Давно уже не обращалась к некогда любимой теме о живописи в поэзии и прозе. Но вот относительно недавно прочла роман Питера Акройда «Чаттертон» и решила процитировать те моменты, которые автор посвящает истории создания знаменитой картины Генри Уоллиса. Разумеется, исключительно возможной истории создания, а не документированной=)
Текста получилось очень много, хотя я старалась нещадно сокращать. Но, может быть, кому-то будет интересно?
Томас Чаттертон (1752–1770) родился в Бристоле. Там он учился в Колстонской школе,а затем несколько месяцев проходил в учениках у адвоката. Но образование всегда значило для него меньше, нежели порывы собственного духа. Его отец умер за три месяца до рождения сына. Чаттертон с детских лет восхищался старинной церковью Св. Марии Редклиффской, где некогда его отец был певчим в хоре. Мальчику было семь лет, когда мать принесла ему обрывки рукописи, найденной в архиве этой церкви, – и воображение его забурлило. Он сказал матери, что она «нашла истинное сокровище, и он вне себя от радости, столь это бесподобно». «Он влюбился», по словам матери, и в прошлое Бристоля, и в саму старину. Он принялся писать стихи, а затем, в возрасте пятнадцати или шестнадцати лет, сочинил «Роулианский цикл». Эти поэмы якобы сложил средневековый монах (чему много лет продолжала верить публика), – в действительности же они принадлежали перу юного Чаттертона, которому удалось выработать настоящий средневековый стиль, отчасти зародившийся благодаря чтению древних текстов, а отчасти изобретенный им самим.
Наконец, наскучив Бристолем и соблазнившись надеждой на литературный успех, семнадцатилетний Томас Чаттертон отправился в Лондон. Но надеждам на славу не суждено было оправдаться – во всяком случае, при его жизни. Книгопродавцы оставались равнодушны или безучастны, а лондонские журналы по большей части отвергали элегии и стихотворения, которые предлагал им Чаттертон. Вначале он жил в Шордитче, у родственников, но в мае 1770 г. перебрался в чердачную каморку на Брук-стрит в Холборне. Там-то, утром 24 августа 1770 г., он принял мышьяк – очевидно, не вынеся борьбы с нищетой и неудачами. Когда дверь в его комнату взломали, на полу обнаружили раскиданные клочки бумаги, испещренные его почерком. После расследования огласили заключение: felo de se, то есть самоубийство. На следующий день тело поэта похоронили на кладбищенском участке при работном доме на Шу-лейн. Известен лишь один его прижизненный портрет, но для потомства образ "дивного мальчика" увековечила картина «Чаттертон» кисти Генри Уоллиса. Она была закончена в 1856 г., а позировал художнику, изображая умершего поэта, молодой Джордж Мередит, лежа в той самой мансарде на Брук-стрит
[700x475]
Г. Уоллис. Смерть Чаттертона
– Как это может быть неестественным? – Мередит достал носовой платок из кармана своих лиловых брюк и накрыл им лицо. Теперь его голос слегка приглушала ткань. – Теперь ты видишь общие для человеческого рода черты, свободные от индивидуального выражения. Так как же маска может быть неестественной?
– Но мне как модель нужен ты. Именно ты. Твое лицо. – Уоллис зажмурился, когда в комнату хлынул зимний солнечный свет и эмалированные китайские вазы на каминной полке внезапно полыхнули огнем.
– Мое лицо, но не я сам. Мне ведь нужно быть Томасом Чаттертоном, а не Джорджем Мередитом.
– Но это будешь именно ты. В конце концов, я могу писать только то, что вижу. – Ища поддержки, Уоллис взглянул на Мэри Эллен Мередит, но та в эту минуту казалась рассеянной: она изучала собственную ладонь, сжимая и разжимая кисть правой руки.
Мередит рассмеялся и поднялся с дивана, на котором лежал раскинувшись.
– И что же ты видишь? Реальное? Идеальное? Как ты узнаешь, в чем разница? – Они оба спорили так весь день, и, к большому неудовольствию Мэри Эллен, ее муж не желал прекращать этих споров. – Когда Мольер создал Тартюфа, французский народ неожиданно обнаружил этого персонажа возле каждого семейного очага. Когда Шекспир выдумал Ромео и Джульетту, весь мир научился любить. Так где же здесь реальность?
– Значит, так ты смотришь и на собственную поэзию, если я правильно понимаю? – Говоря это, Уоллис не мог удержаться от того, чтобы снова не взглянуть на Мэри: на ее волосы, щеку и плечо так ложился свет, что она напомнила ему один из образов Джотто, чью живопись он совсем недавно изучал в Истории Турнье.
– Вовсе нет. Я не мечу так высоко. Все, на что я могу притязать, – это лишь замкнутая комнатка, тесное пространство для наблюдений, где я даю волю своему перу. Разумеется, существует некая реальность…
– Ага! Теперь ты запел по-другому!
– …Но – собирался я добавить – отнюдь не такая, которую можно изобразить. Не существует таких слов, которые могли бы определить неопределенный предмет. Горизонт. – Мередит снова растянулся на диване и, казалось, принялся всматриваться в свою жену. Она ответила ему кратким взглядом.
– Мой муж гораздо более высокого мнения о своей поэзии, нежели желает показать нам, мистер Уоллис. Он весьма горд.
– Да, Уоллис, почему бы тебе это и не изобразить? Гордыня, Гибнущая в Чердачной Каморке. В самый раз для Королевской Академии. Или поместил бы это туда, к прочим правдивым выдумкам. – Мередит указывал на книжный шкаф черного дерева, уже украшенный группами персонажей Чосера, Боккаччо и Шекспира.
"Нет, – подумал Уоллис, – она творение не Джотто, а скорее Отто Рунге".
* * *
Мередит взбирался по лестнице дома на Брук-стрит в Холборне, следуя за горничной, которая открыла ему дверь.
– Смотрите под ноги, сэр, – прокричала она (хотя он шел за ней по пятам). – Где-то здесь зазор между досками. Можете здорово грохнуться. Мередит засмеялся, и она подпрыгнула. – Ах, сэр, – выговорила она, – я и не знала, что вы так близко. – Она с хихиканьем побежала вперед, и вот уже проворно забарабанила в дверь на крошечной лестничной площадке – самой верхней в доме. – К вам тут один господин! – прокричала она, а потом, с новым хихиканьем, пронеслась мимо Мередита и побежала вниз по ступенькам, на ходу подвязывая тесемки своего чепца.
Он выждал некоторое время, а потом, не услышав изнутри никаких звуков, осторожно отворил дверь; но быстро отпрянул назад, увидев на кровати тело Уоллиса с волочащейся по полу рукой. Тогда тело заговорило:
– Не пугайся, Джордж. Я репетирую твою роль.
– Ах, приношу свои извинения. Я же не знал, что это театр. Полагаю, частный.
– Чем лучше я в тебя перевоплощусь, милый Джордж, тем лучше я тебя напишу. – Уоллис приподнялся и сел на край кровати. – А миссис Мередит не пришла с тобой? – Он задал этот вопрос небрежным тоном – так, словно ответ не имеет для него совершенно никакой важности.
– Нет, она не смогла прийти. Явился ее дражайший папочка и настоял на том, чтобы прокатить ее по парку, словно некий великовозрастный Фаэтон. На самом деле, с тех пор, как муж прочел ей письмо Уоллиса, Мэри больше не упоминала о позировании, и он счел, что ей это неинтересно.
Уоллис быстро встал.
– А теперь скажи, как тебе нравится моя каморка? – Он вытянул руку, словно представляя его этой комнатенке, которая, надо сказать, была столь тесна, что Мередит на миг почувствовал себя чужаком, вторгшимся в кукольный домик.
– Ты пришел как раз вовремя. Я успел закончить первые наброски.
– Так вот где умер несчастный поэт. – Мередит обернулся кругом, и его сапоги заскрипели по ветхим деревянным доскам пола. – Как там сказано у Шелли? Еще не отлетел от розы бледной смертный трепет?[ Наверно, вздор. Он ощупал кровать и оперся на нее коленями, чтобы выглянуть из окна, на крышу Фернивалз-Инн, за которой виднелся почерневший купол Св. Павла. Твой друг спит на очень жесткой постели.
Уоллис разбрасывал по полу мелкие клочки бумаги.
– Остин Дэниел живет ниже. Это комната его служанки.
– А, той девушки?
– Ее зовут Свинка. Не спрашивай, почему. – Мередит и не собирался спрашивать; он с любопытством наблюдал за Уоллисом, продолжавшим кидать себе под ноги обрывки бумаги. Уоллис поймал его взгляд. – Кэткотт, повествуя о смерти Чаттертона, – сказал он, – сообщает, что рядом с телом нашли клочки разорванной рукописи. Я рад, что тебя забавляют мои скудные попытки добиться правды жизни.
– Зови это правдоподобием.
– Зови это как хочешь. Это одно и то же.
– Ну, в любом случае, это та самая комната. – Мередит оперся локтем о подоконник; его бледное лицо и рыжие волосы вырисовались силуэтом на фоне зимнего неба. – От поэта к Свинке. Но эта комната – вовсе не хлев. – Он оглянулся на стул и столик, аккуратно поставленные у изножья кровати тщательно протертые и отполированные, хотя, судя по их старинному виду, ими вполне мог пользоваться еще сам Чаттертон. Кровать относилась к той же эпохе: маловероятно, чтобы Свинка знала, что спит на смертном ложе, но, быть может, ей снятся дурные сны? На подоконнике возле Мередита стояло небольшое растение, и, приглядевшись к его тонкому и гибкому стеблю, вившемуся по оконному стеклу, он догадался, что это, наверное, ее единственное имущество.
Уоллис вытащил из-под кровати видавший виды деревянный ларь.
– Это не Свинкин сундук, – сказал он. – Но она дала нам любезное разрешение его использовать. – Он откинул крышку: внутри было пусто. Тогда он набил сундук рукописями, а потом придвинул его вплотную к выбеленной стене. Отойдя в противоположный угол, он стал рассматривать подготовленную сцену. – Чего-то недостает, – пробормотал он себе под нос.
– Меня?
Уоллис не расслышал вопроса. Он размашисто приблизился к Мередиту, склонился над ним и распахнул окно. В каморку ворвался холодный ноябрьский воздух. Затем он передвинул деревянный стульчик на несколько дюймов в сторону и набросил на него свое пальто. Он подошел к сундуку и перевернул его, поместив под некоторым углом к стене. Потом он снова отступил в угол каморки.
Мередит с интересом наблюдал за всеми действиями друга.
– Ну как, Генри, все становится правдоподобнее?
– Вот когда ты будешь лежать мертвым на постели, только тогда все станет правдоподобным. – Теперь он в первый раз оглядел Мередита. – Ты не мог бы снять пальто и сапоги?
– Тогда я стану настоящим Чаттертоном и непременно умру. Ты не чувствуешь, как дует из окна?
Уоллис, усевшись на табуретку, положил себе на колено деревянную доску.
– Ну так закрой, закрой его, – сказал он рассеянно. – Теперь я знаю, как все было. Я сумею вспомнить.
Он взял большой лист рисовальной бумаги и поместил его на доску, приколов сверху парой деревянных гвоздиков:
– Брось мне свои сапоги и пальто, Джордж. Их не должно быть видно. Мередит исполнил его просьбу: – А теперь ляг на кровать, – голос Уоллиса звучал повелительно, но он уже погрузился в работу: – Теперь повернись ко мне головой. Вот так. – Он повернул собственную голову так, что теперь его взгляд упирался в пол: – Нет, у тебя такой вид, как будто ты собираешься уснуть. Позволь себе роскошь умереть. Ну давай же.
Мередит устроился на кровати поудобнее. И сразу же почувствовал, что ему что-то вонзилось в спину.
– Ты когда-нибудь читал, – спросил он, – сказку о принцессе на горошине? – Он приподнялся и обнаружил маленькую красную пуговку, лежавшую под ним на простыне. Он спрятал ее в брючный карман и снова лег. – Смерть я еще могу вынести, – сказал он в пустоту. – Чего я вынести не могу – так это изображения смерти.
– Свесь правую руку на пол. Вот так. – Уоллис сам опустил руку, так что его пальцы коснулись деревянных досок. – И сожми пальцы в кулак. Сожми их так, как будто держишь что-то. Мне нужно видеть моторные движения твоей руки.
Мередит последовал его указаниям, но его молчание продлилось недолго.
– Мне кажется, Генри, будто я стараюсь схватить пустоту. Уж не эмблема ли это всей жизни поэта? Быть может, это некий символ?
Но Уоллис уже рисовал задуманную сцену; он пользовался черным мелом, закрепив его в специальном держателе, и сохранял молчание до тех пор, пока не закончил набросок изгиба Мередитовой руки.
– Детали я допишу в мастерской. Сейчас мне нужно только общее впечатление.
– Понимаю. Значит, величайший реализм – это еще и величайшая фальсификация? – Уоллис снова ничего не ответил, продолжая быстро делать набросок. – Можно мне… – начал было Мередит, но Уоллис, подняв руку с мелом, остановил его.
– Пожалуйста, полежи несколько минут спокойно, Джордж. Мне нужно схватить это выражение. – Две или три минуты он работал молча. – Теперь можешь говорить.
– Теперь мне нечего сказать. – Но Мередит не мог долго молчать. Генри, я не рассказывал тебе, что прошлой ночью мне приснился Чаттертон? Я проходил мимо него по какой-то старой лестнице. Что это означает?
– Полагаю, лестница – это эмблема. Как ты там говорил? Лестница – это эмблема времени.
– Но почему я показывал ему куклу? – Мередит посмотрел на потолок, впервые заметив, какой он ветхий, какой почерневший от сажи и копоти, и как одно из темных пятен приняло очертания человеческого лица. Испытав внезапное угнетение, он подумал, что, быть может, это пятно и было последним, что Чаттертон увидел на земле, – как узник, который смотрит на стены своей темницы перед тем, как его уводят…
Он закрыл глаза и попытался представить себе ту последнюю тьму. Но не смог. Он был Джорджем Мередитом. Он знал только то, что знал Джордж Мередит. Для него еще не было спасения.
– Лежи-ка спокойно. Мне нужен этот свет на твоей руке. – Пока Уоллис работал, его язык слегка высовывался изо рта. Затем внезапным размашистым движением он что-то написал в правом нижнем углу, отложил мел и прислонился к стене. – Я так рад, что мы сюда пришли, – сказал он. – Это та самая комната. Это та самая кровать. Это лондонское освещение. Реальность, Джордж, существует только в зримых вещах. – Он огляделся вокруг и явно остался доволен всем, что увидел.
– Теперь мне можно пошевелиться? – Мередит сел на кровати и потер правое плечо. – Полагаю, ты закончил?
– На сей момент – да.
– Момент! Мне он показался веком. – Уоллис покраснел, и Мередит поспешил прибавить: – Не подумай только, что я возражаю. Мне очень нравится. Такой восхитительный способ провести утро. А потом, через несколько дней, я приду к тебе в мастерскую, ты меня нарядишь и сделаешь маленькую картину маслом. Правильно я говорю? – Уоллис кивнул. – И это будет тоже восхитительно. Потом ты перенесешь эту маленькую картину на большой холст. Пройдет несколько недель, или даже месяцев, и картина будет готова. Снова восхитительно. – Уоллис с любопытством рассматривал свет, падавший Мередиту на лицо, и вот он взял чистый лист рисовальной бумаги и принялся за новый эскиз. Но пока Мередит продолжал, он улыбался. – Это будет очень мило, только не нужно рассуждать о реальности. Ты создашь костюмированную драму, трагическую сцену, достойную Друри-Лейна. Эти твои зримые вещи – сценические подпорки, сущая бутафория.
– Замри! – Уоллис взмахнул своим мелом. – Замри в таком положении! Закрой глаза и ни о чем не думай. Освободи свой ум, пока я тебя буду рисовать.
– Нет ничего легче.
Уоллис молча работал, а Мередит, казалось, погрузился в сон, и тишину нарушало лишь сердитое жужжанье мухи, тщетно пытавшейся вылететь через закрытое окно. Но неожиданно раздался стук в дверь, и художник, раздосадованный таким вторжением, громко крикнул:
– Кто там? – Через некоторое время они оба услышали какие-то приглушенные звуки, словно кто-то доверительно беседовал с самой дверью. Кто там? – снова выкликнул Уоллис.
Дверь тихонько приоткрылась, и из-за нее показался кончик чьего-то носа. Мередит сел и громко расхохотался.
– Свинка, милая Свинка, входи же!
Та осторожно вошла.
– Извините меня, сэры. Я не знала, одемшись ли вы, и поэтому сказала ей обождать. – Она мотнула головой куда-то в сторону лестницы.
– Свинка, милая Свинка, ты случайно не родственница Фрэнсису Бэкону?
– Я из Троттеров, сэр. Троттеры из Хаммерсмита, вот кто мы есть. – Она слегка расправила чепец и взглянула на Мередита, словно ожидая, что тот с ней не согласится. – И я рада сказать, все мы, Троттеры, в прислугах. Потом она вспомнила, зачем явилась к Уоллису. – Там внизу какая-то дама любезнейше желает подняться к вам, если вы благоволите, сэр. Изволите, чтоб я ее отвела прямо сюда, или оставить ее там, где она сейчас?
– Она не назвалась? – спросил он, и в этот самый миг в комнату вошла Мэри Эллен Мередит.
Уоллис от неожиданности вскочил с табуретки, и его рисовальная доска полетела на пол.
– Простите, – сказала Мэри. – Кажется, я пришла не вовремя, как всегда.
– Нет. Вовсе нет. Нет. – Уоллис со Свинкой принялись ползать на коленях по полу, соревнуясь друг с другом в попытках подобрать наброски, соскользнувшие с доски. – Мы уже все закончили. – Уоллис махнул Свинке рукой, чтобы та ушла. Она поднялась, оглядела всех по очереди и удалилась из комнаты.
Мередит лежал на кровати, сложив руки под головой, и улыбался своей жене.
– Извини меня, дорогая, мне нельзя шевелиться. Я ведь мертвый или умирающий поэт.
– Знаю. Вернее, я знаю, что ты его изображаешь. – Она повернулась к Уоллису, который уже поднялся с пола и теперь, склонив голову, приводил свои наброски в порядок.
– Мой муж – образцовый натурщик, мистер Уоллис?
– Ну… – Уоллис взглянул на нее в смущении.
– По крайней мере, я образцовый поэт. Я притворяюсь, что я – это другой.
– Так вот эта знаменитая чердачная каморка. – Казалось, она не обращает внимания на мужа, но Уоллис заметил, как нервно она поигрывает ниткой янтаря на запястье; она крутила ее вокруг руки, и падавший из окна солнечный свет переливался по бусинам, разбрасывая цветные вспышки по тесной комнатенке.
– Подумай только обо всех страстях, что бушевали здесь, дорогая. И вот на этой самой кровати.
– А я думала, ты мертвец, Джордж.
– Вот видишь, и мертвецы иногда разговаривают.
– Можно мне взглянуть на наброски, мистер Уоллис? – Она поспешно повернулась к художнику. Пока она рассматривала работы, выполненные им за это утро, он стоял рядом.
– Видите, – говорил он, – как падает тень. Но простите меня.
– Простить вас? Простить за что? – Она произнесла это невольно, продолжая поигрывать янтарным браслетом.
– Полагаю, вы все уже знаете о таких вещах. Джордж так щедр на слова…
– Нет, поверьте, я ничего не знаю. Джордж никогда не говорит о серьезных вещах. Со мной, во всяком случае. – Она изучала набросок, изображавший ее мужа мертвым на постели.
Пока они беседовали вдвоем, Мередит снова принял позу Чаттертона и, искривив шею еще более неудобным образом, прошептал своей жене:
– Почему бы тебе не посмотреть на великий подлинник, вместо того чтобы сверлить взглядом оттиски с него?
– Джордж, ты же всегда советовал мне доверяться именно первому взгляду.
Все трое рассмеялись над этими словами, и громче всех сам Мередит.
– Но разве я не тот предмет, который мог бы воспламенить твою душу? Ведь я, как говорит Генри, так реалистичен.
– Да ты едва ли вовсе реален, – она говорила очень мягким тоном, продолжая изучать рисунки.
– Так ты находишь меня неестественным, дорогая?
– Ты куда естественнее на бумаге.
– На моей – или на этих набросках?
– И там, и здесь.
– Так значит, я – фальшивка, а мои сочинения – нет?
– Этот вопрос ты должен задать своему зеркалу.
– Но мое зеркало – это ты.
– Нет. Я всего лишь твоя жена. – Уоллиса поразила та откровенность, с которой они разговаривали друг с другом в его присутствии, но Мэри вновь к нему повернулась, словно ничего особенного не произошло. – Расскажите мне, что вы будете делать дальше с этими набросками, мистер Уоллис. Мне хочется знать все в подробностях, так что ничего не упустите. – Она бросила беглый взгляд на мужа, который, все еще сохраняя свою лежачую позу, смотрел на них обоих с едва заметной улыбкой. – Джордж, разумеется, будет притворяться, что не слушает, но на самом деле все услышит. Таково уж его обыкновение.
– Таково уж обыкновение целого света, дорогая.
Но она уже внимала Уоллису, который поднес к свету свой последний набросок.
– Когда я закончу этот рисунок, мне потребуется смочить его водой, и тогда я набросаю нужные тени серым. После этого я наложу нужные краски и дам им высохнуть; а когда они затвердеют, я прорисую акварельной кисточкой все детали. Что касается света…
– Прочь, чертов свет! – Мередит снова лежал, уставившись в потолок.
– …Что касается света, то мне нужно лишь тронуть рисунок водой, а затем потереть его кусочком хлеба. Таков, по крайней мере, мой способ.
Мередит заворочался, и маленькая кровать заскрипела под ним.
– Хлеб и вода – вот чем всегда были живы поэты. Ты знала об этом, любовь моя? Ты ведь, наверно, слыхала про любовь в шалаше?
Но они оба настолько углубились в свою беседу, что не обратили на него никакого внимания.
– С реальностью не поспоришь, миссис Мередит. Это комната Чаттертона, в точности такая, какой и была…
– И все здесь осталось прежним? – Мэри оглядела каморку, и, всматриваясь в окружающие предметы, даже не остановила взгляда на муже, словно и тот был частью старой мебели.
– Да, здесь все прежнее! – Уоллис уже преисполнился такого воодушевления, что даже этот бесхитростный вопрос вызвал у него радостную бурю согласия. – В точности прежнее! И понимаете – если мне сейчас удастся воссоздать эту комнату, она будет запечатлена такой навечно. Даже это хилое растеньице, самое хрупкое из всего, что тут есть, – и оно обретет бессмертие! – Придя в возбуждение, он коснулся ее руки своей, но тут же ее отдернул. Но Мэри и не шевельнулась. Он продолжал, не вполне понимая сам, о чем он теперь говорит: – Я сидел здесь и всматривался во всю эту сцену. Я провел так много часов, прежде чем ты пришел, Джордж… – Он порывисто повернулся к Мередиту. – …Но я тебе уже рассказывал. И комната почему-то становилась все ярче, пока я за ней наблюдал. Вы можете себе такое представить?
– Да, – ответила Мэри. – Очень хорошо представляю.
– И если я передам эту яркость на своем полотне, она никогда не померкнет.
– Чего не скажешь о несчастном поэте. – Мередит издал притворный стон.
– Но смерть тоже будет воссоздана, разве вы не видите? – Уоллис отступил в сторону от Мэри и теперь обращался к обоим супругам: Достоверность комнаты нужна мне для вящей достоверности смерти. Не могу же я изображать прием мышьяка, конвульсии, пену у рта. Разве что дать тебе яду, Джордж…
Мэри тяжело опустилась на стул у изножья кровати, и Мередит рассмеялся.
– Не следует посвящать мою драгоценную половину во все тайны реальности, Уоллис. Они могут оказаться опасными для тех, кто не привык к ним.
– Реальность здесь не причем, Джордж, – проговорила Мэри. – Это из-за духоты в комнате.
Мередит, не вставая с постели, дотянулся до чердачного оконца и распахнул его, а затем продолжал:
– Я был бы счастлив, Генри, пускать пену изо рта, коли тебе того захочется. Я очень восприимчив к трагедии – разве не правда, дорогая?
– Несомненно, ты восприимчив к тому, что тебе нравится воспринимать.
– Но трагедия – моя сильная сторона.
– Зато комедия – твоя слабая сторона.
Уоллису показалось, что они разыгрывают перед ним какое-то театральное представление, впрочем, он понял в то же время, что они говорят всерьез. Неожиданно Мередит встал с кровати, пробормотав: "Я принесу тебе воды", вышел из комнаты.
Уоллис подобрал свои этюды и принялся деловито перекладывать их, хотя они уже лежали в нужном порядке. Он протер рукавом рисовальную доску и бережно поставил ее в угол. Наконец он выпрямился и посмотрел на Мэри.
– Джордж – замечательный натурщик, – сказал он. – Он так спокойно лежал на этой кровати…
Он замолк, а Мэри поднялась со стула, оставив крупную складку в Ольстере который повесил туда Уоллис, и принялась ходить взад-вперед по комнате.
– Мне здесь и вправду нравится, – сказала она как будто сама себе. Наверное, здесь такое укромное место. Как будто уголок, который можно схоронить внутри себя. – Она подошла к окну, перегнувшись через кровать, чтобы достать до него. – А если бы мне надоедали собственные секреты, я бы выглядывала в окошко и смотрела на улицы внизу и гадала бы о чужих секретах. Она повернулась к Уоллису: – А вы когда-нибудь думаете о таких вещах?
Тот некоторое время помолчал.
– Могу только гадать о ваших секретах.
– Ах нет. Вам не стоит этого делать.
– Он предлагал написать твой портрет, дорогая? – Мередит возвратился в комнату, неся стакан воды, и, по-видимому, до его слуха донеслись последние слова жены. – У Уоллиса глаз наметан на красивые формы, что бы он там ни толковал о грубой действительности. – Мэри торопливо отошла от кровати и взяла у мужа стакан воды, но пить не стала. – Она не отравлена, дорогая моя.
Уоллис не мог этого больше выносить.
– Я должен вас оставить, – сказал он. – Мне нужно забрать свои краски у Беллью. – Он забрал свою доску и наброски. – Думаю, мистер Дэниел будет рад, если вы вдвоем останетесь здесь и отдохнете.
– Нет…
– Нет, это совсем ни к чему, мистер Уоллис. – Они оба заговорили разом.
Мередит рассмеялся, смущенный их обоюдным нежеланием оставаться друг с другом наедине.
– Не оставляй меня на милость Свинки, Генри. Она ведь только и говорит, что о Троттерах да Хаммерсмите.
Уоллис торопился уйти.
– Ну, так значит, я буду ждать тебя на следующей неделе в своей мастерской? – Прежде чем открыть дверь, он окинул комнату прощальным взглядом: – Там тебе, по крайней мере, будет удобно, Джордж.
***
Пока Мередиты шли по Парадайз-Уок, Генри Уоллис стоял у окна своей мастерской; это было большое окно на третьем этаже, выходившее на Челси-стрит, и комнату за спиной художника заливало зимнее солнце.
Надо сказать, сам дом как будто специально был придуман для живописца: в этом недавно построенном здании были комнаты с высокими потолками, широкими окнами и ощущением простора. Все это как нельзя лучше подходило Уоллису, хотя иногда, когда дул ветер с Темзы, протекавшей в сотне ярдов отсюда, от некоторых доносившихся оттуда запахов его выворачивало наизнанку. Он даже здесь боялся холеры. Зато здешний свет был совершенно особенным: этот сверкающий свет отражался от поверхности воды, проливаясь на фасады домов и на окрестные поля подобно некой волне, явившейся на сушу издалека, из морей; и этот свет, оказавшись здесь, в лондонском предместье, был свободен от примеси дыма, который – как было заметно даже отсюда упорно висел над самим городом.
Мередит шел чуть впереди жены, с явным смятением всматриваясь в таблички с номерами новых домов. Уоллис заметил, что Мэри не смотрит ни на дома, ни на мужа, а ступает в сторону реки, вперив взгляд в землю. И вот Мередит уже стоял посреди дороги и махал ему рукой.
– Мы здесь! – прокричал он. – Твой мертвый поэт и его супруга здесь! Лицо Мэри было по-прежнему обращено в сторону, но, как только он собрался отойти от окна, она взглянула на него и улыбнулась. Мередит яростно стучал в дверь. – Впустите меня! – кричал он. – Впустите меня, или я умру на улицах Челси!
Уоллис торопливо сбежал по ступенькам в длинную прихожую. Он гордился тем, что не держит слуг, хотя, по правде говоря, у него все еще имелась кухарка; но она редко отваживалась выходить из своего нижнего этажа и жила в вечном страхе повстречать кого-нибудь из натурщиц своего нанимателя. Изредка доносившиеся с кухни возгласы или стоны были единственными напоминаниями о ее присутствии в доме, и Уоллис уже окрестил ту часть дома Тартаром. Он открыл входную дверь; там стояла одна Мэри. Он сделал шаг назад; никто из них не вымолвил ни слова; а потом Мэри слегка наклонила голову влево. Уоллис посмотрел внимательней за порог и увидел Мередита, который развалясь лежал на пыльной земле и как будто задыхался.
– Поэт принял яд из-за разбитого сердца, – говорил он, хватаясь руками за горло. – Поэт принял яд. – Он взглянул на них. – Вы – великаны в царстве кокни. Пожалуйста, помогите мне. – Мэри, не говоря ни слова, вошла в дом, а Уоллис схватил его за руку и поставил на ноги.
Она ждала их в прихожей.
– Эти цветы совсем как настоящие, – сказала она.
У Уоллиса на стенах висели обои с подсолнухами, и их краски весело переливались, контрастируя с белой лестницей и полированными дощатыми полами.
Мередит дотронулся до маленького терракотового бюста, стоявшего возле ступенек, и ощутил прохладу его головы. Он крепко сжал ее рукой и проговорил:
– Такова современная жизнь, любовь моя. – И потом добавил: – Все так ярко.
Уоллис посмотрел по очереди на них обоих, пытаясь угадать, не захочется ли им продолжить беседу здесь; но они замолкли, и он начал подниматься по лестнице, ведя их в мастерскую.
– А тут, – сказал он через плечо, – сцена из старинной жизни. Не столь яркая, как вы сейчас увидите.
Войдя в мастерскую, Мередит расхохотался: кровать, деревянный ларь, столик и стул – все было в точности таким, каким он видел это в прошлый раз на Брук-стрит. Эти предметы были расставлены возле дальней стены мастерской, под окном, выходившим в длинный сад; а на подоконник Уоллис поставил горшочек с розовым кустиком – точно такой же, как в Чаттертоновой каморке. Потом Мередит заметил чье-то тело на кровати. Только подойдя к ней поближе, он понял, что это костюм.
– Я взял эту одежду напрокат у Натана, – сказал Уоллис.
Мередит ощупал светло-серую рубашку и пурпурные бриджи, пытаясь представить себе, кто надевал их в последний раз.
– Надеюсь, – сказал он, – они придутся мне впору?
– Я же снял с тебя мерку, как портной с покойника, Джордж. Теперь я знаю твой размер, как свой собственный.
– Мелочь, зато моя собственная. – Казалось, Мередит ликовал при мысли о том, что ему предстоит облачиться в этот костюм. – А что ты сделаешь с моим телом, когда меня найдут мертвым вот в этом?
Уоллис рассмеялся.
– Я собираюсь залакировать его. Это придаст плоти более естественный вид.
– Мне показалось, я ощутил дух бальзамирующей нильской жидкости.
– Нет, это повеяло спиртным духом.
– Так вот, значит, какие духи участвуют в сем действе воскрешения.
Мэри отошла от них в сторону, и, пока они разговаривали, принюхивалась к глиняным бутылочкам с мартиновым спиртом. Потом она заметила собственное отражение в высоком позолоченном зеркале, водруженном в угол мастерской, и быстро поднялась; она осмотрелась и стала изучать кисти, плошки для смешивания красок, склянки с краской и палитры, в беспорядке разбросанные по двум деревянным столам. К стенам мастерской было приколото несколько набросков, и, подбираясь к ним, она заметила множество старых картин Уоллиса, поставленных боком за выцветшую японскую ширму. Прямо перед ширмой стоял высокий мольберт, и Мэри пробежала пальцами по его боковой стороне, чувствуя под рукой шероховатость древесины. Холст был натянут совсем недавно, и на него уже был нанесен грунтовой слой ослепительно белой краски: она была столь яркой, что Мэри зажмурилась, и у нее перед глазами возникли мелкие загогулины или закорючки. Никому не дано воспринимать пустоту, подумала она: глаз поневоле создает формы, как язык рождает слова.
– Если и шапочка впору, – говорил Мередит, – тогда нужно надеть ее. Но где же шапочка?
Она снова всмотрелась в выбеленный холст и попыталась представить себе, как туда можно будет перенести этот нарочно воссозданный образ Чаттертоновой комнаты. Но ей ничего не удалось увидеть. Все это время она ощущала только присутствие Уоллиса, и теперь она шагнула за ширму, словно намереваясь оградить себя от источника тепла. Она подобрала одну из картин, изгнанных туда на хранение, и увидела на полотне обнаженную женщину; ее вздернутые груди были розовыми и блестящими.
– Эти бриджи чересчур тесны, – услышала она голос своего мужа. Слишком много Природы и слишком мало Искусства.
Она очень аккуратно поставила на место картину и вышла из-за ширмы.
– Скажи спасибо, Джордж, – проговорила она, – что мистер Уоллис не собирается изображать тебя без бриджей. – Она заметила удивление на лице художника и слегка смутилась.
– Продолжай же, дорогая. Продолжай, – усмехнулся ей Мередит. – Раз уж ты упомянула неупоминаемое, то выкладывай и остальное, я жду.
– Я только хотела сказать… – Она заколебалась. – Я только хотела сказать, что должна теперь оставить вас вдвоем. Мне пора.
– Но…
– Нет, мистер Уоллис. Я ведь пришла только затем, чтобы довести Джорджа до нужного дома. Он ведь сам ни с чем не справляется – правда, ничуть не справляется. – В дверях она обернулась и быстро проговорила: – До свиданья, Джордж.
– Адье, миссис Чаттертон.
Уоллис поспешил за ней вслед, чтобы отпереть уличную дверь, и, прежде чем выйти, она приостановилась.
– Надеюсь, – произнесла она, сама не вполне понимая, что говорит, надеюсь, я вас не напугала… – Ей удалось вновь овладеть собой. – Надеюсь, я не застала вас врасплох, явившись сюда вместе с мужем. Мне было по пути…
– Да нет, что вы. Мне только жаль, что…
– А теперь мне пора. До свиданья, мистер Уоллис.
Не успел он договорить своей фразы, как она отвернулась и зашагала в сторону реки.
– Вы идете не в ту сторону! – прокричал он ей. – Миссис Мередит! Дорога – в том направлении!
Она взглянула на него и – словно и не слышала, что он ей сказал, просто покачала головой и улыбнулась, а потом, завернув за угол, направилась к Челси-Уорф. "Эта никому не уступит", – подумал Уоллис, возвращаясь в мастерскую.
Мередит уже полностью облачился в тот наряд середины XVIII века, который подыскал ему Уоллис.
– Ну, как я в этом выгляжу?
– Да ты – вылитый Чаттертон. – Уоллис подошел к одному из деревянных столов; краски он заранее растер и смешал в нескольких глиняных плошках, и теперь оставалось лишь поместить их на палитру. Ему почудилось, что Мередит смеется. – Нет, правда, ты очень на него похож. Ты не знал, что у вас обоих рыжие волосы?
Мередит молчал.
– А как тебе удалось уговорить Свинку, – спросил он немного погодя, пожертвовать всем ради искусства?
– Свинку? – Уоллис по-прежнему склонялся над столом.
– Как ты уговорил ее одолжить тебе ее жалкую мебель? – Мередит подпрыгивал на кровати.
– Мне жаль тебя разочаровывать, но это вовсе не Свинкина мебель. Я все это купил сам. Разве ты не замечаешь разницы?
Мередит вдавил палец в подушку, лежавшую в изголовье кровати.
– Наверно, все это способствует вящей достоверности? Когда ты что-то покупаешь, когда оно – твое собственное, обретает ли оно более глубокую реальность? – Теперь он улегся на саму постель и задрыгал в воздухе ногами, рассматривая только что надетые туфли с пряжками. – Ты так не думаешь?
Уоллис снял с мольберта большой холст и вместо него натянул холст поменьше, на котором уже сделал подмалевок окончательной композиции. Сверху он приколол два наброска, уже с пометками, требуемых для готовой работы цветов. Он перенес мольберт в середину мастерской.
– Помнишь, как ты лежал тогда в каморке, Джордж?
– Нет. Ты должен задать этот вопрос Чаттертону.
– Ты лежал вот так. – Уоллис показал ему один из набросков.
– Да ты какой-то воскрешенец, Генри. Я смотрю, ты мертвых возвращаешь к жизни.
Уоллис вернулся к мольберту.
– Положи голову набок. Пусть твоя левая рука будет слегка прижата к груди. Хорошо. Теперь опусти правую руку, так чтобы она свешивалась на пол. Хорошо. Очень хорошо.
– Мне, кажется, полагалось сжимать в руке какой-то яд?
– Склянка смотрится лучше на полу. Это поддерживает композицию.
– В таком случае, давай вовсе отбросим реальность. Выбросим ее в окно. Открестимся от нее. – Но, говоря все это, он придал своему телу то положение, которое показал ему Уоллис; в действительности, он так хорошо запомнил предсмертную позу Чаттертона, что принял ее не задумываясь.
Уоллис выбрал кисть с конским волосом и окунул ее в смесь охры с медно-красной краской: это был цвет волос Чаттертона – как и Мередита. Он работал спокойно и вдумчиво; казалось, его настроение ничем не нарушаемой сосредоточенности передалось и натурщику: тот закрыл глаза и, казалось, спал, склонив голову набок. Но Уоллис прекрасно разбирался в выражениях человеческого лица и потому догадывался, что Мередит размышляет – и размышляет мучительно.
Оба хранили молчание, и вскоре Уоллис настолько погрузился в работу, что видел на своем холсте уже не индивидуальное лицо, а обобщенный человеческий образ. Он раздумывал, как лучше высветить тесную комнатку, и вдруг ему пришло в голову, что ему следует обнаружить тело так, как это, должно быть, сделали другие – в тот августовский день, когда вскоре после рассвета слуги проснулись и учуяли горький запах мышьяка, просачивавшийся из-под жильцовой двери, и, взломав чердачную дверь, нашли бездыханное тело поэта. И вот, мысленно войдя в ту комнату вместе с остальными, Уоллис сразу же увидел, как на тело Чаттертона ложатся косые лучи солнца, как оплывшая свеча потухла от их прихода и как на внезапно образовавшемся сквозняке разбросанные бумаги беспорядочно закружились по полу. Теперь он принялся писать бледное лицо поэта.
– Ты больше не встречался с Чаттертоном на лестнице?
– Что-что?
– Во сне. Ты мне рассказывал, что видел Чаттертона.
– Нет, теперь мне сны иные снятся.
– Какой ты стал вдруг напыщенный, Джордж.
– Не забывай, я был мертв. – Слова эти прозвучали слишком резко, и Мередит поспешил добавить: – Собственно, я думал о том, как бы ввести яд в любовное стихотворение. – Он открыл глаза. – Но, мне кажется, хотя бы раз его должна принять женщина – а ты, как думаешь, Генри?
Уоллиса почему-то смутил этот вопрос.
– Любопытно, почему ты так мало говоришь о своей поэзии.
Мередит рассмеялся.
– Потому что я так много говорю обо всем прочем?
– Нет, я хочу сказать, что ты так красноречиво рассуждаешь о живописи…
– О твоей живописи, во всяком случае.
– …И вместе с тем ты всегда как будто избегаешь разговоров о своей работе. – Говоря это, Уоллис намечал контуры будущих теней.
– Да просто говорить здесь совершенно не о чем.
– Ты хочешь сказать, это все нереально?
– Да нет, не в этом дело. Нет ничего реальнее слов. Они-то и суть сама реальность. Дело в другом: все, что я делаю, превращается в эксперимент – я действительно не понимаю, почему, и, дай Бог, никогда этого не пойму, – и до тех пор, пока работа окончательно не завершена, я никогда не знаю, выйдет ли что-то достойное или же грош этому цена.
В этот момент Уоллис старался уловить оттенок дыма, который должен был исходить от потухшей свечи.
– Но как же ты можешь экспериментировать с реальностью? Ведь тебе остается ее только отобразить.
– Как это делаешь ты? А как тогда быть с твоей склянкой яду, которая чудесным образом поменяла свое местоположение?
– Но ведь сама склянка – настоящая. Она-то не менялась. – Он нашел нужную смесь неаполитанских белил с кобальтовой синью и принялся осторожно наносить мазки собольей кисточкой, изображая дым.
– Мы с тобой в одной лодке. Тебе знакомо это выражение? Генри, я сказал, что слова реальны, но не говорил, что то, что они описывают, тоже реально. Наш любимый мертвый поэт сотворил монаха Роули из ничего, из пустоты, – а между тем, жизни в нем больше, нежели в любом средневековом священнике, действительно существовавшем на свете. Выдумка всегда более реальна. Можно мне теперь встать? У меня рука затекла. – Уоллис кивнул, а потом отступил назад, чтобы рассмотреть, как вышел на холсте дым от свечки. Мередит, вдохновленный начатой темой, подпрыгнул с кровати и принялся расхаживать по мастерской, стараясь при этом не глядеть на картину. – Но Чаттертон создал не просто одного человека. Он выдумал целую эпоху и сделал ее образную систему своей собственной: никто ведь толком не понимал средневекового мира, пока Чаттерттон не вызвал его к жизни. Поэт не просто воссоздает или описывает мир. Он действительно творит его. Вот почему его боятся. – Мередит подошел к Уоллису и впервые поглядел на холст. – И вот почему, – добавил он спокойно, – именно такой всегда будут представлять себе истинную смерть Чаттертона.
* * *
На следующее утро он приступил. Он подготовил холст; гипсово-клеевой грунт был теперь совершенно гладким, и, коснувшись его, художник почувствовал, как очертания задуманных образов водят его пальцем… вот здесь будет лежать тело, а здесь бессильно упадет рука. Он принялся смешивать хлопья свинцовых белил с льняным маслом, пока не добился нужной консистенции, а затем поместил краску на промокательную бумагу, чтобы удалить излишек масла. Нет ничего чистого, подумал он, все запятнано. Он взял французскую кисть, окунул ее в краску и начал покрывать холст слоем блестящего белого грунта, двигаясь слева направо, пока подмалевок не был полностью готов. Он отступил назад, чтобы рассмотреть свежеокрашенную поверхность, высматривая трещинки или пятна неровной яркости, но все вышло гладко. Это была стадия, предшествовавшая всякому цвету, и на мгновенье Уоллису захотелось сделать выпад кистью, шлепнуть холст или намалевать на нем какие-нибудь дикие неразборчивые значки, пока это сверканье не будет нарушено и затем навеки погашено.
Однако, наблюдая, как эта абсолютная белизна медленно высыхает на холсте, он уже видел «Чаттертона» как окончательное единство света и тени: рассветное небо вверху картины, смягчающее свет до меццотинто, с листьями розового кустика, обращенными вверх, чтобы отразить его серые и розовые оттенки; тело Чаттертона в середине картины, нагруженной более густым цветом, дабы выдержать натиск этого света; а затем – главная масса темноты, бегущая понизу. Уоллис уже знал, что для Чаттертонова пальто, переброшенного через стул, он возьмет капут-мортуум или красный марс, и что для насыщенного цвета его бриджей понадобится тирийский пурпур. Но эти мощные тени сохранят тонкий контраст с соседними прохладными тонами: серая блуза, бледно-желтые чулки, белизна тела и розовато-белый цвет неба. Затем эти прохладные тона оживят теплый коричневый цвет пола и более темные коричневые тени, падающие на него; а их, в свой черед, уравновесят сдержанные оттенки утреннего света. Так все двигалось к центру – к Томасу Чаттертону. А здесь, в этой неподвижной точке композиции, сочно мерцающее одеяние поэта и его блестящие волосы будут символизировать душу, которая еще не успела покинуть тело; которая еще не отлетела через открытое чердачное окно в прохладную даль нарисованного неба.
Все это ясно предстало перед мысленным взором Уоллиса, и тут же, увидев уже готовую картину, он понял, что на холсте она никогда не будет столь же совершенной, какой пребывала сейчас в его уме. Ему не хотелось терять этого совершенного образа, но в то же время он знал, что, лишь совершив «падение» в зримый мир, она обретет хоть какую-то реальность. Он взял палитру и, сделав быстрый вдох, приступил к работе.
***
"Чаттертон" был закончен. Он взял соболью кисточку и, окунув ее в черную лужицу слоновой кости, написал в нижнем правом углу картины: "Г. Уоллис. 1856 г." И в этот завершающий миг произошел всплеск мощи – во всяком случае, такое ощущение возникло у Уоллиса: совершая свой последний рывок к жизни, картина сделалась чрезвычайно яркой и, казалось, засияла, прежде чем принять подобающую ей торжественную недвижность. И тогда Уоллис понял, что в нее перелилась душа Чаттертона – душа, не пойманная в ловушку, а обрадованная тем, что ее увековечили; она помедлила здесь, среди этих красок и форм, прежде чем выпорхнуть через окно, которое Уоллис оставил для нее открытым. Когда она улетит – а он знал, что она исчезнет, как только другие придут взглянуть на его произведение, – оно начнет жить совсем другой жизнью, превратившись в очередную картину в мире прочих живописных полотен. И Уоллис с какой-то жалостью поглядел на лицо Мередита, ставшее посмертным ликом Чаттертона, – но это была не жалость к себе самому, оттого что он закончил работу, а жалость к той вещи, которую он создал. Изображенная им чердачная каморка стала эмблемой мира – мира тьмы, где литература – это рассыпанные по полу клочки бумаги, где аромат – это запах умирающей розы, где источник света и тепла – это потухшая свеча. До сих пор он и не сознавал, что таково его истинное видение мира. Но затем он расхохотался над собственной грустью: ведь, в конце-то концов, это его триумф. Это его бесподобное творение. Теперь ни он сам, ни Чаттертон никогда не умрут полностью. Он еще раз взглянул на написанное им лицо, а затем принялся быстро покрывать холст копаловым лаком.
* * *
– Нет, я не хочу ее видеть. – Но потом она добавила более спокойным тоном, не желая его обидеть: – Не теперь. Вы мне покажете ее позже? – Ей не хотелось видеть своего мужа, лежащего мертвым, теперь, когда она покинула его – пусть даже его смерть и была всего лишь изображением на холсте. Но Уоллиса так обрадовал ее неожиданный приход, что все ее слова уже не имели никакого значения.
Когда он отпер дверь, Мэри стояла на улице, обратись к нему спиной.
– Я вижу, Эгнес отстроила заново свое шале. – Затем она резко обернулась и прочла столь явственное изумление на его лице, что громко рассмеялась. – Вы же помните – я сказала, что приду.
– Да. Разумеется. – А потом – сам не вполне понимая, что говорит – он добавил: – Я всегда знал, что вы придете.
Так они оба стояли на пороге, не двигаясь с места, пока Мэри не заглянула внутрь дома через его плечо.
– Можно?
– Ах да. Простите меня.
Он пока не хотел слишком близко подходить к ней, поэтому, войдя в прихожую, она сама сняла плащ и с улыбкой подала ему. Но Уоллис не мог вспомнить, что с ним нужно делать, и продолжал держать его в руках, ведя ее вверх по лестнице в мастерскую. Она заговорила первой.
– Картину скоро выставят?
– В Хогартовской галерее.
– Это ему понравится. Он часто говорил о ней.
Уоллис ничего не сказал на это; молодым художникам было хорошо известно о том, что Мередиты расстались, – но знала ли она, что это ему известно?
– Хотите чаю? – наконец спросил он. И, не дожидаясь ее ответа, он встал и налил в чайник воды из крана в углу мастерской. Ему нужно было занять себя чем-то, чтобы собраться с мыслями. – Видите – я здесь как первобытный человек, миссис Мередит. – Он покраснел: ведь он не хотел так называть ее. – Я хотел сказать…
– И что же это? – Она продолжала улыбаться.
– Что?
– Что у вас за чай?
– А-а. – Он почувствовал облегчение. – Боюсь, только сушонг.
Теперь они оба почему-то смеялись.
– А я думала, что сушонг – это такой стиль в живописи, мистер Уоллис. – Она выговорила его имя очень тщательно.
– Нет, вы, верно, думали про марикомо.
– На самом деле, я ни о чем не думала вовсе.
Они сидели молча, пока свист чайника не заставил Уоллиса вскочить. Когда он принес ей чай, у него все еще дрожали руки. Она сделала глоток и поморщилась.
– Вы уверены, что это чай, а не масляная живопись?
Он тоже попробовал.
– Простите. – Он выплеснул остатки чая в деревянную мисочку. – Я тоже чувствую привкус мастики. Должно быть, в этих чашках я держал лак.
Она отставила свою чашку.
– Теперь я готова. – Он безмолвно воззрился на нее. – Я готова посмотреть картину.
Но теперь уже он не торопился показывать ей портрет: не оттого, что боялся услышать ее мнение о самой картине, а скорее оттого, что тревожился, не зная, какое впечатление произведет на нее вид ее мужа, лежащего на кровати.
– Я принесу ее сюда, – сказал он осторожно. – Я держу ее в своей комнате.
– Нет. Нет, отведите меня к ней. Я хочу увидеть ее такой, какова она сейчас. Без всяких церемонных представлений. – Она явно нервничала не меньше его самого.
Он повел ее по лестнице в свой кабинет. Шторы были задернуты, оберегая от дневного света холст, недавно покрытый лаком.
– Позвольте, я отдерну их, сказал он, поспешив к окну. – Вам будет лучше видно.
– Можно мне сперва осмотреть ее в тени? Я пока немного боюсь ее. Уоллис провел ее в дальний угол, где и стояла картина, водруженная на ночной столик черного дерева; в тени ее страстные краски казались еще более буйными, а белизна изображенного тела – еще более ослепительной. Душа Чаттертона еще не отлетела из нее.
– Не бойтесь ее, – проговорил Уоллис. – Ведь именно эта картина помогла нам… – Он замолк, не решаясь продолжать. Но она не смотрела на холст: она смотрела на него. Его левое веко нервно подергивалось. Ей захотелось потрогать его глаз и унять эту дрожь, захотелось коснуться его лица. И вот, стоя возле «Чаттертона», она сделала это.