочесть: именно он, Александр Митрофанович Федоров, стал первым любовником Ахматовой, еще девочки почти. Ссылаются при этом как раз на ранние стихотворения ее, одно из которых «Над черною бездной с тобою я шла...» было даже посвящено Федорову. «...И песня любви нашей чистой была, // Прозрачнее лунного света, // А черная бездна, проснувшись, ждала // В молчании страсти обета. // Ты нежно-тревожно меня целовал, // Сверкающей грезою полный, // Над бездною ветер, шумя, завывал... // И крест над могилой забытой стоял, // Белея, как призрак безмолвный».
  Под этим стихом неопровержимая дата - 24 июля 1904 года. Ахматовой месяц как исполнилось пятнадцать. Всего полгода назад она познакомилась в Царском с Гумилевым. Вместе ходили на выступления Айседоры Дункан, на спиритические сеансы модного тогда Бернса Майера. Но это было еще детством, хотя уже тогда она своевольничала и, как писала Валерия Тюльпанова-Срезневская, могла «уйти на долгое время из дома, не сказав никому ни слова». А через полгода всего, летом, детство кончилось: на даче под Одессой она знакомится с 36-летним Федоровым, уже маститым литератором, возможно первым, «живым» поэтом в ее жизни.
  Кто же такой этот Федоров - окончательно забытый ныне писатель? «Манеры и ухватки приказчика, - пишет Федор Сологуб, который был знаком с ним с 1894 года. - Жилы, которые надуваются на лбу. Смуглый. Светло-розовый галстук. Самомнение. «У меня тонкое чутье. Меня Майков... Я тоже пишу стихи с тонкими душевными движениями». Обижается, когда с ним спорят. Сам признается, что у него рабский страх перед городовыми, дворниками, начальством, ибо происхождения крестьянского...» В воспоминаниях многих попадается это имя. Известно, например, что брат Федорова, «босяк из одесского порта, вечный острожник», как пишет о нем Бунин, избил однажды на одесском пляже поэта Бальмонта. Что был еще какой-то скандал в газете «Новое время», когда Федорову едва не «набили морду» за распространение сплетен. Разумеется, все это было бы несущественно, если не знать главного, того, что 36-летний мужчина, писатель, да еще с преувеличенным мнением о своем творчестве, обольщал совсем еще девочку, и это продолжалось, уму непостижимо, чуть ли не два года.
  Разумеется, Ахматова разберется во всем - «дикая девочка» взрослела стремительно. Но сначала, в 1906-м, в одном из писем все тому же Штейну сообщит: «Летом Федоров опять целовал меня, клялся, что любит, и от него опять пахло обедом» (это было как раз то лето, когда она пыталась покончить с собой). И лишь потом, в феврале 1907-го, напишет тому же адресату: «Стихи Федорова, за немногими исключениями, действительно слабы. У него неяркий и довольно сомнительный талант. Он не поэт, а мы, Сережа, поэты...» Через несколько месяцев после этого письма к ней на юг заедет Гумилев и после этой встречи вновь еще дважды будет пытаться покончить с собой. Отчего? Да оттого, думается, что именно в это свидание Ахматова, как признается потом, сказала ему, что уже «не невинна»... Страшное признание для Гумилева...
 
«Невеста неневестная»
 
   Гумилев чуть ли не пять раз делал предложение Ахматовой и три раза пытался из-за нее покончить с собой.
Бесконечное его жениховство и отказы ее утомили, как вспоминала она, даже ее «кроткую маму», которая сказала с упреком: «Невеста неневестная», что показалось Ане почти «кощунством». Но только после  дуэли Гумилева с другим поэтом, с Максом Волошиным (не из-за Ахматовой - из-за поэтессы Дмитриевой, знаменитой Черубины де Габриак), Ахматова неожиданно согласилась выйти за него. Это случится в Киеве, в гостинице «Европейская», за чашкой кофе. Она потом признавалась, что ее убедила фраза Гумилева в письме: «Я понял, что в мире меня интересует только то, что имеет отношение к Вам». Вот тогда и согласилась. А за два месяца до венчания вдруг напишет Вале Тюльпановой, подруге, загадочное и спешное письмо: «Птица моя, сейчас еду в Киев. Молитесь обо мне. Хуже не бывает. Смерти хочу. Вы все знаете, единственная, ненаглядная, любимая, нежная. Валя моя, если бы я умела плакать. Анна». Почему хотела слез и смерти, что имела в виду, когда писала «вы все знаете» - этого, увы, никто уже не объяснит.
  Кстати, в церковь родственники Ахматовой не пришли: брак с Гумилевым в ее семье считали «обреченным», и, как окажется, не без основания. Гумилев, обвенчавшись, получил долгожданное свидетельство о браке: «Означенный в сем студент С.-Петербургского университета Николай Степанович Гумилев 1910 года апреля 25 дня причтом Николаевской церкви села Никольской Слободки, Остерского уезда, Черниговской губернии обвенчан с потомственной дворянкой Анной Андреевной Горенко, что удостоверяем подписями и приложением церковной печати». Она получила с него слово, что он перестанет наконец носить цилиндр. Это было модно в поэтическом кругу, как модно было мужчинам подкрашивать глаза и даже губы. «Да, представьте себе, мазался, - не без обиды признавался потом Гумилев поэтессе Одоевцевой, которая попыталась высмеять его, охотника, дуэлянта, воина. - Почему одним женщинам позволено исправлять природу, а нам запрещено...»
  Наконец, оба, по взаимной договоренности, как бы начиная все с чистого листа, сожгли письма, которые писали друг другу все эти годы. Гумилев после свадьбы выдал жене «личный вид на жительство» и положил в банк на ее имя две тысячи рублей. «Я хотел, чтобы она чувствовала себя независимой и вполне обеспеченной», - скажет позже поэтессе Одоевцевой. Правда, к стихам жены на первых порах отнесся иронически, посоветовал: «Ты бы, Аничка, пошла в балет - ты ведь стройная». Предполагают, что он, который пуще всего боялся оказаться смешным, опасался именно насмешек: муж и жена - поэты. И когда стихи ее кто-нибудь хвалил, якобы криво улыбался: «Вам нравится? Очень рад. Моя жена и по канве прелестно вышивает...» Правда, вернувшись из Африки, еще в марте 1911 года, прямо на вокзале, как пишут со слов Ахматовой и А. Хейт, и И. Берлин, спросил: «А стихи ты писала?» Она, тайно ликуя, ответила: «Да». Он попросил почитать их, прослушал несколько стихотворений и сказал: «Ты поэт - надо делать книгу»...
  Брак Гумилева многих удивил. В Петербурге судачили: Гумилев, известный поэт, «конквистадор», дуэлянт - и вдруг женился, представьте, на «обыкновенной барышне». Да еще, кажется, на «раечке». «Очевидно, от него, уже совершившего первое свое путешествие в Абиссинию, - защищал его поэт Пяст, - ожидалось, что он привезет в качестве жены зулуску или по меньшей мере мулатку»... А «раечками», кстати, пишущая братия звала тех женщин, которые учились на литературных курсах Н.П. Раева при Женском педагогическом институте. Ахматова действительно, хоть и недолго, но посещала их.
  ...После свадьбы молодожены поселились в Царском, в доме родителей Гумилева... Мгновения их совместной жизни запомнят немногие - их и было немного, этих мгновений. Двоюродная внучка матери Гумилева вспоминала потом, что Ахматова была небрежна в одежде, «борты ее блузки были застегнуты английскими булавками», и что «светский разговор... вести не умела и вела себя так: меня сюда привезли, а вы мне неинтересны, и я здесь ни при чем...» Она и правда поздно вставала, являлась к завтраку около часа, последняя, и, войдя в столовую, говорила: «Здравствуйте все!» За столом как бы отсутствовала, а потом исчезала в своей «синей», как звала ее, комнате. Как вспоминает все та же двоюродная внучка матери Гумилева, когда семья однажды получила свежие журналы, то молодоженов спросили при всех: «Что о вас пишут?» Так вот, Гумилев, пролистав журналы, гордо задрав голову, ответил: «Бранят». А Ахматова, опустив глаза, почти про себя сказала: «Хвалят...» Но, странно, кажется в те дни лихой остряк Юрочка Верховский и пустит про семью поэтов фразочку: «Гумилев и Гумильвица». Острота приживется. Наконец, вообразите, что за бури вскипали в самолюбивой душе Гумилева, когда его, у кого была уже не одна, а три книги стихов, называли, подшучивая, в компаниях и, разумеется, за глаза, не Гумилевым, а Ахматовым. Надежда Тэффи, которая бывала у них в доме и точно подметила, что жили молодожены «как-то "пока"», рассказывала, как уже у нее в доме какой-то бестолковый оренбургский генерал даже запутался вконец: кто же из двух представленных ему поэтов Гумилева, а кто - Ахматов.
  ...Годы спустя Гумилев рассказывал Одоевцевой (поэтесса, ученица Гумилева. - Прим. ред.)-. «Аня не только в жизни, но и в стихах постоянно жаловалась на жар, бред, одышку, бессонницу и даже на чахотку». Но сам же, правда, и добавлял: «...хотя отличалась завидным здоровьем и аппетитом, плавала как рыба... и спала как сурок...» И еще, добавим, была сумасшедше, безумно гибкой. «Вас передать одной ломаной черной линией», - напишет про нее Марина Цветаева. Но и эта строка не вмещает в себя всю умопомрачительную пластичность Ахматовой. Удивительно, но она, в присутствии многих свидетелей, одетая, как писала Лидия Иванова (дочь поэта, переводчика, критика Вяч. Иванова. - Прим. ред.), «во что-то длинное, темное и облегающее, так что походила на невероятно красивое змеевидное, чешуйчатое существо», могла на спор достать с пола зубами спичку, воткнутую в коробок. Другие пишут, что могла, изогнувшись, коснуться пятками затылок, закинуть ногу за шею или даже, «сохраняя при этом строгое лицо послушницы», пролезть под стулом, сидя на нем и не коснувшись пола при этом. Что говорить, легендарная балерина Ольга Спесивцева утверждала: «Так сгибаться... у нас в Мариинском театре не умеют». Вспомним портрет Ахматовой, кисти Альтмана. Она на нем столь худа и угловата, что и впрямь поверишь ее словам: «В мою околоключичную ямку вливали полный бокал шампанского»...
  «У нее было все, о чем другие только мечтают, - говорил Гумилев о бывшей жене. - Но она проводила целые дни, лежа на диване, томясь и вздыхая. Она всегда умудрялась тосковать и горевать и чувствовать себя несчастной... Я всегда весело и празднично, с удовольствием возвращался к ней. Придя домой, я, по раз установленному ритуалу, кричал: «Гуси!» И она, если была в хорошем настроении, что случалось очень редко, звонко отвечала: «И лебеди!» или просто «Мы!», и я, не сняв даже пальто, бежал к ней в «ту темно-синюю комнату», и мы начинали бегать и гоняться друг за другом. Но чаще я на свои «Гуси!» не получал ответа и сразу направлялся <...> в свой кабинет... Я знал, что она встретит меня обычной ненавистной фразой: «Николай, нам надо объясниться!», за которой неминуемо последует сцена ревности на всю ночь...»
  Он очень скоро стал изменять ей. Не особенно и скрывал это. На старости лет Ахматова скажет литературоведу Льву Озерову: «Он был резко правдив. Спрашиваю: «Куда идешь?» - «На свидание к женщине». - «Вернешься поздно?» - «Может быть, и не вернусь». Перестала спрашивать. Правдивость бывает страшной, убийственной. Лучше не знать...» Но в первые месяцы после свадьбы она еще требовала от него абсолютной верности. И от себя тоже. Даже каялась мужу, что изменяет ему во сне, каялась со слезами и страшно сердилась, что он смеется. Смеется - значит, разлюбил... За три недели после рождения Левушки, сына, Гумилев, как писал его биограф Павел Лукницкий, снял в Тучковом переулке недорогую комнату. И не убегал ли он на «Тучку» от плача младенца, пеленок, суеты и прочих «счастливых» обстоятельств?.. Ахматова ведь неспроста, наверное, написала в стихах, что не любил он по-настоящему только три вещи: чай с малиной, женскую истерику и... «когда плачут дети»...
 
«Мой папа - поэт, а моя мама истеричка!»
 
  ...Однажды, пишет Чуковский, когда Гумилев поутру сидел у стола и прилежно работал, а Анна Андреевна все еще лежала в постели, он укоризненно «зачитал» ей некрасовское: «Белый день занялся над столицей, // Сладко спит молодая жена, // Только труженик муж бледнолицый // Не ложится, ему не до сна»... Ахматова, утверждает Чуковский, тут же ответила ему другой цитатой из Некрасова: «...На красной подушке // Первой степени Анна лежит». Не знаю уж, была ли и впрямь у нее красная наволочка на подушке (стих Некрасова имел в виду «орден Анны», который на похоронах несли на красной подушечке), но даже в этой невинной пикировке ощущалось и соперничество, и ревнивое противоборство двух необыкновенных, уже знающих себе цену людей...
  Они еще шутили, шутили даже тем, что без особой натуги «разыгрывали» вполне благополучную семью, хотя у обоих были романы на стороне и отношения их, несмотря на младенца-сына, оставленного в Царском Селе, трещали по швам. К 1915 году они, пребывая под одной крышей, давно уже не жили друг с другом - оставались друзьями. Даже сын не сблизил их. «Мы и из-за него ссорились... - вспоминал позднее Гумилев. - Левушку - ему было четыре года - кто-то, кажется Мандельштам, научил идиотской фразе: «Мой папа - поэт, а моя мама истеричка!» И Левушка однажды, когда у нас в Царском собрался «Цех Поэтов», вошел в гостиную и звонко прокричал: «Мой папа - поэт, а моя мама истеричка!» Я рассердился, а Анна Андреевна пришла в восторг и стала его целовать: «Умница, Левушка. Ты прав. Твоя мама - истеричка»...
  Да, у Гумилева были романы, был уже внебрачный сын Орест, которого родила ему актриса Ольга Высотская. Теперь он «крутил роман» с Татьяной Адамович, хотя в лазарете нежно ухаживала за ним и дочь архитектора Бенуа, с которой он флиртовал параллельно. Поэтессы Мария Левберг, Маргарита Тумповская, актриса Олечка Арбенина и даже будущая «валькирия революции» Лариса Рейснер - вот далеко не полный список увлечений поэта. Он был уже не тот неуклюжий мальчик. Теперь, как напишет Тюльпанова-Срезневская, он, «пройдя суровую кавалерийскую военную школу... сделался лихим наездником... храбрым офицером... подтянулся и, благодаря своей превосходной длинноногой фигуре и широким плечам, был очень приятен и даже интересен, особенно в мундире. А улыбка и несколько насмешливый, но милый и не дерзкий взгляд больших, пристальных, чуть косящих глаз нравились многим и многим». Но ведь и у Ахматовой были сердечные привязанности. Она, как признается потом, тоже «спешила жить и ни с чем не считалась». Где-то признается позже, что гораздо больше ее поразил в Петербурге не поэтический даже - женский успех свой. Успех в глазах мужчин. У нее был уже красивый роман с Модильяни в Париже, на письмо которого, спрятанное в книге, наткнулся однажды Гумилев; какое-то романтическое приключение с художником Судейкиным, которому посвятит несколько стихов; короткая, но бурная связь с юным композитором Артуром Лурье, чье семейное гнездо она, по его словам, «разорит, как коршун». Это только те избранники, про которых известно достоверно, а ведь ей порой объяснялись в любви уже при первом знакомстве. Об одном таком смельчаке она однажды сказала Адамовичу: «Странно, он не упомянул о пирамидах!.. Обыкновенно в таких случаях говорят, что мы, мол, с вами встречались еще у пирамид, при Рамзесе Втором, - неужели не помните?» Это, наконец, только те, кто не входил в «свиту» ее, кому она, по словам того же Лурье, имела обыкновение направо и налево раздавать «царские подарки» - перчатку, ленту, клочок корректуры, старую сумку, «старый сапог», - шутил Лурье. Сам он, кстати, получил от нее какой-то «малиновый платок», о котором говорится в стихотворении «Со дня Купальницы-Аграфены» (на слова этого стихотворения он потом напишет музыку).
  Да, сердечные привязанности у Ахматовой были, но счастья в любви, кажется, не случилось. Поэт Чулков, который пишет, что именно он и «открыл» в ней поэта, не зря ведь назвал ее тогда раненой «птицей»: «У подъезда я встретил опять сероглазую молодую даму. В вечернем тумане она похожа была на большую птицу, которая привыкла летать высоко, а теперь влачит по земле раненое крыло...» К1915 году она уже скажет, что «никогда не знала, что такое счастливая любовь». Та же Срезневская напишет точно: «Женщины с таким свободолюбием и с таким громадным внутренним содержанием, мне думается, счастливы только тогда, когда ни от чего и тем более ни от кого не зависят. До некоторой степени и Аня смогла это себе создать. Она не зависела от своей свекрови, не зависела от мужа. Она... рано стала печататься и имела свои деньги. Но счастья я в ней никогда не наблюдала...»
 
Черное кольцо
 
  Впрочем, одно исключение кажется все-таки было. Имя ему - Борис Анреп. Рослый красавец, блестящий офицер, талантливый поэт и художник. Роман с ним, как напишет Ахматова, случится буквально «в три дня». А потом он уедет на фронт. Удивительно, но Анрепу она посвятит более тридцати стихотворений. О своем увлечении вспоминал позднее и Анреп: «Мы катались на санях, обедали в ресторанах, и все время я просил ее читать мне стихи; она улыбалась и напевала их тихим голосом. Часто мы молчали и слушали всякие звуки вокруг нас. Во время одного из наших свиданий в 1915 году я говорил о своем неверии и о тщете религиозной мечты. А.А. строго меня отчитала, указала на путь веры как на залог счастья. «Без веры нельзя...» Но от нее я не получил ни одного письма, и я не написал ни одного, и она не «пришла на помощь моему неверью».
  История с Анрепом поразительна. С ним ее познакомил Николай Недоброво (лирик, филолог, критик, близкий друг Ахматовой. - Прим. ред.). Но до того он писал Анрепу: «Красивой ее назвать нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и генсборовский портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего, поместить ее в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии». Надо сказать, что и про «леонардовский рисунок», и про икону, и про мозаику Недоброво писал не случайно: Анреп был довольно известным уже художником. У него была персональная выставка в Лондоне (рисунки, акварели, мозаика), ему поручили работать над фресками аж в Вестминстерском дворце... Словом, советы Недоброво, как лучше изобразить Ахматову, попали, что называется, «по адресу». Одного не мог предугадать Недоброво - того, что спустя годы и годы его идея будет осуществлена Анрепом просто буквально.
  Анрепу, этому «великану с неукротимой жизненной силой», когда он приехал в Россию из Лондона, было тридцать два. Приехал как только началась Первая мировая, чтобы оказаться в армии. У родителей его было небольшое имение в Ярославской губернии (именно потому Ахматова назвала его в одном из стихотворений «лихим ярославецем») и дом в Петербурге. До того учился в частных школах Англии, окончил Императорское училище правоведения в России, юридический факультет университета. Семь лет был женат на Юнии Хитрово, правда, женился не по доброй воле, а по требованию обеих семей, поскольку, как прежде говорилось, «скомпрометировал» Юнию, девушку из аристократической семьи. Теперь имел свой дом в Англии, был принят в знаменитых салонах Вирджинии Вульф и Оттолин Моррелл. Но через три года после женитьбы и за три года до встречи с Ахматовой влюбился в певицу Элен Мейтленд, у которой от него родился сын и на которой он впоследствии женился. Был весел, смел, романтичен - как художник, любвеобилен - как поэт. Даже расставшись с Ахматовой в марте 1917 года, навсегда уехав в Англию, уже на корабле, по дороге в эмиграцию, так лихо закрутит роман с сестрой жены своего брата Марией Волковой, так неотразимо предложит ей жить в своем доме в Англии, что Элен, вторая его жена, вынуждена будет смириться с необходимостью жить втроем. Но все это - впереди.
  Пока же, после трех первых дней, Ахматова проводит его на фронт, откуда он будет рваться к ней в каждую командировку. «Ужасы войны его только развлекали», - напишет о нем знаменитый впоследствии английский прозаик Олдос Хаксли. Однажды Анреп привезет ей большой деревянный крест, найденный в разрушенной церкви в Галиции. «Нехорошо дарить крест: это свой «крест» передавать. Но вы уж возьмите». Ахматова в ответ подарит ему кольцо с черным камнем. Отдаст, как напишет, «под скатертью», за столом. Он вспоминал: «Я закрыл глаза. Откинул руку на сиденье дивана. Внезапно что-то упало в мою руку... это было черное кольцо. «Возьмите, - прошептала она. - Вам». «Кольцо, - как писал позже Анреп, - было золотое, ровной ширины, снаружи было покрыто черной эмалью, но ободки оставались золотыми. В центре черной эмали был маленький бриллиант. А.А. всегда носила это кольцо и приписывала ему таинственную силу». Потом она попросит вернуть его, оно было из камня бабушкиного ожерелья, но Анреп заверит: «Ваше кольцо будет в дружеских руках...» Гумилев даже станет острить: «Я тебе отрежу руку, а ты отвези ее Анрепу - скажи: если вы кольцо не хотите отдавать, то вот вам рука к этому кольцу...» Но однажды в ресторане Николаевского (ныне Московского) вокзала, провожая Гумилева, Ахматова пожалуется ему, что Анреп не идет и не пишет. Гумилев ударит по столу рукой: «Не произноси больше его имени!..» Анна Андреевна помолчит, потом робко спросит: «А можно еще сказать?» Он рассмеется: «Ну, говори!..» Пообедав, они направятся к перрону. И вдруг тот, о котором только что говорили, встретится им в дверях. Он поздоровается, заговорит. Анна Андреевна с царственным видом скажет вдруг: «Коля, нам пора» - и пройдет мимо... Гумилев тут же предложит Ахматовой пари на сто своих рублей против ее одного, что человек этот будет ждать ее у выхода. Она примет пари. А при следующей встрече Гумилев, не целуя ей руки, не здороваясь даже, сразу же крикнет: «Давай, давай рубль!..» Когда началась Февральская революция, Анреп, под пулями, приходил к ней по льду Невы на Выборгскую сторону, где она жила в те дни. Приходил «не потому, что любил, - говорила потом Ахматова. - Ему приятно было под пулями пройти». Он вспоминал: «Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание увидеться с Анной Андреевной... Звоню, дверь открывает Анна Андреевна. «Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах». - «Я снял погоны». Они заговорят о толпах на улицах, о революции, о том, чем все это закончится. Ахматова волновалась и считала, что надо ждать больших перемен. «Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже...» Возможно, именно тогда Анреп, глядя в глаза, вдруг скажет: «Вы глупы!..» Она сама поведает потом об этом Павлу Лукницкому, как бы доказывая, до чего она может довести даже такого выдержанного человека, как Анреп. Но именно тогда Анреп и сказал ей, что уезжает в Англию навсегда, что любит «покойную английскую цивилизацию разума, а не религиозный и политический бред». Больше в Россию не вернется. Позже Гумилев, оказавшись вслед за ним ненадолго в Лондоне, напишет Ахматовой, что Анреп вспоминает о ней. «Подумайте, как Коля благороден! - скажет она. - Он знал, что мне будет приятно узнать о нем...» А вернувшись в Россию в 1918 году, Гумилев привезет ей подарок от Анрепа: серебряную монету времен Александра Македонского и нечто более практичное - несколько ярдов шелка на платье... Сам Анреп вспоминал потом, как это случилось: «Он уезжал... Я хотел послать маленький подарок Анне Андреевне. И когда он уже укладывал свой чемодан, передал ему большую редкую серебряную монету Александра Македонского и несколько ярдов шелкового материала... Он театрально отшатнулся и сказал: «Борис Васильевич, как вы можете это просить, ведь она все-таки моя жена!» Я рассмеялся: «Не принимайте моей просьбы дурно, это просто дружеский жест». «Он не любил вас?», - спросит Ахматову об Анрепе через несколько лет все тот же Лукницкий. «Он... нет, - ответит она рассеянно, - конечно, не любил... Это не любовь была... Но он все мог для меня сделать - так вот просто...»
  Похоже, это «вот» - верно. Ведь непредставимо, но именно в Англии Борис Анреп станет выдающимся «мозаичистом» и в Национальной галерее в Лондоне, где ему предложат выложить многофигурную мозаику, создаст в центре композиции под названием «Сострадание» («Compassion») лик Ахматовой. Точь-в-точь, помните, как предлагал ему когда-то, еще до знакомства с Ахматовой, Недоброво!..
  В 60-х годах прошлого уже столетия, через пятьдесят лет после встречи с Анрепом, Ахматова окажется в Париже. Они увидятся. Он признавался потом, что, когда вошел в комнату, у него было чувство, будто предстал перед Екатериной Великой. Она скажет о встрече иначе: «Он был как деревянный, видимо, после удара. Мы не поднимали друг на друга глаз, мы оба чувствовали себя убийцами...» Анатолию Найману - тот был тогда ее литературным секретарем - расскажет, думаю, как раз об Анрепе, что он, человек, занимавший в ее жизни «особенное место», жил теперь «в прекрасном замке, окруженном цветниками, слуги, серебро», и что она подумала тогда - «мужчине не следует забираться в золотую клетку»...
  ...Вообще-то это великая тайна: как, когда и где рождаются стихи. Но вот про ахматовские строки: «Думали: нищие мы, нету у нас ничего // А как стали одно за другим терять...» - про этот стих можно сказать абсолютно точно: он появился на свет на мосту. Да-да, именно на Троицком мосту. И случилось это 12 апреля 1915 года. Ахматова вспоминала: «Я написала его, когда Гумилев лежал в лазарете. Я шла к нему, и на Троицком придумала его, и сразу же в лазарете прочитала Николаю Степановичу. Я не хотела его печатать, говорила - «отрывок», а Гумилев посоветовал именно так и напечатать...»
  Что она знала в 1915-м о нищете? Нищей она станет (в прямом смысле слова!) через три года, когда будет выбегать на улицу, чтобы «на весь день» прикурить папиросу, исчезнут даже спички... Вот случай: однажды, возвращаясь в город, вышла в тамбур покурить. В тамбуре, рассказывала, «стояли мальчишки-красноармейцы и зверски ругались. У них тоже не было спичек, но крупные красные, еще как бы живые, жирные искры с паровоза садились на перила площадки. Я стала прикладывать к ним мою папиросу. На третьей (примерно) искре папироса загорелась. Парни, жадно следившие за моими ухищрениями, были в восторге. «Эта не пропадет», - сказал один из них...» Да, она - «королева-бродяга», как звали ее друзья, - не пропала ни в голод, ни в холод. Но пропал, был расстрелян ее муж - поэт Гумилев. Именно в этот день, в этой поездке в вагоне третьего класса именно этого поезда, она, обеспокоенная судьбой арестованного к тому времени Гумилева и пропавшего без вести ее брата, написала полное пророческих предчувствий стихотворение «Не бывать тебе в живых...».
  Они три года были уже в разводе. Она была замужем за чудаковатым ученым, ассириологом Владимиром Шилейко. Гумилев тоже был женат на хорошенькой Ане Энгельгард («Анне второй», как называл ее), у него была уже и дочь - Леночка. А с Ахматовой Гумилев не столько встречался все эти годы, сколько сталкивался случайно. В январе 1920-го Ахматова, например, пришла в Дом искусств на Невский, 15, получать какие-то деньги. Гумилев, рассказывала потом, был на каком-то заседании. Пока ждала, подошел литературовед Эйхенбаум. Ему Ахматова сказала: «Должна признаться в своем позоре - пришла за деньгами». Тот пошутил в ответ: «А я - в моем: пришел читать лекцию, и - вы видите - нет ни одного слушателя». В это время вышел Гумилев, и Ахматова, сама не понимая почему, обратилась к нему на «Вы». Это так поразило Гумилева, что он прошипел: «Отойдем». Они отошли, и он начал ей выговаривать: «Почему ты так враждебно ко мне относишься? - зло спросил ее. - Зачем ты назвала меня на «Вы», да еще при Эйхенбауме! Может быть, тебе что-нибудь плохое передавали обо мне? Даю тебе слово, что на лекциях я, если говорю о тебе, то только хорошо...»
  В другой раз - уже весной 1921 года - она пришла к Гумилеву в издательство «Всемирная литература», где тот работал. Пришла, чтобы получить членский билет Союза поэтов. Опять долго ждала, чтобы он подписал билет, он был к тому времени уже председателем Союза поэтов. Когда же он закончил разговаривать с Блоком и стал просить у Ахматовой прощения, что заставил ее ждать, она ответила: «Ничего... Я привыкла ждать!» - «Меня?» - обиделся Гумилев. - «Нет, в очередях!..» Потом виделись мимолетно, кажется, еще дважды... Но сам он пришел к ней в последний раз по ее просьбе - он вернулся с юга, где видел ее мать. 8 июля 1921 года передала через знакомую, что ждет его, а уже 9 июля он немедля явился...
  Ахматова как раз сидела у окна во двор, когда услышала крик: «Аня!» Удивилась, так скоро Гумилева не ждала, Шилейко был в санатории, больше звать ее было вроде бы некому. Рассказывала: «Взглянула в окно, увидела Николая Степановича и Георгия Иванова». Рассердилась про себя, что он с Ивановым, которого давно не любила, но потом сообразила: Гумилев не мог же знать, что ее мужа, Шилейко, в это время не будет, а одному прийти к бывшей жене считалось, по их старомодным понятиям, неудобным... Эх, знать бы им, что встреча их станет последней! Их, чья совместная жизнь, по выражению ее подруги, знавшей обоих, была «сплошным единоборством». Единоборством в любви, единоборством в творчестве. Я, помню, не сдержал смеха, когда узнал, как однажды она, найдя в гумилевском пиджаке записку от женщины, вместо упрека крикнула ему: «А все же я пишу стихи лучше тебя!» Каково?! Но мне стало не до смеха, когда прочел, что произошло после этих слов, что она рассказала Чуковскому уже после смерти Гумилева: «Боже, как он изменился, ужаснулся! Зачем я это сказала! Бедный, бедный!..» В другой раз, когда кто-то из учеников ее мужа важно сказал при ней, что «литературный вкус» ему дал Гумилев, Ахматова отозвалась мгновенно: «Откуда же Николай Степанович его взял?..» Явила по первому движению души, а потом, кажется, корила себя за сорвавшиеся слова. Впрочем, и Гумилев не щадил ее самолюбия и частенько, когда бывал сердит, говаривал: «Ты, Аничка, поэт местного царскосельского значения...» Говорил, но остерегался. Да-да, он, храбрый кавалерист (два «Георгия»), охотник на львов, дуэлянт, на самом деле, по словам биографа его, «всегда как-то боялся ее». Ее - «Гумильвицу».
  И вот - та, последняя встреча их. О чем же говорили они, не зная, разумеется, что видятся в последний раз? Гумилев рассказывал о матери Ахматовой, сообщил бывшей жене о смерти одного из братьев ее. Правда, к концу разговора, забыв об этом, он позвал ее на вечер в дом Мурузи. Она, разумеется, отказалась. Удивлялась потом: как он не понимал, что после известия о смерти брата она не могла идти веселиться? Еще Гумилев попенял ей, что она мало выступает, мало читает стихов. Ахматова отмахнулась: Шилейко запрещает... Гумилев изумился и, вспоминала, не поверил: Ахматовой, считал он, никто и ничего запретить не может... Вот, собственно, и вся встреча. Если бы не одна роковая фраза Ахматовой... Вывести гостей из дома она решила по винтовой лестнице, минуя двор. Зажгла свечу. «Лестница была совсем темная, - вспоминала, - и когда Николай Степанович стал спускаться по ней, я сказала: «По такой лестнице только на казнь ходить...» Не говорила бы так!.. Зная, что ее слова сбываются! До ареста Николая Гумилева оставалось двадцать пять дней, до расстрела - пятьдесят!
  Об аресте его узнает на Смоленском кладбище, на похоронах Блока. А о расстреле догадается по губам Рыкова, профессора-агронома (на ферме которого в Царском Селе гостила). В тот день, вместе с Маней Рыковой, она сидела на балконе. Сверху и увидели возвращающегося из города профессора. Тот, заметив дочь, позвал ее. Ахматова видела, как он что-то сказал ей, и Маня, всплеснув руками, закрыла лицо. Ахматова задрожала, но подумала, что несчастье случилось в семье Рыковых. Но взбежавшая на второй этаж девушка произнесла только два слова: «Николай Степанович» - и Ахматова поняла все. А уже утром, на вокзале, сама прочла в газете приговор. От Гумилева у нее останется подарок - новгородская иконка, которая будет храниться в «маленьком ящике вместе с четками, другими иконами и старой сумочкой». И его сын, разумеется, красивые руки которого будут изумленно узнавать потом состарившиеся женщины Гумилева, любившие его всю жизнь.
  Те руки поэта Гумилева, которые лучше всех знала, конечно же, его Гумильвица.

(Журнальный вариант)STORYоктябрь/07
http://clubs.ya.ru/4611686018427415374/posts.xml?tb=110

[394x500]

[366x500]

[333x500]

 

 

[334x500]

[500x389]

[500x387]

[500x489]

Серия сообщений "ПАРЫ.Любовь.":
Часть 1 - РомеоДжульетное..
Часть 2 - Juarez Machado.Танец,музыка,ресторан
...
Часть 95 - Композитор Pietro Floridia (1860-1932).Опера “La colonia Libera”
Часть 96 - Итальянский фарфор.Статуэтки.
Часть 97 - ГУМИЛЕВ и ГУМИЛЬВИЦА

Серия сообщений "Женский портрет":
Часть 1 - Ретро-фото.Женские портреты нач.20 века.
Часть 2 - проРусское..
...
Часть 98 - Kubo Shunman
Часть 99 - Офелия в живописи
Часть 100 - про ЯЩИК ПАНДОРЫ в картинках..
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (5):
нехороший текст у этого недошивина..
smile-777 09-02-2011-19:16 удалить
Спасибо, очень интересно!
NADYNROM 09-02-2011-19:49 удалить
Такахаши_Омояра, почему нехороший? smile-777, я просто цитировала, поэтому меня не за что благодарить.
Mila_Master 11-02-2011-01:56 удалить
спасибо за новую книгу! еще не читала пост, только первый комент. и вот, что подумала. текст книги наверное немного по-мужски груб от реального описания жизни. А наш советский, да и постсоветский слух более привычен к высокому женскому слогу, завуалированно и иносказательно замалчивавший эту правду."Когда б Вы знали из какого сора растут цветы, не ведая стыда?"
NADYNROM 11-02-2011-09:40 удалить
dessinatrice, я тоже книгу не читала, а теперь вот хочу прочитать.


Комментарии (5): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Гумилев и Гумильвица | NADYNROM - Да, я звезда, а что мне остаётся? | Лента друзей NADYNROM / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»