Волосы за висок
между пальцев бегут,
как волны, наискосок,
и не видно губ,
оставшихся на берегу,
лица, сомкнутых глаз,
замерших на бегу
против теченья. Раз-
розненный мир черт
нечем соединить.
Ночь напролёт след,
путеводную нить
ищут язык, взор,
подобно борзой,
упираясь в простор,
рассечённый слезой.
Вверх по теченью, вниз -
я. Сомкнутых век
не раскрыв, обернись:
там, по теченью вверх,
что (не труди глаза)
там у твоей реки?
Не то же ли там, что за
устьем моей руки?
Мир пятерни. Срез
ночи. И мир ресниц.
Тот и другой без
обозримых границ.
И наши с тобой слова,
помыслы и дела
бесконечны, как два
ангельские крыла.
Венди семнадцать. Венди стройна, легка,
Увлечена гандболом и конным спортом,
Запросто говорит на трёх языках
И со словарём понимает четвёртый.
И если ты спросишь: "Венди, ты любишь витать в облаках?"
Она ответит: "Лучше журавль в руках".
Каждый второй мальчишка в неё влюблён.
Каждого первого Венди уже отшила.
Венди себя считает довольно милой
(Хоть говорить об этом – не лучший тон).
- Венди, а, Венди, скажи, ты любишь летать?
- Ну, как вам сказать...
* * *
- А я, ты знаешь, я помню: ветер, палуба, кремовая сорочка...
Доска пружинит под нею, гордой, под каждым шагом, ведя в пучину.
Она - такая как мать, и такой же будет её дочка.
А эти, пропащие... Питер, они же почти мужчины!
А помнишь, она пришивала тебе тень,
Ты помнишь, она подарила тебе день,
Ну, помнишь, летели на свет, а вокруг - синь!..
- Динь!
* * *
Комната Венди. Типичнее не сыскать:
Куклы, медведи, дневник в тайнике под кроватью
(Девочки часто так доверяют тетрадям,
Будто бы больше некому доверять).
Главное в комнате Венди - это окно:
Палуба под зелёными парусами,
Рея карниза... (шторы, кстати, те самые,
Правда, она утверждает, что ей всё равно).
* * *
- Она живёт в той же самой комнате, Питер!
- Мне всё равно.
- Окно! У неё всё время окно открыто!
- Мне всё равно!
- Ты врёшь, бессовестный глупый мальчишка, врёшь!
Ну что же ты! Вставай! Полетели!..
- Дождь.
* * *
- Послушай, мама, я снова видела сон. В нём
Со мной был мальчик, весёлый и невесомый.
Мы с ним летали! Летать было очень просто!
Ещё там были русалки, пираты, остров...
А мы летели, и он держал мою руку,
И не было света, и ни единого звука,
И было так свободно, легко и темно...
- Ах, Венди, Венди, такая большая девочка,
А забываешь на ночь закрыть окно.
Мало радости ждать трамвая в одиночестве на кольце. Всё, что медленно забываешь - отпечаталось на лице. Связь пропала - смени тарифы, абонентам иным под стать. Наплевать на стихи и рифмы. И на прочее наплевать. Дни туманны, и воздух горек. Нет бы всё по-другому, но - перед взором всё тот же город, с той же улицей, где темно. И когда б соблюдать обычай, то, чем жил, в дневнике храня, вряд ли много б нашлось отличий одного от другого дня. И уже не понять, где правда невзначай переходит в ложь, и от жизни в режиме "авто" до смертельного устаёшь.
II
Мало радости быть заплатой на отрепье дурных времён. Не труби о беде, глашатай, - будешь проклят и заклеймён. Век суров: мы живём и дышим, а другие, презрев табу, променадом по скользким крышам искушают свою судьбу. Но покуда на дне колодца видно небо, что над тобой - сердце бьётся, как прежде, бьётся, а, верней, продолжает бой. Это значит, что я не сгину, как бы ни был резон высок - оттого ли, что выстрел в спину предпочтительней, чем в висок; оттого ли, что жизнь прекрасной предстаёт ещё вопреки прозорливцам, которым ясно, что случится в конце строки.
Да, это осень. Да, это очень осень. В самой последней, в самой критичной дозе. Это опять копает меня бульдозер, в поисках клада скаля зубатый ковш. Да, это глупо. Да, это очень глупо. Это стрела к лягушке летит из лука, что – хоть убей – навряд ли её заслуга. Просто Иван-царевич из дураков. Да, это рано. Да, это очень рано. Сколько пустых надежд утекло из крана, чтобы с житейской мудростью стать на равных и, наконец, фиксировать все ходы. Да, это тонко, да, это очень тонко. Может, опять заносит меня, и только. Но без надежд на премию по итогам я тишину зачитываю до дыр. Да, это сильно. Да, это очень сильно. Это почти как шею сроднить с осиной. Как перекрасить утро тревожно-синим, диким оттенком готовой настать зимы. Да, это хрупко. Да, это очень хрупко. Как прошептать: "Мой милый..." – и бросить трубку. Как распустить сомнений родную труппу, а голубому клоуну дать взаймы. Да, это правда. Да, это слишком правда. Дьявол играет в шашки и носит Prada. Я открываю небо и буду рада каждому междустрочию потакать. Время свершиться, время наклеить марки. Время растить идеи с приставкой "архи", чтобы чуть-чуть-поэты и ой-ли-гархи шли на три буквы, взятые с потолка.
Который день подряд над миром стелется дождь,
Чужая постель, печаль из окна.
А где-то там, в дожде, ты спишь, но всё-таки ждёшь,
И над тобою горит чужая луна.
И сколько тысяч вёрст ещё скакать и скакать -
До бледной луны над зелёным холмом.
А конь устал, и ночь, и людям надо бы спать,
Но как тут уснёшь, подумав о том,
Что можно плащ набросить, молча выйти во двор,
И сказки презрев, оставить мечты.
И я скачу к тебе вдоль склонов северных гор -
Я твой паладин, а Cпящая - ты.
И женских слёз давно не знает эта земля,
Мой меч как струна поёт о войне.
И твой народ уже почти забыл короля,
И верит в богов, а надо бы - мне.
В чертогах снов ты бродишь больше тысячи лет,
И время твоё ещё не пришло.
И если б знать, когда - то просто дать бы обет,
Но духам любви достаточно слов.
И будет ветер дуть, вздымая полы плаща,
И будет звенеть безумная сталь,
Мы так давно привыкли всё решать сгоряча -
Я просто вздохну - "ах, всё-таки жаль".
И сколько лет ещё, почти не зная пути,
Я буду искать твой замок в горах.
Я королева драк, но всё же, как ни крути,
Я видела смерть и видела страх.
И даже если я сорвусь со скал в темноте,
А может, сгорю в драконьем огне,
Я напишу тебе девиз росой на щите -
"Ты веришь в любовь, а надо бы - мне..."
Алина Кудряшева "Не-сту-чи, маятник в моей голове"24-10-2010 11:27
Ну, не бываешь, что ещё взять с такого,
Кто бы ни провинился - ты ни при чём.
Как-то всё сразу выдалось бестолково,
Ты из таких придуман несостыковок,
Что изначально, видимо, обречён.
Знаешь, как надоело куда-то мчаться,
Верить не в то, да плакаться под вино,
Горе - хоть от ума, так ведь я не Чацкий.
Горечь такая в недрах кофейной чашки -
Господу, верно, скулы бы подвело.
Хочешь, я расскажу, как у нас делишки,
Как мы живём, как трудимся, как едим.
Знаешь, мы существуем - но так, не слишком.
В городе, знаешь ли, каждый нечётный лишний,
Каждый второй - подсевший, а ты один.
Кончил ли ты какой невозможный колледж,
Или ты из Елабуги, из Перми,
Как ты так невозможно под сердцем колешь,
И из какого ты: "всё равно какой уж"
И из какого: "кто-нибудь, обними".
Как я тебя собирала, бумажки чёркая,
Хочешь - покажут, вот посмеёшься всласть,
Звон поднебесный, белый огонь в печёнках,
Пыльную синь в ресницах, густую чёлку,
Заархивировать, вычистить и прислать.
Мне бы тебя молчать, не орать скворечьим
Плачущим гомоном, в кожице проминать.
А из скольких ты выдуманных наречий,
А из скольких ты создан противоречий -
Правильно будет вовсе не вспоминать.
Чутьё, положим, не подведёт, - да толку в твоём чутье.
Ты сам решил не внимать тому, что тихо скребёт в груди.
Всё те же волны, и облака на небе как будто те,
Но всяк земной и небесный знак тебе говорят "уйди!"
"Уйди!" - звенит городской трамвай, не думая тормознуть.
"Уйди!", - вослед, подымая шерсть, с тревогой глядят коты.
И если ты для кого-нибудь сойдёшь за кого-нибудь,
Коты - они прозревают суть, и видят таких, как ты.
Ты знаешь явки и адреса. Ты помнишь простой пароль:
"Bongiorno, барышня, как дела? Не скушно ли вам одной?"
Ведь надо всё-таки доиграть когда-нибудь эту роль,
А дальше, может, она, глядишь, и станет тебе женой.
Ты помнишь улицу, помнишь дом, и шар голубой над ним.
И двор, и в центре двора фонтан, в котором журчит вода.
И тот же самый вдали вулкан - и абрис его, и дым.
Но разум шепчет: "Постой! Постой, не надо тебе туда..."
Поскольку не занавешен там стоит на окне цветок.
Едва взглянув, кабы был смышлён, ты понял бы - дело дрянь,
Что всё уже совершило здесь помимо тебя виток,
Что нынче там незабудка, а когда-то была герань.
"Вернись в Сорренто!" - зовёт певец, вчера лишь сладкоголос.
Он всё, что хочешь, тебе споёт за пару твоих монет.
Однако же никому туда вернуться не удалось,
Ввиду того, что Сорренто есть - тебя уже больше нет.
Я люблю кругосветные фонари,
так люблю перекладины на мосту –
я их выдумываю, как мыльные пузыри
выдуваю в раннюю темноту.
В городе Вечер жили черновики.
Дворники-вторники бегали по стеклу строки.
Строка не линия, а окно, и за ней темно, и она не она – оно,
оно не сплюшь и не дышь, и не врёшь, не ждёшь,
в воздушном сыром трамвае едешь по сентябрю, и дождь.
Первое, что помню и говорю, – дождь.
Так шуршит в подушке гречневая шелуха,
память черновика.
Спросонок вопрос похож на рваный носок,
он отложен на выброс, он виноват в том, что попал впросак, угадал ответ –
смотрит из сентября, как цельный отдельный свет
движется за прямым углом по своим делам,
как акварельный свет, параллельный свет
из своего далёкого далека
режет напополам бегство черновика.
Город как веер. Это почти Китай.
Здесь инфантильно, банально, больно, ветрено и никак.
Я так люблю журавликов из бумаг,
думаю ими: только не улетай
в голое небо чистовика,
только ещё останься, хотя бы так,
у меня в руках.
Там, где торгуют обувью и вином
и фонари стоят в одноногий ряд –
прошлое к ним спиной, будущее спиной,
из никогда в нигде о себе горят, –
дворники-воры там стоят на стекле вдвоём,
стекло состоит из зренья и языка.
Последнее, что я помню, – моё, оно всё равно моё.
То, что зачёркнуто. Сердце черновика.
Когда он приснится тебе, дружок, то это симптом любви. Иди к докторам, порошки глотай, под капельницей лежи. Но если по-прежнему сердце жжёт, то чёрт с ним, как есть, живи, поскольку всё лучше, чем пустота, чем жизнь в кромешной лжи. Пускай он приходит к тебе во сне, раз незачем наяву, пускай он целует тебя в висок и глушит с тобой вино, пускай улыбается по весне и курит тайком траву, — прости ему всё, раз уж это сон, смотри его, как кино. На самом-то деле он где-то там, в далёкой чужой земле. Он пьёт своё виски и спит с другой, он счастлив, а как ещё? Его голова по ночам пуста, и так уже десять лет, а может, и больше, но под рукой всего лишь примерный счёт. Скорее всего, полагаю я, их двое, а не один. Которого видишь в полночных снах — такого теперь люби. Тот, первый, без снов, в неродных краях, с огромной дырой в груди — не нужен, останься с собой честна, он стёрся, исчез, убит.
Нам снятся пожарища городов, руины кирпичных стен, иссохшие русла равнинных рек, осколки могучих скал, торосы суровых полярных льдов в их гибельной красоте, метели в хроническом декабре и северная тоска. Затем мы мельчаем, и снится нам, как мы покупаем хлеб, как пьём в подворотнях чужой портвейн, разлитый из-под полы, и матом исписанная стена, и крабовое филе, и мерзкий узор проступивших вен, и вопли бухой урлы. Затем опускаемся мы на дно, в холодный пустой подвал, где нет ничего, да и жизни тут — две крысы да таракан, и больше, дружок, мы не видим снов, поскольку душа мертва, а тело, упавшее в немоту, продаст себя за стакан. Предсмертная стадия, высший сорт, шагающий прочь фантом, монета в любом из ослепших глаз и запах сухой травы, ритмичный пронзительный скрип рессор, но если уже никто во сне никогда не увидит нас, то, видимо, мы мертвы.
И если чужое лицо во тьме вдруг станет твоим лицом, и ночь превратится внезапно в день, и свет обовьёт кровать, то помни о нём, и мечтай о сне, и локон крути кольцом, пускай он живёт неизвестно где — не смей его забывать. Он будет любить не тебя, прости, он будет совсем другим. Он будет снимать в подворотнях шлюх и пить с ними терпкий ром, в груди его будет дыра расти, дыра от твоей руки, от глупого слова, мол, не люблю, с обеих его сторон.
А там, за окном, самый первый снег, чуть видный, едва живой,
Ложись, засыпай до своей весны, когда уйдут холода.
Покуда ты видишь его во сне, он твой, ну конечно, твой.
А значит — поскольку ты любишь сны, он будет твоим всегда.
Ларошфукончен бал. В стендальнюю дорогу
За доризонт уйду я тропкою окольной...
Пусть я недоальфонсдоделанный немного,
О прошлом думать мне гюгорько и рембольно.
Где я, от жизни одюмевший многожёнец,
Обэдгарпошлив чувства, помыслы, желанья,
Осименонивал жюльверчивых поклонниц,
Что всюду бегали за мной роменролланью.
А мне б забыть оконандойлевшие лица
Всех женщин, мной обгуберманутых когда-то,
И в муракаменной пещере поселиться,
Где не швырнёт в меня никто рабиндранату.
Забыв капризы мерименчивой погоды,
В эмильзоляторе выращивая мирты,
Я притуплю гамзатхлый привкус несвободы
Большим глотком неразведённого шекспирта.
Потом введу денидидрол внутримарктвенно
И мопассанистого калия себе я...
Сойду под кафканье завистников со сцены...
И от такого счастья охемингуею.
Дмитрий Корогодов "Тонкая красная линия"12-10-2010 07:49
Помнишь тот край Земли, где нашла на камень её коса?
Но, уходя, она не стала прощаться.
Что ж, рядового Райана поздновато уже спасать:
Просто ему больше некуда возвращаться.
Наша эпоха дымом ушла в осенние облака –
Тающий эшелон грозового фронта.
Мы можем только смотреть, как в кулаке сминает закат
Тонкую красную линию горизонта.
Это как если бы Бог, решив расставить всё по местам,
Мир располосовал на две половины
Тонкая красная нить, элементарная красота –
Тоньше струны, краснее гемоглобина.
Это как сны, оставленные на рваной, как флаг, заре
С запахом пороха, снега и креозота:
Росчерк драгунской сабли над рёвом вздыбленных батарей –
Тонкая красная линия горизонта.
Екатерина Перченкова "поиск предназначения"10-10-2010 10:16
Лину
I
Осень не время перебирать слова. Слово не греет рук и не стоит спора. Вот погляди: умирающая листва, меркнущий город и человек, который смотрит в окно, улыбается, но потом, чуя, как ночь нестерпимо течёт под кожей, – Господи, шепчет, Господи, сделай меня листом, Господи, шепчет, я не могу так больше! Сколько ни радуйся свету в чужих домах, сколько ни собирай себя по осколкам, Господи, шепчет, там впереди зима, поле нехожено, выстужено, безмолвно. Я не хочу учиться ходить по льду, сделай меня листом – это лучший выход; только не тем, что раскрылся в Твоём саду – тем, что упал на землю и снов не видит.
К вечеру он обретёт под ногами твердь, окна заклеит и выключит свет на кухне, выпьет сто грамм, успокоится, выйдет в сеть и убедится, что за зиму мир не рухнет. В общем-то, всё неплохо, но вот беда, тянет куда-то вниз, где не видно неба, в чёрную ночь, под надёжную кромку льда, выйти за самый край и уснуть под снегом. Тут он припоминает свои слова, Господи, говорит, это всё неправда, Господи, удивляется, как Ты меня назвал? Господи, плачется, может, вернёшь обратно?
Он, дурачок, не знает, как повезло тем, кого над зимой, над застывшей жизнью, выше домов и улиц несёт крыло, прочно опутав сетью сухих прожилок.
Елена Шигона "Замедленное падение"07-10-2010 07:58
Холодное равнодушие, на которое я мастерица,
выпиваешь до дна и не морщишься. Кровь бьёт в виски.
Поэтому страшно в тебя окунуться, влюбиться -
все горные реки стремительны, неглубоки,
опасны... Ноябрь оставляет потёки на стёклах.
Синоптики нам обещают ветра и дожди.
А я подпадаю под магию тёмных и тёплых
твоих интонаций, в которых и смерть есть, и жизнь.
Давай эту осень отметим на картах на звёздных,
давай назовём её Нежностью тающих звёзд...
Запущен любви механизм, останавливать поздно:
теченье. влеченье. затмение. боль. симбиоз.
и ложись на дно, пусть завидует Ив Кусто.
разнеси себя на точки: пять, десять, сто...
и останься в одной из пауз, теней, пустот,
вне любых частот.
лучшей музыки не (на) видимая карусель.
99,6, (ты), 99,7...
совершенно не (на) видимая волна.
и реши, что даже лучше, что ты одна
в ту минуту, когда сжимает в когтистых лапах,
ты не будешь слабой.
ты же не любишь слабых.
и в мобильном смеётся молча режим “без звука”.
ты потянешься к нему и отдёрнешь руку.
и пока время лета точит в углу ножи,
это действие отмене не подлежит.
и пока живое разносит в куски картечью,
что-то мимо - мимо - мимо - уходит в вечность.
и когда немного грустно, немного больно.
это просто - сила, а вовсе не сила воли.
в ту минуту, когда танцуешь в когтистых лапах,
ты не будешь слабой,
ты же не любишь слабых.