Итак, КТО ХОЧЕТ, ЧТОБЫ Я ЕГО ЛЮБИЛА (заметьте, это не вопрос) :)
Kto chce, bym go kochała,
nie może być nigdy ponury
musi potrafić mnie unieść na ręku
wysoko do góry.
(kto chce, bym go kochała)
Kto chce, bym go kochała
musi umieć siedzieć na ławce
i przyglądać się bacznie robakom,
i każdej najmniejszej trawce
(kto chce, bym go kochała)
Musi też umieć ziewać,
kiedy pogrzeb przechodzi ulicą,
gdy na procesjach tłumy pobożne
idą i krzyczą.
... kto chce, bym go kochała
Musi umieć pieska pogłaskać,
i mnie musi umieć pieścić,
i śmiać się, i na dnie siebie
żyć słodkim snem bez treści,
i nie wiedzieć nic, jak ja nie wiem,
i milczeć w rozkosznej ciemności,
i być daleki od dobra,
i równie daleki od złości
Kto chce, bym go kochała,
nie może być nigdy ponury
musi potrafić mnie unieść na ręku
wysoko do góry.
(kto chce bym go kochała)
(kto chce bym go kochała)
"Не славянин да не скажет" - почти по Аристотелю
Письменность преодолевала страшные препятствия, пытаясь выразить звуки в знаках - буквах. Звуки сопротивлялись, знаки не сокращались. Их было очень много, ведь каждый из звуков стремился к уникальности. В конце концов славянский напевный слог стало возможно записать. На вечно и веЩно. Да так, что уникальность осталась, а начертательная каллиграфия отдельных знаков соединила славянс греками, евреями и даже арабами. А иногда и выделила первых из ряда последних. В этом контексте очень хочется поговорить и НАПИСАТЬ про букву Щ. Почти Ш, но не совсем. Про двадцать седьмую букву русского алфавита, по начертанию восходящую к букве [показать] ("шта") в кириллице и
[показать] в глаголице. Про ту букву, которая не имела соответствия в греческом алфавите, а в старославянских рукописях часто встречалась в виде написания двух букв "ШТ". Итак:
"Она похожа на щупальца. На ощеренный щучий рот. На щеколду. На щетку. На щетину. Даже на ощетиневшегося ящера.
На то, что пращуры щурили рты ради нее одной, все сущее и все вещее ей вверяя — урочища, капища, идолищ своих всемогущих, их наущения, рощи священные, чащи, кормящие и страшащие, дщерей, будущностью чреватых, пращи и пищали, которые подхватили побоища, а может, и зрелища ради — только бы жизнь протекла не вотще и — ищи-свищи ветра в поле...
А ведь она и сейчас всех букв пуще. Буква-полчище, буква-уймище. Потому что ширит и множит все, к чему прикоснется, — глазища, умище, дырищу, морозище... Щедрая!
А еще она — буква-сейчас. Все творящееся, становящееся, происходящее, все клокочущее, роящееся, кишащее без нее не затеется, не продлится. Потому испокон и писалось: щастье. А еще писалось: нещастье... Ведь и оно бывает — если наотмашь — лишь в настоящем.
Повторять ее — и во рту сделается щекотно. Длить еще и еще — и тогда от предощущения улыбки щеки расплывутся сами собой. С этой улыбкой и надо себе сказать: «Ща! вааще! я тащусь!» — верное средство от чувства тщеты, от иллюзии беспощадности происходящего. Буква-прищур.
Щеголять ею трудно — разве щербатым ртом. Все-таки ее вящее поприще в завершенном прошедшем. Так хвощи, помнящие еще динозавров, зримо топорщатся там и тут, а как будто только мерещатся. Буква-толща. Потому она и звучит так щемяще, пробирающаяся ощупью, издалека.
На Тя бо уповающе, побеждаем молящеся... Аще и весь мир приобрящеши...
Буква-кущи, в которые нет возврата. Буква-мощи?
Скорее уж буква-щи — дымящаяся, кипящая, насыщающая. Буква-общность, работящая, защищающая, связующая, всякое мгновение мостящая путь из настоящего в будущее.
Что финикийцы и греки? Даже Кирилл и Мефодий звука такого не знали, пришепетывающего, скворчащего. Потому-то в кириллице эта буква именовалась шта. И читать ее надо было как шт. Нощь, вещь, съкровище — писалось по-старославянски, произносилось же: ношть, вешть, сокровиште. А вот в церковно-славянском, насыщенном древнерусским наречием, но также и его собой насыщавшем, нощь всегда была нощью, тщета — тщетой, пища — пищей, вретище — вретищем.
Буква-ищи-свищи.
Нет, неправда. Буква-мощи́-рещи́.
Потому что мощи́ означает мочь, а рещи́ — это значит сказать.
Мочь и сказать! Буква-счастье".
Аминь* Судя по теме, заметка пишется на работе. Что заставляет автора задуматься об этой вечной антикатегории, как ложь, пожалуй, умолчим
Пролистывала я намедни "Барона Мюнхгаузена" и поняла, что в одном аспекте знаменитый барон всё-таки говорил правду, а именно - в отношении собственной незаурядной храбрости. Его действительно можно считать очень храбрым рассказчиком, до конца отстаивающим свою картину мира - неважно, как далеко она отклоняется от внешнего правдоподобия. Причём извращение реальности в его историях настолько очевидно, что все уверения в абсолютной правдивости и даже готовность продемонстрировать "вещественные доказательства" подчёркивают не столько бесстыдство завравшегося барона, сколько его презрение к различению между правдой и вымыслом. Правда не воспринимается им как добродетель, и в том, чтобы ею поступиться, нет, соответственно, ничего аморального.
В чём-то барон сравним с Алисой, которая, путешествуя по "стране чудес", на самом деле совершает вояж в собственное подсознание, сталкиваясь там с фантазмами, характерными для девочки на пороге взросления. Фантазмы Мюнхгаузена, напротив, очень мужские и в отличие от Алисиных далеко не так абсурдны. В них обнаруживается даже определённая логика - логика силы, наступления, преодоления, вплоть до полной ликвидации препятствия. Особенно типичен мотив проникновения - будь то нанизывание одним махом куропаток на шомпол или вторжение в неприятельский лагерь на ядре (Мюнхгаузен, правда, пересаживается на встречное ядро, не долетев до цели, но "боевое задание" всё же выполнено: поднявшись на недосягаемую высоту барон символически "проникает" во вражескую крепость взглядом, фиксируя сразу все "военные тайны", после чего неприятель, разумеется, должен быть разгромлен). Таким образом истории Мюнхгаузена откровенно фаллоцентричны и от того предсказуемы. Женский мир Алисы безумнее и страшнее. :)