[показать]Лязг закрывающейся двери, топот ботинок и шорох куртки, цоканье вешалки и скрип дверцы шкафа. Кашель.
[показать]- Тш-ш...
[показать]Линия прибоя да над головой высокое синее небо - будто сетка, а на пересечении линий светятся звёзды. Выше - ниже, мерцают, перемигиваются и иногда падают. И море лениво - по-другому и не скажешь - лижет берег изумрудной водой и белой пеной, переворачивает редкие камни и оставляет замысловатые знаки на песке, ведомые только самому морю; правда, к утру они совсем исчезают и кажется, будто это чьи-то следы. А может и правда следы: вон, в волнах под задумчивым светом луны, вдалеке, там, почти напротив домика, что жмётся к лесополосе и пытается укрыться в тени неба, почти не видный в темноте, там танцует тоненькая фигурка. Волны мерно качаются вокруг её ног, резво пляшущих и переступающих услужливые волны, разгоняя пену.
[показать]Жил-был Человек, собирающий судьбы. Ничем не примечательный, коротковолосый, сероглазый да штаны на завязках, а на поясе болтались холщовые мешки-мешочки с тугими ремешками. Больше всего Человек, собирающий судьбы был похож на бродяжку, странствующего по миру из города в город, из села в с село, из деревни в деревню. Не было у него ни заплечного мешка, ни палки-выручалки, ни пары запасных сапог, но и оборванцем он не был: холщовая рубаха, штаны, ботинки да мешки на поясе - вот весь его скарб немудрёный. И ветер за ушами, конечно же, нашёптывающий по вечерам небесные да водяные истории. Никто не знает, откуда он взялся, никто не знает, куда он идёт, да и ходят слухи, что это не человек вовсе, а оборотень или призрак, ворующий чужие души и продававших их за бесценок на заморских рынках.
[показать]Слышишь, чувствуешь? Ветер скребётся под кожу. Сухим по сухому, словно наждачная бумага, шуршит в ухо, гневно цокает языком и корчит рожи за окном, гнёт деревья и в ярости срывает листья. Да гонит тучи по низкому тёмному - вязкому да чернильному - небу. А всё почему? Потому что ты не спишь. Сидишь, обернувшись одеялами, на подушке, смотришь в окно, забавный мокрый ёжик, вылезший из шляпы вместе с иностранными буквами - разве не так?
Дёргаешь свою вечность за рукав и шепчешь что-то, бубнишь себе под нос, не отрывая взгляда от окна. И что ты просишь, радость моя? - отвечает тебе мертвенным шёпотом твоя тёмная подруга-охранница. Берёт за руку, разворачивает одеяло, сбрасывает, словно капустные листья, приговаривая "кто у нас тут во сто одёжек одет...", подводит к окну, дышит тёплым на стекло, чертит узоры на запотевшем, будто по заиндевевшему небу.
Вдохни - раз, а на два - прикрой глаза, толкни створку и шагай по сгустившейся звёздной темноте на высоте, не глядя вниз, всё вверх и вверх. И не думай о высоте, не думай о море, небе или звёздах; думай о городе, думай о том, что как-то раз шла под дождём и пила небо, вытекавшее, словно через решето, через себя же. Ну, разве так не бывает?
А воздух вокруг - кипит, завихряясь, и ты будто корабль плывёшь меж парных облаков, чинно шагаешь, видя сквозь прозрачные веки огни под собой. "Знаешь, кто такой корабел?" - шепчет тебе в ухо Вечность, касаясь мягкими, словно пёрышки, губами. "Корабел - это тот, кто строит корабли. Давай построим твой корабль?" Открываешь глаза и глядишь вниз: паутина города, сигнальные огни и где-то там, далеко-далеко внизу, под толстым слоем воздуха, а потом городской пыли, городской боли и городской любви, распахнуто твоё окно, распахнуто в никуда, в небо, к облакам. А в руках твоих - решето, большое да мелкое, и сверху в него сыплются звёзды. Одна за одной, большие и мелкие, просеиваются и падают маленькими пыльными снежинками на город и залетают в приоткрытые форточки, просачиваются в вентиляцию и в носы спящих, посыпая подушку загадочным мерцающим полотном, от которого крепче спится, и снятся периновые сны.
А ты стоишь на краю облака, просеивая чужие сны. А потом оборачиваешься и видишь за своей спиной большой корабль, сотканный из воздушных потоков, ветров, млечной реки, лунного сияния, мерцания окон, обрывков твоих собственных снов, с парусами из облаков.
[показать]А первый снег всё шёл и шёл. На окраине города стоял человек в чёрном пальто, чёрном цилиндре и с чёрной тростью. На плечи его уверенно ложился снег, белой вуалью покрывал цилиндр. А вокруг стояли деревья с жёлтыми и ещё зелёными листьями. Где-то каркнула ворона; чёрный человек поднял голову и глаза сразу залепило мокрым. Над ним, высоко над облаками пролетала стая ворон, больших и чёрных, летела она прямо на город, раскинувший свои улицы прямо перед человеком с тростью. "Вороны", - недовольно буркнул он и вздохнул. Пытаясь вглядеться в серо-белую даль, он поднялся на мыски и упёрся обеими руками в трость, пока не начал скользить на мокрой земле. Где-то там, на другой стороне города, на окраине стоял Четра, на плече которого сидел чёрный ворон, следивший, чтобы ни единая душа не покинула пределы.
Пока человек вглядывался, над степью, посреди которой стоял город, поднялась, будто из-под земли, тихая, едва уловимая мелодия. То заиграла дудочка, призывающая грустить всех и каждого, кто её услышит. Но у человека нет времени на грусть. Он опускается на всю стопу, взмахивает тростью, разгоняя пугливые снежинки, и вдруг резким движением отбрасывает её. Затем снимает с головы цилиндр, и налетевший снежный ураган взъерошивает светлые волосы, заставляет слезиться глаза и вызывает смех у него. Он закидывает цилиндр в крону ближайшего дерева, нетерпеливо стаскивает с рук перчатки, и, не расстёгивая пальто, рвёт одежду, рвёт, а снежинки касаются холодной бледной кожи и с тихим "ох" таят, без следа, без единой капли, будто и не было никогда ни одной снежинки на теле этого человека.
А он продолжает смеяться, громко, заливисто, тормошит подол рубашки, резким движением рвёт её, да так, что белые бусины пуговиц разлетаются в разные стороны, покрытые снегом, в плену первого небесного пуха, падают, оставляя глубокие ямки на земле. А человек решительно скидывает ботинки, снимает носки, раздевается догола и, раскинув руки, поднимает лицо к небу, туда, откуда прилетела стая ворон; а воздух всё ещё насыщен мелодией Четры, льющейся из его дудки; а человек смеётся, и руки его дрожат, а снег падает на грудь и тает, будто и не было его там никогда...
...Щёлкают фонари, и зажигается свет на улицах. Ворон на плече вздрагивает и моргает, будто проснулся после долгого сна, убаюканный музыкой. На голове у него намело снегу, который осыпался смешными хлопьями на плечи Четры. Дудка отправляется во внутренний карман куртки, а Четра вздыхает, поднимается с камня, согнав ворона с плеча, трёт глаза и невидящим взором глядит на город.
А там, на другом конце, в снегу лежит человек и смеётся.
[показать]На краю крыши. Старые проверенные кроссовки, считай, мысками уже в воздухе. Ты - распростёр руки.
А напротив тебя точно также - на краю и раскинув руки, грозно улыбаясь каждому последнему моменту - жёлтым кружевом порезано солнце, из которого вытекает ало-розовая закатная кровь. Но что тебе - твои глаза - два таких же жёлтых шара, посередине залитых алым заревом, которые вот-вот лопнут от жара и пульсирующей ярости. Быть может кровавая коса заката заденет за твой капюшон, и ты сорвёшься, летя - только вниз, а не подобно птице, ведь птицы никогда не умирают. Ты - маленькая божья коровка, которая не научилась летать, которая только и может трепетать сложенными крыльями, не понимая, что надо раскрыть панцирь, а цвет твой - цвет ярости, красный и с чёрными отметинами, подгнившими пятнами, настолько густо красными, что уже не виден этот благородный цвет. Раскинув руки - прозрачные крылышки, - ты вдруг осознаёшь, что никто так и не сподобился научить тебя летать, а жёлтое солнце, рассвеченное лиловыми струями неба, смеётся и нехорошим взглядом смотрит на тебя, не подставляя рук, не грея тебя свои угасшим светом. Что испытаешь ты, что ты вспомнишь, преодолевая расстояние, равно 70-ти метрам, пока ты летишь - относительно тех, кто падает в небо, вверх?
Ты вспомнишь болото недалеко от старого дома за городом. Болото, которое все называли прудом; вспомнишь вязкий, тихий и таинственный туман, ряску и кваканье лягушек, то расслабленное, то настороженное. Вспомнишь, как прислушивался к шорохам, к скрипу веток под ногами и бульканью воды. А ещё вспомнишь, как грациозно и изящно из камышей, из липкого тумана, за которым ничего нельзя было разглядеть, вышла красноногая цапля, и из клюва её торчали лапки лягушки. И тогда ты тоже испытал это чувство, которое залило красным - как её красные ноги - глаза. И тогда ты ловил божьих коровок, сидящих на камышах, перепачкавшись в их шоколадной пыли, божьих коровок, которые от своей красной ярости срывались с листьев и летели вниз. Ты ловил их.
[показать]Иногда в конце предложения надо ставить - Я не вижу...
Реальность вязкими тёмными каплями текла куда-то не то под ноги, не то наоборот вверх, а, впрочем, был ли верх, если ни черта не видно в этой сумятице? Гнетущее впечатление производили эти капли, медленно стекая, перемешиваясь в её глазах.
- Я ни черта не вижу, слышишь?!
Её шатало из стороны в сторону, глаза опухли, и сквозь узкие щёлки она видела ещё меньше, а густая каша реальности силком пыталась проникнуть под вспухшие красные веки. Постепенно из какого-то туманного, мокрого, вертящегося сумрака выплыла маленькая фигура; она попыталась сощуриться, поморгала, хотела поднести руки к глазам, но не смогла. Фигура спокойно стояла на месте, ей наконец удалось разглядеть или скорее понять, что это мальчишка стоит и смотрит на неё. Она повернулась в его сторону и медленно побрела к нему, то ускоряя шаг, то испуганно отшатываясь от того места, где он стоял.
- Слышишь же... слышишь же... я ничего не вижу... - бубнила она неведомо кому, приближаясь к мальчику.
Мальчишка так и стоял, с немым любопытством глядя, как она вся в слезах, с трясущимися руками, полуоткрытым ртом, что-то шепча, приближается к нему, будто в горячке; он стоял и спокойно за ней наблюдал.
Она подошла к нему, подняла было руки, чтобы коснуться его плеч, но тут же отдёрнула. А он так и стоял с лицом, не выражающим ни сочувствия, ни даже любопытства - простое детское лицо. В полубреду она побрела дальше, вроде бы по дороге, а может, под ногами действительно ничего не было, а только эти раскрошившиеся фрагменты мозаики асфальта, не то бордюра, из-под которого выглядывала трава.
- Я ничего не вижу! - она взвыла и, царапая голую кожу в районе ключиц, вскинула голову к небу, где не было ни солнца, ни луны, да и вообще не разберёшь - день или ночь или на самом деле вечные сумерки.
Всё что она когда-то видела, это воспоминания - её, чужие, ещё какие-то, даже ничейные. Девушка припала к стене, из которой торчал какой-то невнятный предмет; с трудом разлепив веки, она разглядела наконец, что это дверь, дёрнула её на себя, с гудящей головой перешагнула порог и остановилась у лестницы, ведущей в тьму подъезда, всего четыре ступеньки, но они казались неимоверно недосягаемыми. Она рухнула у подножья лестницы, и всё её существо залили слёзы, в солнечном сплетении творился сущий ад - будто бы сухой дикий огонь сжигал всё, словно бумагу, но бумага плохо поддавалась, оставляя на изнанке страшные ожоги, которые вряд ли когда-нибудь зарастут. Руки тряслись, а голова безвольно лежала на первой ступени, глаза-щёлки чуть прикрыты, сочится вода; из горла вырываются непонятные звуки, изо рта обильными потоками стекает слюна, которую нет сил выплёвывать. Да ей бы корчиться от боли, от невыносимости того, что она есть, от невыносимости бытия, но не может, потому что никаких уже сил не осталось, а воспоминания - они все куда-то ушли, покинули, они больше не с ней. Чужие, её, родные, ничейные - она только ими и жила, брала те, которые никому были не нужны, и по ночам урчала, словно кошка, нежилась, купаясь в них, найденных нечаянно. Последнее, что её держало - его больше нет, оно куда-то делось.
"Куда-то делось", - повторяла она вчера, сидя перед зеркалом и смотря будто сквозь него. В желудке тогда начиналась изжога, а глаза были сухими и широко раскрытыми, будто бы от удивления. Медуза Горгона бушевала в голове, и мысли от её взглядов каменели и переставали двигаться.
Суставы выворачивало, колени подгибались, руки не держали, а пальцы не сгибались. Её вывернуло наизнанку на второй ступени, после чего буря в голове и пульсирующая боль по всему телу, словно цепь брякающих друг об друга при малейшем соприкосновении бубенчиков, немного отступила в глубь сознания, ровно настолько, чтобы она смогла продрать глаза и подняться по лестнице. А потом подняться ещё раз и ещё, цепляясь за перила, открыть ещё одну дверь, свернуть и оказаться у железной двери, распахнуть её и войти внутрь. Казалось - высосали. Казалось, что все чувства, все ощущения в её теле насильно выдрали и оставили только сухую, жёсткую, как металлическая щётка, боль, страдание, да нервы на
[показать]Музыка в наушниках завихрялась, проникая в уши, в голову, и стремительно уносилась вверх, в небо, поднимая волосы; ключ приложен к небольшому кратеру на двери и слышится противный писк, слышится всем, кроме неё, той, чьи наушники пропускают кучу переведённых в формат mp3 звуков, электронных, пропускают прямиком в голову, а дальше она просачивается через глаза, через самые зрачки и упирается в небо. Дверь открывается, и ветер проникает на улицу, из самых глубин, с лестницы, из-за поворота коридора, из лифта, сквозь чуть приоткрытое окно. Хотя для неё сейчас не существует ничего кроме музыки, никаких звуков, ничего кроме музыки и...
Она садится на жёсткое сидение с неудобно выгнутой спинкой, будто бы специально изобретённое для сколиозных школьников. Сумку на колени, руки - на сумку, голову чуть вниз, глаза закрыть, слушать, слушать, утопать, утонуть. Жгучая, ничего не значащая, захватывающая и вытряхивающая всё остальное боль, подступала к горлу исподтишка, заглядывала в глаза, заставляя их слезиться, дёргала мочки ушей и дула в ноздри, чтобы заставить чихать, щекотала кончики пальцев, чтоб зудели, и щипала за бока, чтобы внутри делалось горько; а главное - вливалась с воздухом в лёгкие, принуждая их судорожно сокращаться, вбирать воздух и тут же, не дотянув до конца, выпускать с лёгким оханьем, оседала неприятным комом в горле и проникала в желудок огненным шаром, спалив всё на своём пути, ничего кроме себя не оставив. Даже кончики пальцев от такого нервно подрагивали и не хотели ничего ощущать. Она сидела и дрожащими руками тёрла запястья, пытаясь проникнуть в музыку, пытаясь в ней утонуть, закрывала глаза, чтобы не закатывать их вверх, отчего слёзы, против детского убеждения, не закатывались обратно, а только растекались, как спицы зонтика по всему лицу, разделяя его на неравные части.
Взгляд тёмно-голубых глаз блуждал по лицам пассажиров, скользил, сквозь полуприкрытые веки видно было мерцание страз на дешёвой одежде, сумках, босоножках, мерцание, которое резало глаза, приводило в панику и заставляло убежать далеко-далеко и замкнуться в себе, уйти от этого глупого искусственного мира. Ничего настоящего, ничего натурального, ничего, даже чувств, ничего, но даже боли настоящей не было, даже горечи - хоть сколько-нибудь притворной, покрытой толстым слоем деланной весёлости. Этого ничего, на удивление, не было, вот уж чего он не ожидал.
Девушка напротив, сидела. Непринуждённо сложив руки на сумке, чуть опустив голову, чуть мерцая в темноте тоннеля, чуть подрагивая - не то в такт музыке, не то ещё из-за чего-то; девушка, пустая - полная, но полная пустоты, невидимой, бесцветной, куда-то улетала, вверх, ввысь, там, где ветер танцует с волосами, в небо, где нету изощрённых способов подделать драгоценные камни и создать искусственные слёзы, приклеив пару капель лака на матовые пурпурные щёки.
Да нет, она плакала. По всем законам жанра терпела боль, неизвестно почему свалившуюся на её плечи, плечи, которые, надо сказать, не дрогнули ни разу. Чуть опустив голову, так, что волосы закрывали лицо по бокам, она не могла остановить слёзы, но не запрокидывала голову, упрямо закусив губу, как маленький ребёнок, глядя в покатый потолок, полагая, что так слёзы могут попасть обратно в глаза и ненужная вода больше не хлынет злыми ручьями. Да ей и не надо было - музыка закружила, музыка была там, где были её мысли, её желание избавиться от боли или хотя бы пережить.
И ей, надо сказать, удалось. Она не знает как, но внезапно, когда тёмный тесный вагон вырвался на мост, соединяющий два берега реки, за спиной сияло солнце, отражённое в стекле спереди. Тёмно-голубые глаза не дрогнули, когда она заглянула в них и вновь закрыла свои. Отпустило. И вытолкнуло. Неведомо как, но музыка, шумящая, бряцающая и ударяющая по барабанным перепонкам, наконец подхватила её и взвила волосы, а боль - непритворная и жгучая осталась...
Но она не осталась; он просто подобрал её. Он прикрыл глаза, поезд качнулся и снова поехал. Когда он открыл глаза, её не было. Быть может, почудилось? Быть может, и не было её никогда, плачущей девушки с болью в душе? Быть может, нет у неё имени, которое он уже успел ей придумать. Быть может, быть может?..