Сухое дерево
Агриппине Григорьевне Кустанаевой было восемьдесят пять лет. Про таких как она, в народе говорят: «Сухое дерево долго скрипит». Всех радостей в её
жизни было – походы по воскресеньям в церковь, да квадрат давно немытого окна.
[показать]
Жила Агриппина Григорьевна в коммуналке. В соседях у неё была молодая семья с двумя детьми и лохматой собачонкой Мишкой.
Мишка, правда, появился чуть позднее, уже при ней. Несуразный чёрный щенок с большой бородатой головой и круглыми, пуговичными глазами. Мишка
гадил под облезлой дверью комнаты Агриппины Григорьевны, и оповещал её о содеянном тоненьким визгом.
Тогда баба Граня, опираясь сухими, узловатыми руками на подоконник, тяжело поднималась, доставала из-за шкафа старую тельняшку, и шла открывать
дверь.
В коридоре было темно, а баба Граня плохо видела. Очки у неё были старые, купленные ещё в шестидесятые годы. Дужки у них отсутствовали давно,
поэтому баба Граня пользовалась резинкой от трусов. Резинка от трусов была незаменимой вещью в хозяйстве Бабы Грани: на ней держалось практически
всё её имущество. На резинке были старые наручные часы, которые давно не ходили, но неизменно присутствовали на руке; на резинке был войлочный
чепец, в котором старуха ходила дома; на резинке были допотопные чёрные галоши, которые оставляли чёрные полосы на линолеуме, и молодая соседка,
бранясь, оттирала потом пол наждачной бумагой; резинкой был перехвачен её старый фланелевый халат, и большой запас резинки лежал в её допотопном
шифоньере под скомканными жёлтыми тряпками. Всё, что беспокоило бабу Граню – это то, чтоб запас резинки не иссяк.
Пенсию ей платили исправно, еды ей много не требовалось, поэтому стопка зелёных трёшек и голубых пятёрок, перехваченная всё той же резинкой от
трусов, лежала практически нетронутой за иконой Николая Чудотворца.
Поправив резинку от очков, баба Граня наклонилась с тельняшкой к порогу, и щуря выцветшие голубые глаза, наощупь провела полосатой тряпкой по
полу. Потом распрямилась, и поднесла тряпку к носу. Принюхалась. Удовлетворённо кивнула, и закрыла дверь.
Она прошла мимо жёлтого дивана с торчащими пружинами, опёрлась на железную спинку кровати, и немножко постояла. Дотянувшись до шифоньера, кинула
за него скомканную тельняшку. Потом двинулась дальше, к окну. Села на кривую шаткую табуретку, накрытую куском шерстяного платка, и провела сухой
ладонью по подоконнику…
Своих детей у бабы Грани не было. Может, не успела, а может, не смогла – об этом никто не знал.
Муж у неё был. Но недолго. Замуж баба Граня вышла поздно, в сорок лет. А через год началась война.
Похоронка пришла уже в августе сорок первого, и легла в ящик старого комода рядом с тремя письмами от мужа, подписанными «Всегда твой, муж Иван» и
его фотокарточкой.
Каждый день, сидя у окна, баба Граня шептала еле заметными на морщинистом лице бескровными губами: «Господи, Иисусе Христе, да когда ж ты меня уже
приберёшь-то?»
Она лукавила. Больше всего на свете, кроме страха за иссякающий запас резинки от трусов, она боялась смерти.
Она пряталась от неё за дверью своей комнаты. Она пряталась в дырявой, в пятнах от мочи, перине. Пряталась за жёлтыми сальными шторами, и за
немытым окном.
Иногда бабе Гране казалось, что смерть про неё забыла. И тогда она надевала побитую молью меховую жилетку, брала свою шаткую табуретку, и выходила
на улицу.
Там она садилась возле подъезда, и угощала пробегавших мимо ребятишек сушёными бананами и печёными яблоками. Дети угощались неохотно. Брали
гостинцы скорее из вежливости, и, отойдя в сторону, незаметно выбрасывали мокрые яблоки и твердокаменные бананы в кусты.
Но баба Граня этого не видела.
Иногда к ней присоединялась бойкая баба Катя с четвёртого этажа. Баба Катя была моложе Агриппины Григорьевны лет на двадцать, и выходила на улицу,
чтобы хоть с кем-то посплетничать, и приглядывать за гуляющим внуком Борей.
Баба Катя раскрывала складной брезентовый стул, грузно на него обваливалась, и заводила разговор:
- Ну, что, Груша, как твои молодые-то? Не мешают? Поди, клюют тебя, выживают? Я-то знаю, что это такое. Только у меня дети-то родные, а ты с
чужими живёшь. От своих-то кровных ещё и стерпеть можно, а с чужими жить – всё не под крылом у мамки-то, да. Жила ты вон, как барыня – одна, да в
трёх комнатах, и никто тебе не указ был. А сейчас что? Подселили молодёжь… И ведь ничего не поделаешь – законы у нас такие. Не положено, тебе,
Груша отдельной квартирки-то. Вот так-то… Теперь, небось, молодые твои только и ждут, когда ты окочуришься, чтоб комнатку-то твою к рукам прибрать!
И заливалась каркающим смехом.
Баба Граня, щурясь на солнце, и не глядя на товарку, отмахивалась ладошкой:
- Да Бог с тобой, Катерина. ПОлно тебе. Никто меня не выживает, сама себе хозяйка. Не забижают меня. Вот помру – пусть комнату забирают. У них две
девки ещё растут. А мне лишь бы угол свой – да и хватит. Нажилась я уже, Катерина. Я ж девятисотого года, мне скоро восемьдесят шесть стукнет, а
всё скриплю…
Соседка, споро вывязывая на спицах очередной свитер для Борьки, продолжала:
- Ну а я ж об чём, Груша? Вот и говорю: смерти твоей там ждут. Сама видишь – молодым тесно скоро будет, с двумя детьми да в двух комнатах… А ну
как третьего родят? А ты помирать-то не спеши. Все там будем. Неча им такие подарки делать. Помрёшь ты – выкинут тебя сразу на свалку, вместе с
твоими пожитками, и даже государство о тебе не вспомнит! Ты деньги-то на книжку кладёшь? Али дома прячешь?
Спицы замелькали ещё проворнее.
Агриппина Григорьевна поджимала губы:
- Кладу, Катерина, кладу. С соседкой уже договорилась, она меня похоронит как надо. И вещи я уж приготовила чистенькие. Всё будет, Катя, как у
людей.
Баба Катя зябко дёргала плечами, и продолжала вязать.
Так пролетело лето. Наступила осень. Как положено, с дождями и сырым ветром. Баба Граня затыкала щели в окнах размоченной в воде газетой «Правда»,
и наблюдала, как за стеклом теряет последнюю одежонку рябина.
По вечерам к ней стала заходить в гости старшая девочка-соседка. Она забиралась на её, бабы Гранину перину, и прыгала как на батуде, заставляя
тяжко скрипеть старые пружины железной кровати.
Они пили с ней жёлтый чай из кукольного сервиза, и баба Граня разрешала девочке залезть в свой комод.
Каждая вытащенная из его нафталиновых недр вещь, сопровождалась восторженными криками, а баба Граня слепо щурилась, и говорила:
- Это, милка моя, Екатерининский пятак… Тяжёлый очень. Такими вот пятаками однажды Ломоносову заплатили. На трех телегах деньги свои увозил. А это
что? О… А это коробочка из-под ландрина. Ну, конфеты такие знаешь? Вкусные были. Навроде монпасье. А это, деточка, не трогай. Этому голубю уже сто
пятьдесят лет, он мне от матушки на память остался…
И гладила скрюченными артритными пальцами фарфоровую голубку, с намотанной на клюв резинкой от трусов.
Баба Граня читала девочке стихи, вытаскивая их из уголков склерозной памяти. Бог знает, кто их сочинил, и почему они сами так ярко всплывали с
голове. Девочка внимательно слушала, и пыталась запомнить их наизусть. Баба Граня тихо смеялась, и гладила соседку по русой головёнке.
Умирать по-прежнему не хотелось.
Тем временем молодая хозяйка вовсю бегала по собесам и юристам, пытаясь добиться ордера на её, бабы Гранину, комнату. Ей то говорили, что надо
ждать естественной смерти соседки, то убеждали, что надо поместить её в дом престарелых, и тогда оформлять документы. Хозяйка слушала советы, а
делала по-своему.
Баба Граня ложилась спать на свою перину, не снимая войлочного чепца и халата, и засыпая, улыбалась.
Молодая соседка уже отнесла старухину карту к Главврачу шестьдесят восьмой больницы.
Баба Граня смотрела в окно, и иногда, отковырнув ножом газету из щелей, открывала форточку, и сыпала на землю пшено голубям.
Главврач направил к бабе Гране медсестру.
Баба Граня пекла в духовке пятнистую больную антоновку, и радовалась вечернему чаю из кукольного сервиза.
Невидимое кольцо вокруг бабы Грани сжалось. А она пила чай, и гладила старого фарфорового голубя.
А потом к ней пришла молодая медсестра, которая улыбалась, и мерила ей давление. Потом, виновато улыбнувшись, уколола палец иголкой, и всосала в
стеклянную трубочку каплю бабы Граниной крови. Баба Граня рассказывала сестричке про своего голубя, про девочку-соседку, про чай из сервиза, и
угощала печёной антоновкой.
А вслед за сестрой пришли два молодых мальчика в белых халатах, и сказали, что ей, Агриппине Григорьевне Кустанаевой, надо немножко полежать в
хорошей, уютной больнице. Что там большие светлые палаты, и много других старушек, с которыми ей будет о чём поговорить.
Баба Граня растерянно улыбалась, и собирала в пакетик необходимые вещи: пластмассовую чашечку, два мотка резинки от трусов, меховую жилетку и
пачку чая со слоном. Голубя ей с собой взять не разрешили.
Она вышла из подъезда, и увидела бабу Катю, которая крикнула:
- Ну что, Груша, с новосельем тебя!
И залилась лающим смехом.
Баба Граня лежала в машине «Скорой помощи», прижимая к груди узелок с вещами, и ей уже очень хотелось назад, домой.
В это время в её комнатке настежь распахнули дверь и окно, и начали ломать и выкидывать комод.
В больнице было холодно, и плохо кормили. И очень не хватало перины и голубя. И ещё было страшно.
А в комнате шёл ремонт. Обдирались старые рыжие обои, и клеились свежие, в голубой цветочек. На место комода очень удачно встал шкаф, а на место
кровати – торшер с жёлтым абажуром, и два кресла.
Баба Граня не спала ночами. Она не могла уснуть. Она привыкла к перине, и к тишине. А вокруг стояли узкие солдатские койки с колючими, тонкими
одеялами, и стонали соседки по палате.
Девочка-соседка приводила в бабы Гранину комнату подружек, и они все вместе пили чай из кукольного сервиза.
Одинокая слеза скатилась по морщинистой щеке, и впиталась в проштампованную больничными печатями наволочку.
В комнате раздался хрупкий звон. Упал со шкафа, и разбился фарфоровый голубь.
Баба Граня закрыла блёклые глаза, сжала в кулаке под одеялом моток резинки от трусов, и выдохнула: «Господи, Иисусе Христе… Ванечка пришёл.»
Вдохов больше не последовало.
Из жизни плохишей
Или, допустим, супружеские измены. Понимаю, в эти апокалиптические дни тема неактуальна — тут не то что не до измен, тут и на супружескую жизнь
как таковую не у всех здоровья хватает. Но все же.
[показать]
Они — измены — знаете, разные бывают.
Кого-то в командировке, или на корпоративе, или спьяну бес попутал, или пришла такая, 90-60-90, роковая, и сделала предложение, от которого
невозможно отказаться. Что ж, слаб человек, всяко бывает. Талоны на усиленное питание за это, наверное, выдавать не стоит, но понять можно.
Или, бывает, от семьи давно уже рожки да ножки остались, так — живут как в коммуналке, потому что разъехаться некуда, квартирный вопрос, да и дети
общие, а друг на друга наплевать. Тут обычно принцип don't ask, don't tell худо-бедно работает, да и господь с ними.
А то и вовсе любовь выскакивает, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поражает сразу обоих, как поражает молния, как поражает финский
нож. И предварительно не заглядывает в паспорт. Такое и со мной однажды случилось, чего уж.
Но бывает и по-другому. Роман на стороне по полной программе, на месяцы и годы, но роман романом, а семья семьей, семья — это же святое. Картина
маслом: пыхтит наш казанова на любовнице, стонет, а тут ему супруга звонит, картошки просит по пути домой прихватить. И он, сдерживая дыхание и
потея с перепугу, лепечет: да, котик, конечно куплю. Строжайшая конспирация, дупло для связи, бывает, даже сменная одежда, чтобы запах чужой не
впитывался, сказки любовнице — про фригидность жены, жене — про сверхурочные, и кодовое имя «Раиса Петровна бухг.» в мобильнике. Вместо казановы,
впрочем, картина маслом вполне может изображать и мессалину, тогда котик становится рогатым мужем, а «Раиса Петровна бухг.» — «Сережей авторем.».
Женщины тоже хороши, так что долой гендерные стереотипы! Но для удобства, коль скоро начала я с казановы, то пусть уж будет казанова, а то с этими
политкорректными «он(а)» я пальцы на клавиатуре сломаю, а вы — глаза за монитором.
Так вот. По-моему, гнусность это непередаваемая, невообразимая, крайняя, ниже падать некуда, ну разве что у сироток детдомовских хлеб воровать.
Тут я Америки не открыла, и все обычные резоны вы и без меня прекрасно знаете. Но для полноты картины маслом я все же хочу проговорить три пункта,
на которые реже обращают внимание, а для меня они ключевые.
Пункт первый — эстетика. Неверный супруг — до такой степени олицетворение пошлости и дурного вкуса, что на него даже карикатуру не нарисовать. Он
сам — безжалостная карикатура, потому что живет в непрерывном страхе и дешевом вранье. Одно дело школьник, лгущий во избежание двойки, что не
сделал уроки, потому что отвозил апельсины в больницу приболевшей тетушке, и совсем другое — взрослый дядя, в костюме и с лысинкой.
Пункт второй, пожалуй, главный — выворачивание реальности наизнанку и выставление порока добродетелью. Я вот о чем. Когда человек системно не
способен или не желает сохранять верность, тайный роман — отнюдь не единственное, что ему остается. Есть еще куча куча вариантов, от развода до
открытого брака, но он выбирает тайный роман, и знаете как аргументирует, мерзавец эдакий? Он высокими чувствами это аргументирует. Заботой,
ответственностью за семью, любовью (sic!) и нежеланием причинять боль родному человеку. И, как фокусник являет глазам изумленной публики невесть
откуда взявшегося в шляпе кролика, так наш подлец и врунишка забирается на пьедестал благородства, гордо размахивая белыми одеждами. Тьфу, глаза б
мои не видели.
И пункт третий — лишение свободы. В том смысле, что семья — вообще-то дело партнерское. А скрывая неверность от жены, изменник тем самым отбирает
у нее возможность сделать свободный, осознанный и информированный выбор. Тайно отправляясь в чужую постель, он не только за себя решает, но и
приговаривает жену к тому, чтобы она мирилась с его изменами.
Ну а мораль довольно очевидна. Прежде чем вступать в устойчивую секретную связь с семейным человеком, наверное, стоит подумать о его моральном
облике. Даже не ради морали как таковой, а ради собственной безопасности: предал жену — предаст и вас. А оно того стоит?
Заячья Лапка. Неслышный зов
Федор Григорьевич Ушлепов принципиально не верил в какое-либо везение. Он был человеком прижимистым и суровым, время на хуйню предпочитал не
тратить, и занимался ею только в исключительных случаях, то есть, если не оставалось другого выхода. Но, понедельник 17 августа начался совсем по
иному сценарию, который он даже не мог себе представить.
[показать]
С самого утра везло. Песдец просто. Сначала он обнаружил в подъезде полный кулек пивных бутылок, и сразу же сдал его в киоск. Весело позвякивая
мелочью, он попесдячил по двору своего дома, когда его внимание привлек небольшой белый предмет в траве.
«Педарасы бумажку какую-то потеряли, — злорадно подумал он. — Ну и поделом им, педарасам».
Тем не менее, он решил подойти и посмотреть, что это белеет в траве — а вдруг это что-то ценное. Когда он подошел к предмету, его лицо озарила
дебильноватая улыбка. В траве, поблескивая в лучах летнего солнца, лежал брелок — заячья лапка.
«Ебануцца, какой охуенный день, блять, — восхитился Федор. — В жизни так не везло!»
Ближе к концу этой мысли он резко нагнулся, протягивая свои поросячие лапки к вожделенному брелку, он неожиданно заорал, как припесденый. Ибо по
причине своей дальнозоркости или же близорукости (врачи никак не могли прийти к единому мнению, поэтому он носил очки с разными линзами: одно
стекло было + 10, другое —10), он не заметил торчащей из земли арматуры и выколол себе глаз. Сжимая в руках окровавленный брелок, он выругался и
изо всех сил бросил его. Брелок пролетел между прутьями железной изгороди и где-то наебнулся.
* * *
Ренаулт Пеугеотыч Ситроенов сидел во дворе фирмы и стерег ее имущество. Он был отставным офицером разведки, и, так как пенсии хватало только на
бухло, решил подрабатывать сторожем на фирме напротив его дома, куда его давно звал Рафик Газенович Вагин, лепший друг его сына, с которым он
служил на границе Словакии с Чехией.
— Ебала собака волка! — воскликнул Пеугеотыч, когда из-за забора послышался истошный крик и к его ногам упал какой-то окровавленный предмет. —
Хех, вещица, еби ее мать!
Он незамедлительно встал, но по причине старческого маразма на пару сантиметров не рассчитал шаг и буцнул брелок.
«Врешь, не уйдешь, — подумал Пеугеотыч. — Я зайца в поле лопатой убивал».
Немного осатанев от выпитой ранее паленой водки, он подошел к лежащему уже перед «Мерседесом» хозяина брелоку, бодро нагнулся и схватил его.
Выпрямляясь, он задел затылком боковое зеркало машины и отломал его. Осознав сумму, которую придется выплачивать, он в панике схватил ком сырой
глины и с его помощью прилепил зеркало назад. Едва он успел допесдячить до своего кресла, стоявшего в тени подъезда, как на улицу вышел Рафик.
— Слыш, дедуган, — вяло начал говорить он, глядя на ослепительное солнце. — Мы там краски черной вчера спиздили. Покрась забор, пока тепло, а то
на завтра уже только плюс сорок пять обещают.
— Да чеж не покрасить-то?.. — ответил Пеугеотыч, потирая в кармане брелок. — Вы тока денег на кисточки дайте, я куплю и покрашу.
— Да какие нахуй деньги, какие нахуй кисточки?! — взревел Рафик. — Ты ваще мозгами ебанулся? Кризис, блять! Макай руку в банку и рукой хуярь!
Макнул — помазал! Макнул — помазал! И песдец. А от рук краска поотпадает со временем.
Пеугеотычу стало тоскливовато. Но, он понимал, что терять работу нельзя, и поплелся в сарай за краской. Там стояло целое жестяной ведро фирменной
немецкой черной краски со свастикой. Он схватил его и потащился с ним к дальнему концу забора. Но, проходя между припаркованными машинами,
оступился, потерял равновесие и пробежал вперед, процарапав крышкой ведра глубокую царапину на «Туареге» жены хозяина.
«Хуйня, щас починим, — обрадовался он. — Машина черная, и краска черная. Гавно вопрос!»
Через несколько минут он вернулся к машине и, опасливо оглядевшись, начал замазывать царапину. Сначала все получалось весьма неплохо, но краска
начала вытекать из царапины, вместо того, чтобы замазывать ее. Сначала Пеугеотыч начал вытирать краску носовым платком, потом рукавами пиджака, но
ситуация только ухудшалась.
«Ну, раз не идёть, значит надо по-другому как-то... — подумал он. — И я даже знаю, как».
Через минуту он прибежал уже с литровой банкой краски и стал жадно набирать краску в рот и распылять ее на машину, по аналогии с глажкой рубашек.
Получалось сначала неплохо, но потом он отошел чуть подальше и, посмотрев на машину, понял, что это песдец. Он сурово вытер рукавом краску с лица
и пошел через калитку фирмы к ларьку, чтобы купить поллитру и выпить ее дома. Но, когда он переходил улицу, на ногу ему наехал мотоцикл, что ацки
разозлило и так уже недоброго Пеугеотыча. Он заорал и кинул вслед мотоциклу первое, что нащупал — брелок.
* * *
Хуле, Игнат Терентьевич то неистово хуярил по торпеде своего старого «Москвича-401», то остервенело крутил ручку радиоприемника — и никак не мог
найти никакой музыки. Из радиоприемника слышалось только шипение и треск.
«Блять, ну что за хуйня?! — мысленно взорвался Игнат Терентьевич. — Мало того, что машина не едет нихуя, так еще и радио не играет!»
— Пидарасы! — выкрикнул он в окно незадачливым прохожим.
В этот момент что-то черно-белое влетело в окно его машины и попало ему в лоб. Он испуганно посмотрел в зеркало и увидел на лбу черный отпечаток,
как ему показалось, кошачьей лапы. Пока он в ахуе смотрел в зеркало, его неказистый автомобиль въебался в бетонный разделитель. От удара капот
открылся, а Игнат Терентьевич вылетел через лобовое стекло. Словно с трамплина, по открытому капоту он взмыл вверх и упал в кузов проезжающего
КамАЗа. От удара его перевернуло на спину, и он начал сползать вниз по щебню. Испугавшись, он стал карабкаться вверх, ссыпая щебень из самосвала,
походу расхуярив стекло, фары и бампер едущей сзади «Феррари». Из «Феррари» по нему незамедлительно открыли огнь из автомата. От испуга Игнат
Терентьевич оттолкнулся от борта КамАЗа и спрыгнул на ходу с моста в реку, но, по нелепому стечению обстоятельств упал прямо в лодку к какому-то
тоскливому рыбаку, отчего весь трехдневный улов был безвозвратно проебан.
* * *
Старший лейтенант дорожно-патрульной службы Гиммлеренко, проезжая по проспекту, увидел разбитый о бетонный разделитель «Москвич-401» и
остановился. Водителя на месте не было. Он включил «аварийку» и вышел из машины. Заглянув внутрь и выключив нестерпимо шипящее радио, он
инстинктивно взял лежащий на пассажирском сидении брелок в виде заячьей лапки. Но, увидев, что под водительским сидением натекла лужа бензина из
разбитой трехлитровой банки и продолжает течь к оголенным проводам, дернулся назад и ударился головой о крышу машины. От удара из внутреннего
кармана в бензин выпали его удостоверение и пачка денег с зарплатой. Он потянул руку, чтобы схватить удостоверение и деньги, но вдруг бензин
вспыхнул и все скрылось в пламени и черном дыму.
— Твою мать! — взревел он и рванулся за огнетушителем в свою машину.
В этот момент раздался страшной силы взрыв. Самогон, который контрабандой в Латвию возил Игнат Терентьевич в бензобаке, детонировал. От взрыва
машину старлея отбросило назад, и он от удара залетел в багажник, на крышку которого упала запаска от «Москвича» и захлопнула его. Гиммлеренко с
досады ударил кулаком в темноту, но рука попала в контакты предохранителей, его ударило током, и он потерял сознание.
Через несколько часов его извлекла из багажника группа МЧС-ников и отправила на «скорой» в больницу. Но пока его несли, ему разбили нос о бампер
этой же «скорой» и порвали китель, отчего заячья лапка упала на асфальт.
* * *
Сарид Мухамбеков, убиравший проезжую часть от обломков «Москвича», обнаружил брелок, поднял его и решил, что из помятого брелока получится
отличная рукоятка для ножа. Но, так как по городу ходить с ножом позволить себе не мог, он решил отправить его своему брату на родину, в Астану.
В обеденный перерыв он побежал на почту, чтобы поскорее отправить подарок, потому что скоро у брата должен был быть день рождения. На пороге почты
он сломал себе руку и ногу, но посылку все-таки отправил, несмотря на то, что ему с поломанной рукой и ногой пришлось драться с кучей разъяренных
пенсионеров, которые не хотели его пропускать без очереди. Когда посылку забрали и унесли, он потерял сознание и упал на собаку, которая его за
это покусала.
Поезд, шедший в Астан, три раза сходил с рельсов, один раз столкнулся с забытой кем-то на путях дрезиной и два раза терял вагоны, от чего помощник
машиниста ебанулся мозгами.
В связи с этим брат Сарида, разумеется, подарок получил уже после дня рождения. Но, тем не менее, он был очень рад ему. Возвращаясь с почты, он
два раза застрял в лифте своего подъезда, но, вернувшись домой, сразу же начал приделывать заячью лапку к клинку. В процессе он случайно перерезал
себе вены и отрубил мизинец, после чего мама отправила его в больницу.
* * *
В сентябре к местному шаману приехала мама брата Сарида и привезла ему странный сверток. Шаман развернул его, и по небритой щеке старика потекла
скупая мужская слеза. Он прогнал прочь женщину и заперся в своем шатре. Долго молился, бил в бубен и бухал восемь дней подряд, пока не упал без
сознания. Духи прислушались к нему, и один из духов забрал заячью лапку, вышел сквозь стену на улицу, где увидел трехногую собаку. Собака была
толстой, с бочкообразным черно-белым телом на аццки коротких лапах, практически без шеи, с ебанутым, но при этом тоскливым, взглядом. Дух
вспомнил, что лапу ей откусил волк во время ебли, и, чуток загрустив, прикрепил ей заячью лапку на место отсутствующей задней лапы, а затем
дематериализовался.
Собака, радостно виляя хвостом, рванула бегать по селению и лаять. А потом, после четырех дней невменяемой беготни, наебнулась в пропасть.