“Beauty, real beauty, ends where an intellectual expression begins. Intellect is in itself a mode of exaggeration, and destroys the harmony of any face”.
The XIX century was a century of triumph of intellect. The end of the XIX century was the age of decadence, denial of intellect’s importance in human society. Artists like Oscar Wilde believed that mind can neither understand nor create a piece of art, and thinking of life as a superior form of art, they believed that mind is unable to explain life. We should not as well forget that art was considered to be beautiful in any manifestation of its kind.
Oscar Wilde widely develops the problem of art and beauty in his works. He is to me an obsessed genius, alchemist, searching for the universal formula. He opposes intellect to art, sense to beauty. With the young characters of his novels and plays he makes fun of the common sense, so natural in the Victorian epoch. It’s not a problem for him “what is life?” He wants the others to see the answer – so clear to him, incomprehensible to others. Beauty can not be created, it can not be thought by mind. Obsession, passion, blindness are the creators of real beauty, they enable people to transfer their soul from the body to the work of art. The best example of this idea is the portrait of Dorian Gray, which held the soul of a young man. The synthesis of a man and work of art makes an ordinary person immortal. We should also add that the desire of both the artist and the model combine in a perfect piece. It is impossible to explain why Dorian Gray remained young while the picture changed with years go by, the intellect is helpless here. But we feel pretty sure that the desire from the very deep of our soul can perform such a miracle. It’s unbelievable and yet we believe in it. Intellect is only a tool, it is useful for creating models of machines, but it is useless to show all the canvas of a human soul, it can not calculate the balancing line of a masterpiece. Harmony, so praised by the Buddhist philosophers, is an inevitable part of any art. There can not be anything superfluous, or it will destroy the beauty. “A designers knows he has achieved perfection not when there is nothing left to add, but when there is nothing left to take away” – says Antoine de Saint-Exupry.
Do I stick to Wilde’s opinion? I do, because feelings and intellect are always more than just intellect. Desires give us the power to create, they give the meaning not only to the creation, but to the artist himself. No beauty can be born without the inner will that makes us godlike, able to create souls which we then bind to our works.
На скамье одной из площадей сидит бродяжка. Он не просит милостыню, он не занят никаким другим делом. На нём зелёное велюровое пальто, уже потёртое, уже сношенное, уже вышедшее из моды. Из-под пальто торчат голубые джинсы варианта «советские 80-ые», левая штанина задралась вверх, открыв во всей красе когда-то белые кроссовки, они ещё почти совсем новые, их просто надо постирать. Бродяжка находится в том состоянии, когда возраст зависит от того, насколько ты гладко выбрит и чисто вымыт, человек всегда будет казаться или значительно старше или немного моложе своих лет. Поэтому клочкастая рыжеватая борода и светлые волосы, которые по-итальянски упрямо топорщатся по направлению к выходу с площади, делают его старше на 10-15 лет, но огонёк в глазах выдаёт душу мальчишки. Эти глаза ещё помнят детские игры.
Правда, я не могу представить, где в Венеции можно играть, это остров для туристов и богатых господ. Первые быстро снуют с одного острова на другой, загромождая своими телами и рюкзаками все лодки в округе, вторые мерно прохаживаются по улицам, заглядывая в магазины одежд ювелирной работы и ювелирные магазины, где можно купить одежду полностью из ювелирных украшений.
Прости, я увлёкся прохожими. А он также сидит на обречённой скамейке, которая сгниёт через полгода, а может через месяц. В отличие от всех проносящихся, бродяжка чувствует себя хозяином, он знает, что находится за углом, знает, как называется улица, параллельно несущая бесконечные и бесконечно-тревожные потоки приезжих. Он совершенно спокоен и в то же время чем-то чрезвычайно доволен. Вся живость глаз, которые вырывают проходящих из толпы, говорит об этом. Он заглядывает им в глаза, рассматривает их одежды. Здесь и итальянцы с континента, громко проявляющие свой темперамент, и англичане, у которых все туфли с тупыми носами, и немцы, чьих женщин пугаешься даже в темноте, есть здесь и забредшие русские и из далека приплывшие японцы с китайцами. Или китайцы с японцами? Я думаю, ни он, ни я так никогда и не научимся их различать. Я уже молчу о том, что китайцы – это не один народ, а толпа столь же разношёрстых людей как в России.
Бродяжка чем-то напоминает статую горгульи, примостившуюся на церковной крыше, только она значительно старше, античная, с трещинами и то тут, то там отбитыми кусками мрамора. Очень помятая, но не разбитая статуя. Её выражение лица и сама поза говорят о привычке быть величественной, вызывать восхищение, но отбитый нос говорит, что её эпоха закончена, она уже больше не посмотрит с высока на людей. Только умозрительно дорисовывая стёршиеся черты, человек может разглядеть в ней характер, да и в нём тоже.
Ночью страх упасть в канал на Мурано особенно ощутим, он вползает в тебя шумом бьющейся о гранитные бока улиц воды. Сама вода кажется какой-то неестественно грязной, холодной. Это совсем не так, как не главных островах Венеции, там люди, там свет, там все куда-то идут, и ты с ними. Там даже есть музыканты, которые играют на площадях перед старыми, обветшавшими церквами. Они напоминают призраков, которых никто не замечает. Они играет для площади, для церкви, для ночи, но люди их совершенно не интересуют. Их одежда – одежда то ли XVI, то ли XIX века, всё зависит от того, где вы сейчас находитесь. Чем ближе к центру, тем наряды ярче, чем дальше, тем они изящнее.
Я всегда представляю себе музыканта, как он снимает с себя современную одежду и облачается в исторические лохмотья, на лицо напускает выражение ушедшей эпохи. Что у него в такие моменты творится в голове? О чём он думает? Чего хочет? Думает ли он о целостности исторической нити, пронизывающей наши жизни?
Кроме музыкантов есть ещё гондольеры. Они тоже музыканты. Они играют вёслами, поют баркаролы. К сожалению, зимой гондольеры похожи на свой канал – промокшие, задыхающиеся, уставшие, но с неизменной искренностью улыбки, с дружелюбностью, с участием ко всем, кто спускается к ним в лодку. Каждый из них – весёлый, но и очень важный капитан своего, пусть маленького, корабля. Он с присущей южанам тиранией защищает свою власть на лодке длинною около 11 метров. Ещё бережнее, чем музыканты на улицах они относятся к своему ремеслу, передаваемому от отца к сыну в течение поколений.
Я возвращаюсь к полёту. Что ещё может так передать противоречивость человека, как его желание летать? Птица в небе – как символ абсолютной свободы, одно неверное движение – абсолютная смерть, без малейшего шанса выжить. Однажды я слышал одну историю про лётчика. Утром рядом с домом он повстречал старушку, которая предсказала ему, что сегодня он видит последний рассвет. Он бы прошёл мимо, но внутри что-то заговорило в нём, что это правда. Тогда он вернулся, попрощался со своей семьёй, а потом поехал в аэропорт, он сел за штурвал самолёта и полетел на встречу новому дню. Он пролетал часовые пояса один за другим, в той части планеты, где он находился, уже была ночь, дома же солнце клонилось к земле. Ещё мгновение, он увидел тонкую полоска света на горизонте, ещё мгновение, он отчётливо различал полосу рассвета впереди. После этого он пропал с экранов всех радаров. Его не нашли.
Но вот к пристани подходит катер, который доставит меня до площади Сан-Марко за 20 минут. Если не огибать остров, а выйти чуть пораньше, то можно пройти по узким улочкам Венеции, посмотреть на площади, совершенно не наводнённые туристами, заглянуть на рыбный рынок, где продают огромное множество морских моллюсков, рыбу. Напротив можно попробовать то же самое, но уже в приготовленном виде, по соседству с сувенирным магазином шоколада и мучных изделий маленькое кафе для любителей тихих обедов. В этом месте о море напоминает разве что повсюду разлитая влажность да запах рыбы. Маленький мостик в углу площади, ведущий к часовне, которых здесь разбросанно превеликое множество по всему городу, кажется лишь декоративным элементом. Он будто подчёркивает то расстояние, которое разделяет обитель Господа от повседневной жизни, отгораживает рынок от церкви. Необходимо сперва подняться над рынком и шумом, который на нём царит, а потом снова спуститься, чтобы предстать перед Всепрощающим.
Иногда я спрашиваю себя, от чего некоторые люди начинают рассказ о своих мыслях с фразы «иногда я спрашиваю себя»? Иногда мне интересно, почему книга не заканчивается в тот момент, когда ждёшь этого, и наоборот, обрывается почти как жизнь.
Вас никогда не удивляло, что многие книги писатели заканчивали в последние несколько лет своей жизни. Ни на середину, ни на вторую половину, а в основном на конец жизни приходятся лучшие произведения. К сожалению, пример Лермонтова здесь совершенно неудачен.
Комната, в которой я остановился была обставлена в стиле XIX века, по крайней мере, обстановка была рассчитана на таких приезжих, как я. Тканью обитые стены, ставни на окнах, очень высокие потолки, пол холодный, холодное отражение в зеркале, висящем чуть сбоку напротив кровати, над столом. В ванной запах такой же, как в любой гостинице. Завтраки были на крыше соседнего, вплотную стоящего дома. По утрам шёл дождь, потому кофе казался особенно вкусным, а тучи – особенно свинцовыми.
Боязнь оступиться преследует тебя на каждом шагу, с островов она переносится на крутые лестницы на крышу, мокрый пол в ванной. Единственное, что не пугает – посадка на лодку, удивительно, что венецианцы накрепко пришвартовывают рейсовые катера на каждой остановке. Даже у кладбища. Кладбище в Венеции расположено за высокой стеной на небольшом острове в полукилометре от города, на пути к Мурано. Кипарисы, купола, кирпичи. Ещё русские интеллигенты, ищущие могилу Бродского. Вы не знаете, зачем посещать могилу человека, который уже умер? Постоял, прочитал надпись на надгробии, отвернулся. Подумал о человеке? Или приехал домой и сказал, что видел Его могилу? Я могу сказать, что я испытываю, знакомясь с архитектурой ушедших веков. Это сродни уроки анатомии – изучаешь остовы умерших характеров, веяний культуры. Линии готических соборов – средневековая логика – прямая, стремящаяся к Богу, безукоризненная. Барокко – попытка потерять человека среди пены эмоций и всплесков рук, викторианский стиль – ширма, прячущая человеческие страсти, современная архитектура – кома? Голые, ничего не показывающие стены. Стекло. Совершенно голое, потерянное, непонятное или правдивое повествование о человеке? Упрощение из-за осознания всей сложности человеческого существа? Зачем читать надгробные надписи?
Я возвращаюсь в самолёт. Он продолжает лететь сквозь облака и солнечный свет, возносясь в пространство, где не бывает тени. Здесь днём всегда светит солнце, а ночью – луна. Здесь не идут дожди, не бывает снег, но чертовски холодно, поэтому я всё же спускаюсь. В Мюнхене день тёплый, а кофе горячий. В огромном окне бара отражается всё тот же, но уже держащий прямо спину, уже оборачивающийся и с интересом разглядывающий других людей. Итальянцы, немцы, французы, англичане – у них есть огромная родина, с миллионами говорящих на их языке, с таким же менталитетом. Вряд ли большие народы чувствуют себя так одиноко, как это чувствует человек, дважды родившийся в чужой стране. Услышать русский или латышский в аэропорту – всё то же, что какой-либо другой – ничего. Я пью кофе и испытываю куда больше любви и привязанности к своей чашке, чем ко всем латвийцам, разбросанным по европейским аэропортам. У кофе есть вкус и тепло, больше не надо ничего.
В Италию летают через Альпы.
В Италию летают на самолётах с пропеллерами.
В самолётах с пропеллерами кормят мороженным.
«Пропеллер» - очень смешное слово, когда в четвёртый раз пытаешься правильно его напечатать. 3 раза у меня получился «пропеддер».
Если есть отличие между русскими и итальянцами, то это из-за количества солнечных дней в году. В Москве, например, солнце выглядывает из-за туч только, когда отворачиваешься от окна. В Италии солнце должно светить постоянно, потому багаж забрать из аэропорта никак нельзя. Багаж застревает на каждой тележке, у каждого грузчика, потому что всем есть что обсудить. Все хвастаются отдыхом под средиземноморским солнцем. Багаж надо ждать полтора часа.
А при выходе из аэропорта меня встретил густой туман, заходящее солнце, пустая дорога до причала. «Катер ушёл, следующий будет через час, пожалуйста, подождите». Сырость забирается под плащ, напитывает влагой рубашку, обволакивает тело, заставляет съёжиться и пожалеть о приезде. Дома всё-таки было теплее.
Сырость.
Венецианской сырости можно посвятить отдельную книгу – даже исследование. Она повсюду. Она как рождественское настроение – не оставляет ни одного человека обделённым. Сырость есть в аэропорту, она усиливается на пристани, откуда отходят катера в город, она царит в самой Венеции. Первые часы мне казалось, что венецианцы живут за её счёт. Сырость заставляет вас выпить на площади Сан-Марко глинтвейн, а затем подняться на часовую башню, чтобы, спуститься с неё через полчаса, и помчаться на поиски горячего кофе и тёплого свитера. Сырость одевает и кормит туристов, сырость их раздевает. Но всё же я вру, говоря, что сырость дружит с венецианцами. Все те продавцы и официанты – китайцы – которых я встречал на улицах, совершенно не похожи на потомков бравых купцов, изловчившихся вывезти даже символ своего города у незадачливых византийцев.
7 утра и аэропорт. В Риге прохладно в конце января, лежит снег. Я замёрз. Мне холодно и мне улетать. Лететь через Альпы, на высоте …тысяч метров. Там будет ещё холоднее. Багаж, билеты, паспорта, в Европе больше нет границ, если тебе посчастливилось оказаться с нужной стороны, как мне. Всё, что я должен сделать – улететь.
В самолётах я люблю сидеть у окна. Я люблю смотреть на небо. Оно всегда одинаковое – синее, иногда тёмно синее, почти чёрное, когда поднимаешься высоко, но оно мне нравится. В его мерной жизни с облаками есть что-то приторно-умиротворяющее. Странно, от чего люди поместили богов и ангелов на небо, если они никогда не видели облаков в такой близи. Разве что, им рассказали горцы о том, кто может жить наверху.
В самолёте, справа от меня, спереди и сзади сидели люди, женщины и мужчины, дети, старики, стюардессы знакомили с правилами безопасности тех, кто ещё ни разу не летал. Интересно, многим ли людям маски и жилеты спасли жизнь? Мне всегда казалось, что удачно упасть на самолёте невозможно. Авиабилеты «туда-и-обратно» - это бесстыдное жульничество, придуманное авиакомпаниями. Откуда им знать, рухнет или нет самолёт? А если ты разбился, когда летел куда-то, разве ты захочешь снова пользоваться их услугами? После авиакатастрофы я бы предпочёл возвращаться на поезде.
Меня всегда удивляло, куда улетают люди из Риги. Зачем? Почему им не сидится в этом немного промокшем, но очень уютном городке? Что заставляет группу совсем незнакомых людей собираться на пару часов вместе, чтобы потом опять разбежаться навсегда? Всё это странно. Куда летит эта женщина, ещё не пожилая, но с разлитой по лицу усталостью? А вот тот ребёнок, который никак не может успокоиться рядом с матерью и требует внимания? Или спокойно спящий дед на третьем ряду, морщинам которого позавидовали бы строители каналов в Древнем Египте?
И это отражение в зеркале – оно тоже хочет что-то найти. В незнакомом месте, где его никто не ждёт, и ждут все, в городе, построенном на воде, одной из сказок средневековья. Что нас заставляет искать встреч со стариной, через картины и книги заглядывать в души ушедших, и давно успокоившихся людей? Итальянцы эпох возрождения, первооткрыватели неизвестных дорог, декабристы – мятежные души, мятежники духа, называйте их как хотите, но они давным-давно успокоились. Их больше не прельщает свобода, они превратились в самых жалких узников на земле – узников смерти. К счастью, это никогда не постигнет нас, мы живы. Другое дело, что когда-нибудь мы умрём, тогда мой череп у смерти в кладовой, будет скалиться какому-нибудь итальянскому поэту XIV века. Тогда я сравняюсь в величии и с Данте, и с Колумбом – черепа скалятся одинаково – одинаково мёртво.
Разделять мир на мёртвых и живых – это очень умно. Но глупо выгонять из него тех, кто уже умер. Стоит прочертить две чёткие грани – «до» и «после» жизни, и не говорить о прошедшем, как о мёртвом. Мёртвое – мертво, а то, что когда-то жило, обитает и по сей день среди живых.
Самолёт проваливается в облака. Человек проваливается в мысли. Мой внутренний мир состоит из таких вот облаков, которые постоянно смещаются, растворяются и снова возникают из ниоткуда. Мысли – стадо сумасшедших овец на просторах австралийских степей.
Любовь, дружба, люди. Новые имена появляются. Классика литературы безлична. Классика – Гюго и Тургенев – не может вам передать того, что неумелые писатели, без такого огромного таланта, вбивают в свои слова. Их во многом слепота и недальновидность делает книги столь живыми, что стёкла комнаты начинают запотевать мелкой стружкой дождливых капель. Их образы столь непрактичны, а приёмы неуместны, что ты начинаешь верить. Мы восхищаемся поэтичностью Гюго и Тургенева, их прозорливостью, остротой наблюдений и безошибочностью выводов. ХХ век преподносит нам чувство сексуального удовлетворения, мы чувствуем себя как женщина, в которую кончают уже через полминуты.
Мы ещё не доросли до этого. У нас нет классики, со страниц которой нам кончали бы в лицо каждую третью главу. Вы скажете, что это никому и не нужно, что это больно́, что это аморально. Я скажу, что на западе за 40 лет смирились и напечатали. Людям это нужно. Людям просто свойственно наблюдать за тем, как другие онанируют. Видимо, в этом нет ничего непристойного. Господь так любил свои создания, что он обратился змеем и искусил их запретным плодом, чтобы люди смогли получать удовольствие. Прошло много лет, Фрейд сказал, что так и есть. Теперь, в начале XXI века мы ходим на поводу у Господа и Фрейда, твёрдо веря, что есть, срать и ебаться – это триначалие дороги в рай. Без этого мы не можем быть счастливы. Ебаться и срать – от этого мы получаем куда больше удовольствия, потому что можем подглядывать. Глупо подглядывать за тем, как человек ест, есть принято на людях.
Я вбираю в себя окружающую осень, я выстилаю полы своего подсознания жёлтыми свалившимися листьями. В моих венах – осенний воздух. В моих венах воздух, который убьёт меня, если попадёт в вены. В моих венах – ещё одна ирония создания. Я дышу в себя всё кругом.
Я смеюсь, чтобы жить. Я схожу сегодня с ума, чтобы завтра снова воскреснуть и сказать слова унижения. Я унижаюсь, чтобы жить. Я живу – уже ли это не унижение кого-то другого? [700x525]
[700x525]
Катастрофически не хватает тепла, катастрофически не хватает музыки, спасает на лето забытый Пинк Флойд.
После лета – ломка: дожди, холод, озябшие пальцы и холодные туфли, невозможность закутаться шарфом из-за боязни задохнуться. И продолжение летней сессии.
Почему нет табличек «выход есть»? Есть «выход», но он не предполагает выбора, нет? Такая неразборчивость в решении проблем всё также продолжает. Если представить себе такой город, в котором все таблицы «выход» заменили бы на «выход есть» - об этом городе можно было бы написать много книг. Всё было бы иначе.
Надо повидаться с Сергеем и поделиться с ним этой гениальной мыслью. Надо создать общество «Выход есть». Общество, верящее в самостоятельный выбор. А ещё надо найти необитаемый остров и заселить его «едящими выход». Но это я уже глупо пытаюсь шутить.
А каждый норовит подойти и спросить как у меня дела, а этого делать не стоит. А каждый день вытаскивает из меня по рублю, а это напрягает. А голод ощущается всё большее головой, а не животом – помнишь когда и что ел, понимаешь, что пора бы и проголодаться. Но всё это как-то не приходит. Попытки писать похоронены на солнечных пляжах Мексики, привычка к России зарыта в маленькой деревеньке на Юге Германии.
Принцип один в жизни – позаботиться, чтобы в старости климат не ломил кости непрестанными дождями, всё остальное не важно. Короли и капуста, готовьте место!
Мольберт, краски, мазки, манера мастера – всё изменилась, остался только главный герой… Мне нравится, краски стали теплее, приятнее. Всё хорошо! Всё по-осеннему приятно!
То, что в жизни всё взаимосвязано, я понял давно. И пусть я не верю в бога, я всё же надеюсь, что он больше художник, чем инженер. Нельзя прокладывать линии жизни с помощью линейки и карандаша. Как нельзя просчитывать пересечения тех или иных событий.
Слова и цифры, на которые обращаешь внимание, в какой-то момент жизни становятся на своё место. Со внутренним успокоением приходит восприимчивость к потустороннему; к тому, что отказываешься воспринимать в обычные дни споров и проблем. Солнце и свежий воздух, дарящие свободу, будят в душе желание искать и познавать. Преступное желание забыться отмирает само собой. Вопрос «завтра» уступает место утверждению «всю жизнь».
Я будто нашёл лёгкое объяснение тому, что меня ждёт, и всё стало на свои места. Мне хорошо. Я на месте в этом кружащемся и не перестающем движение мире. Мне больше не страшно, я поймал себя за хвост, обогнув рукой весь земной шар. Мир сжался, мир стал бесконечно велик, а я стал его частью.
Человечество всю жизнь мечтает о крыльях. Я тоже. Я больше не мечтаю. На своих двоих я могу добраться куда захочу. И прийти к тому, кто мне нужен. Не значит ли это, что я уже обзавелся парой своих?
Нынешний грузино-осетинский конфликт начался в 1989 году. Его непосредственной причиной стало возникновение и быстрый рост национального движения в Грузии, и приход к власти президента Звиада Гамсахурдиа, выдвинувшего лозунг "Грузия для грузин". 23 ноября 1989 года националистические группировки пытались провести митинг в Цхинвали: со всей Грузии сюда было стянуто около 50000 человек. Колонна была остановлена у въезда в город и после двух суток противостояния повернула обратно. В январе-апреле 1991 года правительством Гамсахурдиа в Южную Осетию направлены военные формирования, принадлежавшие различным грузинским политическим партиям и группировкам. Начались ожесточенные военные действия с вооруженными отрядами осетин. Сдерживающее влияние на развитие конфликта поначалу оказывало лишь присутствие в Южной Осетии двух полков советских войск - инженерно-саперного и вертолетного. Одновременно в результате конфликта и этнического прессинга образовались три группы беженцев. Значительное число осетин бежало из Южной Осетии на территорию Северной Осетии (впоследствии, после установления перемирия, большая часть из них вернулась домой). Вторая группа беженцев - около ста тысяч (по осетинским данным) осетин, вынужденных бежать из внутренних районов Грузии, не входящих в состав Южной Осетии. Они поселились на территории как Южной, так и Северной Осетии. Наконец, в Грузию была вынуждена бежать часть грузинского населения Южной Осетии, - хотя численностью эта группа заметно уступала осетинским беженцам. Республика Южная Осетия была провозглашена 20 сентября 1990 года. После перехода конфликта в вооруженную стадию был принят Акт о государственной независимости РЮО 29 мая 1992 года. В январе 1992 года, параллельно со свержением режима Звиада Гамсахурдиа в Тбилиси, на территории Южной Осетии был проведен референдум о ее статусе, с вопросами, поддерживает ли народ независимость или (и) воссоединение с Северной Осетией в составе России. По его итогам Южная Осетия была объявлена независимой. Весной 1992 года военные действия в Южной Осетии возобновились. К середине июня 1992 года грузинские отряды вплотную подошли к столице ЮО Цхинвали. После ультиматума российского руководства (вплоть до угроз бомбардировки Тбилиси) глава Госсовета Грузии Эдуард Шеварднадзе и лидеры Южной Осетии начали переговоры и подписали 24 июня 1992 года соглашение о принципах урегулирования грузино-осетинского конфликта. 9 июля в зону конфликта были введены миротворческие силы, состоящие из российского, грузинского и осетинского батальонов (последний финансируется МЧС Российской Федерацией). Прекратились вооруженные столкновения, 18-месячная война в Южной Осетии завершилась. В ходе конфликта убиты и пропали без вести более 1000 человек, ранено свыше 2500.
8 из 8 - Поздравляем, вы - вымирающий вид россиянина, отлично знающего свой родной русский язык. Вы один из немногих носителей элитарного знания, доступного в наше время единицам (4% от общего числа опрошенных). Второй вариант: вы - выпускник, которого хорошо натаскали на сдачу экзамена по русскому языку. Третий вариант: вы – репетитор. Или просто закончили филологический факультет и пошли работать не по специальности.
Я проверил свои знания русского языка и получил пятерку.
«На вокзале так трудно поверить в то, что где-то идут поезда…»18-07-2008 03:57
[465x699]«На вокзале так трудно поверить в то, что где-то идут поезда…»
После этой фразы и писать нечего, моя дорогая. Угольки льда тихо соскользнут по щекам из глаз, по забытым и затянутым годами вздохам. Ты сколько угодно можешь говорить, что солнце встаёт на рассвете, но я смотрю в тьму, и вижу в ней линии жизни. Линии, порою путающие наши ноги, линии, по которым проложена дорога вперёд.
Без ночи я не чувствовал бы, что ещё за кого-то могу сгореть, без тьмы, я не видел бы конца дня, не жил бы надеждами завтрашних дней. Мы с тобой давно расплескалась по мелочам, наверное, по мелочам, а оставшиеся иссохшие скелеты лишь говорят о хроническом взрослении, а календарях, из которых вырывают листы.
Я поставлю рядом со своей могилой памятник времени и напишу на нём слово «всегда». Лучше вовремя, чем никогда. Я не встречал много людей, которые могли бы разорвать календарь – толстый календарь из «нашего общего» прошлого, в котором 366 листов – одним махом.
В жизни так трудно поверить, что где-то кто-то живёт. А не убивает время, день за днём – как часы висельника, которые отстукивают каждому свой приговор. Не мы ли будем жить вечно? Не потому ли, что завтра умрём? Как жить, если завтра умрёшь? Как делать, если всем руководит трусость? Как говорить, если с собою правдив? Как говорить, если в твоих словах не слышат иронии?
Вся жизнь прочерчена – надо её лишь читать, морщинки возле глаз и рта, изгибы волн, тучные формы облаков – лишь научиться понимать, и жизнь обретает совсем другое лицо. Но сложнее становится с теми, для кого прикосновение руки – лишь прикосновение руки.
Декаданс заменить на увядание, а религию – на любовь. Обрисовать всё цветочным фоном. Добиться какой-то альтернативы происходящему за нашими глазами? Или перестать вестись на провокации внешнего мира и полностью его игнорировать, живя своим.
Моя ночь уходят корнями к XIX веку, к веку, когда мир полностью открылся, а то, что происходит сегодня – догорает – зародилось. К истокам. К моменту, когда XX век мог пойти в любом направлении, стать совершенно другим – ещё более жестоким или первым веком без войн. Тогда мир был совсем другим, тогда ещё потешались над старыми ценностями. Тогда люди умели шутить, потому что кто-то ещё признавал мораль и церковь. Теперь шуток нет, мы просто иногда смеёмся над правдой.
Раздеться и сжечь всю одежду, обратить взор предкам, которые поступали так во время своих ритуалов. На голом теле – видны изъяны, на голом теле видны недостатки, видны проблемы, от которых надо избавиться, но нет и заразы, от которой никуда не деться, когда одет.
Раздеваться совсем непросто, когда мы говорим о людях. Всю жизнь нам приходится терять кого-то, расставаться, уходить. И как бы не привыкнуть к одиночеству, как бы не умереть раньше отпущенного?