Милый друг,
Это хороший душевный опыт, не Ваш лично или мой, а проверка души, её могущества, её зоркости и - её пределов. Давайте на совесть: ведь сейчас между нами - ни одной вражды и, ручаюсь, что пока письма - ни одной вражды не будет. Вражда, следственно, если будет, придёет от тел, от очной ставки тел: земных примет, одежд. (Тело отнюдь не считаю полноправной половиной человека. Тело в молодости - наряд, в старости - гроб, из которого рвёшься!)
Может статься, мне не понравится Ваш голос, может статься - Вам не понравится мой (нет, голос понравится, а вот какая-нибудь повадка моя - может быть - нет) и т. д. Ведь тела (вкусовые пристрастья наши!) бесчеловечны. Психею (невидимую!) мы любим вечно, потому что заочное в нас любит - только душа! Психею мы любим Психеей, Елену Спартанскую мы любим глазами (простите за «мы», но я тоже люблю Елену!) - чуть ли не руками - и никогда наши глаза и руки не простят её глазам и рукам ни малейшего отклонения от идеальной линии красоты.
Психея вне суда - ясно? Елена непрестанно перед судьями.
Есть, конечно, предельная (т. е. - беспредельная!) любовь: «я тебя люблю, каков бы ты ни был». Но каковым же должно быть это ты! И это я, говорящее это ты. Это, конечно, чудо. В любовной стихии - чудо, в материнской - естественность. Но материнство, это вопрос без ответа, верней - ответ без вопроса, сплошной ответ! В материнстве одно лицо: мать, одно отношение: её, иначе мы опять попадаем в стихию Эроса, хотя и скрытого. (Говорю о любви сыновней. - Вы еще следите?) Итак, если при встрече (ставке) мы так же оттолкнемся, - а может быть отклoнимся - друг от друга, как ныне притягиваемся, - вывода два: или душа - ложь, а «земные приметы» - правда, или душа - правда, а «земные приметы» - ложь, но ложь-сила, тогда как душа - правда-слабость. Словом, так или иначе, что-то сейчас, в нашей переписке, окажется или слабостью, или слепостью, кто-то, Вы ли, я ли (хорошо бы оба! Тогда - даже весело!) определенно даёт маху. Душа заводит.
С Э‹ренбур›гом мы разошлись из-за безмерности чувств: его принципиальной, сшибшейся с моей, стихийной. Я требовала чудовищного доверия и понимания вопреки (очевидности, отсылая его в заочность!) Он - чего он требовал? Он просто негодовал и упирался в непонимании. Хотите пример? Люди его породы, с отточенной - и отчасти порочной - мыслью, очень элементарны в чувствах. У них мысль и чувство, слово и дело, идеология и природный строй - сплошь разные и сплошь враждующие миры. «Мыслью я это понимаю, сердцем - нет!» «Я люблю вещь в идее, но ненавижу её на столе». - «Так ненавидьте её и в идее!» - «Нет, ибо моя ненависть к ней, на столе - слабость». - «Не обратно ли?». Коварная усмешка и: - «Не знаю». У меня всегда было чувство с ним, что он всё ценное в себе считает слабостью, которую любит и себе прощает. Мои «доблести» играли у него роль слабостей, все мои плюсы (т. е. все мною любимое и яростно защищаемое) были для него только прощенными минусами. - Вам ясно? - Он, простив себе живую душу, прощал её и мне. А я такого прощения не хотела. Как с женщинами: любуются их пороками и прощают: «милые дети!». Я не хотела быть милым ребёнком, романтическим монархистом, монархическим романтиком, - я хотела быть. А он мне моё бытие прощал. Это - основное расхождение. Жизненное - в другом. Жизненно он ничего не простил мне, - там, где как раз нужно было простить! Он требовал (теперь вспомнила!) каких-то противоестественных сложностей, в которых бы я плыла как в реке: много людей, всё в молчании, всё на глазах, перекрестные любови (ни одной настоящей!) - всё в «Prager-Diele», всё шуточно… Я вырвалась из Берлина, как из тяжелого сна. Все это - весьма бесплотно, когда-нибудь в беседе «уплотню», писать об этом не годится.
В основном благородстве его, в больной доброте и в страдальческой сущности ни секунды не сомневаюсь.
А Л‹юбовь› М‹ихайловна› - очарование. Она - птица. И страдающая птица. У неё большое человеческое сердце, но - взятое под запрет. Её приучили отделываться смехом и подымать тяжести, от которых кости трещат. Она - героиня, но героиня впустую, наподобие тех красавиц, с 39° температуры, танцующих ночь напролёт. Мне её глубоко, нежно, восхищенно - и бесплодно жаль.
[...]
Вы пишете, в Б‹ерлине› меня любят. Не знаю. Знают и не любят - это со мной не бывает, не знают и любят - это бывает часто. Я такую любовь не принимаю на свой счёт. Мне важно, чтобы любили не меня, а моё. «Я», ведь это включается в моё. Так мне надёжнее, просторнее, вечнее.
[...]
Да, кстати, Вы любите грудных детей? Детей вообще? - Любопытно. - Каким Вы были ребенком? Был ли рост - катастрофой? Если не лень и подходящий час, ответьте. Я не из праздного любопытства спрашиваю, это просто некоторое испытыванье дна. (С той разницей, что плохой пловец, испытывая, боится его утратить, хороший пловец - найти. NB! В реке я - плохой пловец! Надо мной все смеются!)
Пишу Вам поздно ночью, только что вернувшись с вокзала, куда провожала гостя на последний поезд. Вы ведь не знаете этой жизни. Крохотная горная деревенька, живём в последнем доме её, в простой избе. Действующие лица жизни: колодец-часовенкой, куда чаще всего по ночам или ранним утром бегаю за водой (внизу холма) - цепной пес - скрипящая калитка. За нами сразу лес. Справа - высокий гребень скалы. Деревня вся в ручьях. Две лавки, вроде наших уездных. Костёл с цветником-кладбищем. Школа. Две «реставрации» (так, по-чешски, ресторан). По воскресеньям музыка. Деревня не деревенская, а мещанская: старухи в платках, молодые в шляпах. В 40 лет - ведьмы. И вот, в каждом домике непременно светящееся окно в ночи: русский студент! Живут приблизительно впроголодь, здесь невероятные цены, а русских ничто и никогда не научит беречь деньги. В день получки - пикники, пирушки, неделю спустя - задумчивость. Студенты, в большинстве бывшие офицеры, - «молодые ветераны» как я их зову. Учатся, как никогда - в России, везде первые, даже в спорте! За редкими исключениями живут Россией, мечтой о служении ей. У нас здесь чудесный хор, выписывают из Москвы Архангельского. Жизнь не общая (все очень заняты), но дружная, в беде помогают, никаких скандалов и сплетен, большое чувство чистоты. Это вроде поселения, так я это чувствую, - поселения, утысячеряющего вес каждого отдельного человека. Какой-то уговор жить (Дожить!) - Круговая порука.
Я здесь живу уже с 1-го авг‹уста› 1922 г., т. е. скоро будет год. В Праге бываю раз - редко, два - в месяц. У меня идиотизм на места, до сих пор не знаю ни одной улицы. Меня по Праге водят. Кроме того, панически боюсь автомобилей. На площади я самое жалкое существо, точно овца попала в Нью-Йорк.
Вы просите фотографию? Дружочек, у меня нет ни одной. Но есть милая барышня, любящая мои стихи и хорошо рисующая, она вернется во вторник, и тогда я попрошу её набросать меня для Вас. Раз она уже это делала - очень удачно.
Кончаю. Ваши письма - для меня радость. Пишите. Пишите всё, что хочется, глядитесь в зеркало и измеряйте глубину.
Дружочек! Все это так хорошо, - и Ваша молодость, и наша отдаленность, и это короткое последнее лето.
Нет, писать буду, только временами трудно не поддаться соблазну говорить в упор, в пустоту. Тогда перо выпадает. Но сегодня оно мне верно служит, - как видите, есть ещё на свете верные слуги и длинные письма!
МЦ.
Как мне о многом, о многом надо ещё рассказать!