«Оцу рассердилась. Всё равно что с воздухом разговаривать, ведь Такуан никогда не любил. Ему не понять её чувств. Объяснять Такуану её переживания так же бессмысленно, как втолковывать учение Дзэн безумцу. Дзэн, однако, содержит истину, другой вопрос, что она не каждому доступна. Есть люди, готовые умереть за любовь независимо от того, понимает её Такуан или нет. Любовь, во всяком случае для женщины, намного важнее заумных коанов дзэнских монахов. Человеку, одержимому любовью, которая заставляет выбирать между жизнью и смертью, не имеет смысла задавать вопрос о том, как звучит хлопок одной ладонью. Прикусив губу, Оцу поклялась не говорить на эту тему.
- Тебе следовало родиться мужчиной, Оцу. Мужчина с твоей силой воли непременно совершил бы что-то значительное на благо страны, - серьёзно сказал Такуан.
- По-твоему, такая женщина, как я, не имеет права на существование? Моя жизнь может повредить Мусаси?
- Не передёргивай мои слова. Я говорю не о том. Он убежал, как бы ты его не любила. Боюсь, ты никогда его не поймёшь.
- Это не каприз. Я не могу иначе. Я люблю Мусаси.
- Давно не видел тебя. Сейчас ты поступаешь, как обычная женщина.
- Ты слишком проницательный! Хватит об этом. Образцовому монаху никогда не понять чувств женщины.
- Не знаю, что тебе ответить. Ты права в одном – женщины ставят меня в тупик». #Эйдзи Ёсикава «Десять меченосцев»
Однажды Сэн сказала: «…это здорово, когда чувствуешь, а объяснений порой и не надо…». Слова – спасение. Подтверждение правоты внутренних переживаний. Словно стебель бамбука – тонкий, и неправдиво прочный – взамен одряхлевшей сосны в опоре древнего моста, моста надежд. Несбыточных. И верно одно - знания без чувств, без внутреннего переживания, созерцания прекрасным, ничто. Как свет при ближайшем рассмотрении является тьмой, так и сила знаний без созидательности посредством души, без терпимости, красоты – кич, который может погубить её обладателя.
Зима. В ней нет красоты - и я по ней голодаю. Год от года она меня лишь только разочаровывает. Нет света. Нет ватной белизны обволакивающей провода; ветви деревьев - опутывая паутиной, не блестят в фонарях. Здесь чёрные сумки, чёрные куртки, чёрные пальто, туфли – непременно чёрные, чёрные шины, серые глазницы, чёрные стёкла, чёрный под ногами снег, чёрные деревья, чёрные тучи, чёрный асфальт, чёрный салон машины, никчёмная музыка… чёрные деньги, серое внутри. Лает где-то собака. В голове не_мысли. Пусто. Внутри желания - без огня. Боязнь? страх? изменения в привычках? - нет. Мокрая спина – но холодно. Это огонь - просит пить. Я часто его чувствую. Он там, около сердца, под диафрагмой. Но сейчас редки всполохи - ему больно. Ему нужна вода. Он просит память, стекающую с мыслей острых скал. Он просит тепла розы ветров, лишь изредка раз в год меняющей направление на противоположный. Просит запах цветущей акации, вновь протянуть руки к гряде снежных и зимой и летом вершин, шерстистого мороза сквозь куртку под «барашка», ещё и ещё раз взбивать одеяло из пёстрых лоскутов кленовых листьев. Дрыгать по-детски неловкими руками, ногами в такт Диско – и непременно так, чтобы никто не видел и не услышал. – «A-HA. Кайли Миноуг. Сандра. Pet Shop Boys. Roxette. Depesh Mode. C.C. Catch. Bad Boys Blue. Den Harrow. о-оо - Рик Эстли (Rick Astley)… Пола Абдул. Тина Тёрнер. - «…», - считаю снежинки, в полёте пугливо шарахающиеся от фонаря, - стесняются, что я нашёл их светом, порошица маленьких иненок, но в каждой теплится синее свечение, пробуждаемое лишь памятью. Это было - когда-то. Золотой голос Кайли. Эния… Музыка, которая искала пространство. Ей его всегда не хватало. Не ограничиваясь ударными, - её звенящие струны стекали, собираясь в океан страстей…
Люди уходят, «они уходят вместе с моим детством, они забирают его, как забирает мои слёзы река». Стройным рядом, на розовых крылах, в эту ночь они уходят в алеющую муть несбывшегося прошлого. Где растворяются в беспамятстве чувства. И лишь остаётся закидывать леску с наживками воспоминаний, и надеяться на клёв.
Сидя на стуле, обхватив колени руками, сосредотачиваясь, чувствую внутри жар, которым хочется поделиться, чтобы выпрямиться во всех жизненных началах. Вытянуть одну ладонь и тут же ухватиться за ледяную струну. Извив тело дельфином, набрать скорость и увести прочь из этих мест, обнажая ирреальность чувством. Разбить руками застывшие водопады правды, и, произнеся сердцем «сим-сим», испарить запах серы «домашней» аллегории – на ходу уцепиться за последний поручень, и, удерживаясь лишь наитием мечтаний, лететь, разбрасывая боль камнями. А они, не успев упасть, тут же превратятся в моргающих мотыльков.
Я ненавижу этот мир и ненавижу себя! Мне осточертела эта реальность и осточертела эта зима - мне надоели дежавю, мне надоело испытывать страх перед действительностью. Создаётся ощущение, что вся действительность не развивается спиралью, а наоборот, закручивается в неё. Сегодня смотрел, как однажды тогда, в детстве на артерии, что просвечивают через кожу на запястьях. Прочертил быстро затягивающуюся полоску ногтем. Ещё и ещё раз повторил движения, редко удаётся попасть в одно и то же место. Таких полосок получается много - быстро затягивающихся. Сколько движений по коже ногтем, столько и полосок; и не потому что невозможно провести по одной и той же полосе, а потому что задрожали руки, а вместе с ними и пальцы. Как я не люблю точку; я не люблю точку когда она одна. Она всегда завершает. Не люблю, если нечто хорошее с повествованием, где смысловое значение всех событий, всего в конце оборачивается фразой или действом, логическим значением которого является завершённость. Не люблю историю, потому что там всё обличается во фразы не имеющие никакого отношения к повествованию, там всё – выдаваемое за факт, свершившееся событие; оно случилось, и оно же и закончилось; чёрт возьми, был человек и больше его не было. На меня всегда так действует зима. Огонь внутри просит постоянно пить, и в конце концов, устаёт и переходит в иную фазу, когда он: ни тлеет, ни остывает, а просто спит, пробуждаясь лишь во сне. Ненавижу циферблат, я не люблю смотреть на циферблат. Я его не-на-ви-жу. Бежит секундная стрелка, повторяет все движения – «минутная, часовая какие же вы скучные». - Метроном. Вот что мне сейчас нужно, никуда не спешить, ни от чего не зависеть. А слышать, чувствовать метроном, согласно отбивающий в такт с моим мировоззрением ритм. Вчера, находясь в вагоне метро, я обратил внимание, вернее вспомнил о детях. Это странно объяснять, но ты словно заглядываешь сквозь всю ту реальность, что воспринимается разноцветной, и лишь как осязаемые материалы отражают белый свет с разной длиной волны и воспринимаемой соответственно таковой на сетчатке глаза, и, супротив этому здесь носитель – мысль, воспоминания. Я увидел детей, совершенно разных: радостных, грустящих, равнодушных, злых и хватило этому мгновения, пока фокус не перешёл от диапазона памяти к свету. И я увидел людей. И стал представлять, как сидевшая напротив бабушка, могла выглядеть в детстве; и тот в зрелом возрасте человек рядом с ней; а тот старик на скамье по другую сторону от дверей – каким он был; как сидела на нём белая рубашка, как развевался на ветру красный галстук пионерии и был ли он пионером; какой была в детстве держащаяся за поручень девушка; всех-всех, кто попал в поле моего зрения, я попробовал представить, как они могли бы выглядеть в детстве? А потом увидел в отражении стекла себя. И я ошибался в предположениях. Всякий раз, пытаясь изменить пути мысленных образов, ассоциируемых с виденным в «зеркале», я ошибался. – «Нет. Не так» - думалось, пытаясь вспомнить свои детские фотографии. И поймал себя на мысли: а будь она - возможность восстановить зрительно по памяти что-либо виденное мной, на каком-то информационном носителе, - я не смог бы этого сделать. Машина всегда выдавала бы противоположный результат. Вот как сейчас смотрю сквозь пустоту рядом с монитором и помню, но, поймав себя на мысли «отобразить», не получается, нет связующего материала. Чего-то не хватает. И тогда; продолжая смотреть на себя в блёклое зеркало, иногда становящееся прозрачным на остановках, и, уезжающим куда-то, но затем обязательно возвращающееся на место; я понял что тяжело проникнуться не только в чувства и мысли другого, но и самого себя. Я знаю, какой хочу слышать метроном. Как в музыкальное теме, написанной Паскалем Эстевом к фильму Патриса Леконта «Человек с поезда». Возвращающийся вспять, ритм вагоных колёс. Вообразите его себе. Мысленно записав реальный звук движения железного колеса по рельсам в реальном времени и без посторонних шумов, перемотайте воображаемую плёнку назад. Слегка замедлите скорость воспроизведения. И вы поймёте. «…» «А кто Вы? Кто ты, к кому я обращаюсь»?.. - я испугался от того что написал. По спине пробежали мурашки и кровь хлынула к лицу. «…» «Кто ты»?... – жуткое ощущение осознать, что твой собеседник безмолвный, зрительно отображающий информацию материал, который можешь понимать только ты до конца – «и до конца ли»? – и, возможно, кто-то ещё... - «…» - Перестал писать. Походил немного. В то время когда заваривал чай, крутилось в голове – «Жуткое ощущение осознать впервые, что ты разговариваешь с самим собой» – да-а чёрт возьми, жуткое. Но ко мне возвращается этот ритм, он вновь начинается издалека. Он начинается из тишины. Я
1
…огромным покрывалом
мир стелет облака:
там где-то есть начало,
бесконечного конца.
Небесных сот открытие
не внемлющих глазниц,
возможности раскрытия
сказочных ресниц:
там радуга колышется –
ей движет тишина –
лишь загляни безропотно
в любимые глаза.
Разгладишь лёгких складки –
вечерних облаков –
и в поцелуе жарком
ладони на засов.
Тепло к теплу со страстью,
словно в первый раз.
Постель сберёт ненастье
от любопытных глаз.
Движений непрерывных
огнём рождённый ток
в сердца зальёт ретиво
багровым цветом сок.
2
Всех вещих тысяч странствий
любимый пилигрим
уносит в постоянство
изменчивых вершин:
ветрило сонм слёзных
в задумчивый бархан –
иссушенье молодости,
в плача караван.
Тлеть нутру дозволено,
коль в руслах есть вода,
и, в млеках растворённые
красные тельца.
3
…огромным покрывалом
мир стелет темнота;
туманное начало
вечернего конца.
Проём в оконной раме
ручьёв струящих ток,
сквозь лунный лик, меж пальцев,
слёзный в губы сок.
Маленький Умка, блуждал в зеркальных коридорах ледяных скал. Долго ли, но вдруг услышал доносящуюся откуда-то мелодию; её источник, наконец, вывел его на белоснежную равнину и Умка, прислонившись шерстистой спинкой к ледяной скале, сел, и, иногда почёсывая ногой ухо, стал любоваться великой Мола-Мола, а музыка всё играла, но Умка, заливаясь радостью света Лучезарной, уже её просто слушал, и в какой-то момент ему показалось, что увидел в белеющей синеве да'ли ледяной долины контуры голубой тени, и, возможно, музыка шла именно от неё; но эта удивительная тишина вокруг... и доносящиеся звуки свирели - Маленький Умка теперь и не думал искать, а просто сидел,.. и... слушал.
В момент, когда ты просыпаешься, невольно обращаешь внимание на то чувство слабости, незащищённости. Особенно если это утро, и утро влажное, оно заползает в окна незаметно, принося с собой запах росы, или дождя. В этот миг природа словно просыпается вместе с тобой. Начинает внутри переполнять чувство нежности, незабвенной лёгкости, ты отдаёшься ему сполна. Удивительно, просыпаешься не раз, но этот благоговейный аромат кислорода, проникающий в тебя через лёгкие, сразу чувствуется в крови. И тепло, собравшееся под одеялом, будто всё это время было твоим началом. Словно не ты его создал, а оно, беспардонно прилёгшее незаметно рядом с тобой, укачивало на больших качелях, словно веретеном собирало мысли в длинную и тонкую нить, сначала белоснежную как млечный путь, с запахом неба, а потом, привнося радужную палитру цветов, пряло мир. Переменчивый. Как вьющиеся волосы обволакивают лицо, этот мир охватывает нежными пальцами, чтобы утопить в теплых снежинках, чтобы окунуть в воспоминания. И ты как майский жук, чувствующий себя в воздухе, как в разряжённой воде, можешь извить своё тело, и будто дельфин начать путешествие. Земля, воздух, небо кажутся метафизическими началами, зыблемыми на ветру, кажется, что мириады звёзд-порошиц собирают этот мир, чтобы тут же его изменить, а радуга прыскает своими красками, чтобы его раскрасить. Невольно сознание непримиримо отрешается от действа, но тело иной раз поддаётся изменению. Диатоника твоего состояния со стороны может показаться какофонией, но другой стороны нет, ты сам окунут в музыку, ты творишь эту музыку; иногда печальную, иногда меланхоличную, порой тревожную; но всё же ты дружишь с ветром, успокаивающим ветром. Картины меняются под действием волн, исходящих со спины. Ментальность порой поражает, дирижируя движеньем плавника, мешая крыльями лад, собираешь листья в гигантский зонт, чтобы обозначить мир. И словно дюну в пустыне ветер, твой творец-лазутчик, не пропускающий ничего, приглашает, преображая, уже часть тебя в новую историю, историю новых страниц, которую ты ещё не знаешь, которая быть может, не случится, в историю ловушку. Этих ловушек много. Очень много. Сколько снов, столько ящиков в картотеке твоих творений. И к ним как магнитам тянется другая часть тебя. Насколько больше их становится в числе, настолько меньше в тебе остаётся половинок. И как бы ты не противился, ты должен вновь и вновь исполнить свою задачу: погрузиться в сон, чтобы разделиться, чтобы дать начало новой истории, истории многомерной, истории с n-числом координат, проникающих своими наконечниками как иглами, чтобы раствориться во втором начале. Но в какой-то миг музыка застывает, оглядываясь, уже не видишь отделившуюся часть тебя, оно далеко. Далеко, или давно. Ветер останавливает движение и застывший мир, словно снимок отрываясь, уходит, унося твою половинку, во тьму. Затем потихоньку начинают проявляться другие звуки, не сразу привыкаешь к «новому» миру, его свет режет глаза, его прохлада пробегает по коже крохотными иглами. Заново учишься овладевать рефлексами, вестибулярным аппаратом, хоть и требуется на это мгновенье. В этот момент, ощущаешь благоговение, беззащитность и наготу тела в которое ты невольно оказался погружён.
«Пьеро (приподнимается
и говорит жалобно и мечтательно)
Куда ты завёл? Как угадать?
Ты предал меня коварной судьбе.
Бедняжка Пьеро, довольно лежать,
Пойди, поищи невесту себе.
Ах, как светла – та, что ушла
(Звенящий товарищ её увёл).
Упала она (из картона была).
А я над ней смеяться пришёл.
Она лежала ничком и бела.
Ах, наша пляска была весела!
А встать она уж никак не могла.
Она картонной невестой была.
И вот, стою я, бледен лицом,
Но вам надо мной смеяться грешно.
Что делать! Она упала ничком...
Мне очень грустно. А вам смешно?
Пьеро задумчиво вынул из кармана дудочку и заиграл песню о своём
бледном лице, о тяжёлой жизни и о невесте своей Коломбине».
из пьесы А. Блока «Балаганчик»
Подумать только, мне вчера сделали подарок, мне подарили Пан-Флейту. В детстве у меня была сурдинка, но как я её положил на полку над своим столом, так и оставил там. Ничто не привлекало меня пробовать играть на ней, тем более, если конечно, услышит отец. Верх сразу брали страхи, причём страхи в подсознании. Я не задумывался о минутах, когда желал согревать её своим дыханием, нет, не задумывался – мечтал попробовать; о, как же страшился этой мысли, что она даже переросла в мечтание. Вот сейчас сбылось одно из мечтаний – у меня есть Флейта, Флейта Пана. Но я не знаю, как к ней подступиться. Быть профессионалом, нет, не хочу. Хочу просто научиться ею дышать. Дышать и чувствовать аромат природы далёкого Перу, откуда она привезена; окунуться хоть на малую толику в ритуальное таинство музыки древних инков, ацтеков; или заглянуть в зелёные леса, где, лишь заиграв на свирели-сиринге, Пан тут же окружался миловидными нимфами, и они начинали вокруг него хороводы, и хоть он любил окунаться в веселье беспечных богинь природы, всё же эта флейта, флейта грусти и печали о прекраснейшей Сиринге, нимфе равнявшейся красотой с великой Артемидой:
«Увидал однажды Пан Сирингу, захотел схватить ее и заключить в свои объятия. В страхе обратилась в бегство нимфа. Едва поспевал за ней Пан, стремясь догнать ее. Но вот путь пресекла река. Куда бежать нимфе? Простерла к реке руки Сиринга и молила бога реки спасти ее. Внял бог реки мольбам нимфы и превратил ее в тростник. Хотел уже обнять подбежавший Пан Сирингу, но обнял лишь гибкий, тихо шелестевший тростник. Стоит Пан, печально вздыхая, и слышит как бы ответ своим вздохам в нежном шелесте тростинка. Срезал несколько тростинок Пан и сделал из них сладкозвучную свирель, скрепив неравные коленца тростника воском. Назвал Пан в память нимфы свирель сирингой. Любит играть с тех пор великий Пан в уединении лесов на свирели-сиринге, оглашая ее нежными звуками окрестные горы».
«В лесах Аркадских - тишина,
Не водят нимфы круг весёлый;
Мир выбросил игрушки сна
Чтоб забавляться правдой голой»,..
Уильям Батлер Йейтс «Песня счастливого пастуха»
...наконец ли, или нет, скорее всего, я не хотел подходить к концу сказания, вот и читал долго – они ушли, паруса их кораблей скрыла «серая завеса дождя», ставшая «стеклянно-серебистой», а за ней Хранителям Колец предстала «далёкая зелёная страна в мягком свете восходящего солнца». Они ушли, и у меня непреодолимое желание:
- Уйти, и не возвращаться, я знаю - это будет; естество внутри желает и в тоже время боится – сейчас ночь, и никто не видит стыдливых глаз: их застилает море, солёное море..
«Лишь я один горя лежу во мгле,
Когда лучи от мира солнце прячет;
Для всех есть отдых, я ж томлюсь, - и плачет
Моя душа, простёрта на земле».
Микеланджело Буонарроти
Однажды, я шёл с преподавателем русского языка и литературы по дороге в школу – не помню месяц, но, верно помню, зима 1994 года. Раньше она была моим преподавателем и любимым – редкий случай, когда я находил общий язык с учителем – все полугодовые диктанты тогда я писал на 5/5. В журнал иной раз она мне ставила по три пятёрки, потому что я выучивал не три столбика стихотворения а целых двадцать три или всё разом. Я исполнялся уважением к её персоне. Да и все ученики на её уроке находились в уважительном повиновении: хоть и многим не интересно было учиться; даже самые ярые «непослушники» менялись в «тихонь». В самый первый час её самого первого урока Русского Языка с моим классом она многозначительно дала понять, что легко просидеть в болтовне в её кабинете не получится. До этого я отдавался занятиям посредственно. И в те минуты, когда я увидел, как преподаватель ставит на место не одного какого-нибудь ученика, а весь класс – то чего я ждал, и желал долгое время – и все ученики без тени сомнения и не помышляли противиться её воле, тогда я обрадовался. И, честно говоря, всегда стал желать быть только на её уроках и заниматься только с ней. Так вот встретившись, мы поздоровались, и на вопрос: «Как твои дела»? - я ответил, что мол, да какие дела, вы и сами всё знаете (в то время учился в восьмом классе). После сказанного, взглянув на неё, в шаге я обнаружил на лице легкое помешательство и испуг, внутри у меня всё заклокотало и в эти мгновения, я дико жалел, что за всё время общения, будучи учеником, с преподавателем я не разговаривал с ней как с человеком - в некоторой степени в эти мгновения я мог читать её мысли: положение в школах было тяжёлым, не хватало учителей, русскоязычные преподаватели уезжали, ученики приходили в школу и только потому, что их заставляли родители, а учителя – как только, и, что их вело на работу представить не могу, так и хочется сказать - Герои! - еле-еле перебивались той зарплатой, которая иногда раз в три месяца выдавалась; и ещё в связи с ситуацией в республике наплыв учеников был таким, что классов прибавлялось и доходило иной раз до аббревиатуры «ж», и «з», да ещё и по сорок учеников на класс – сам свидетель как за проверкой зачётных письменных у учителей менялось зрение по нескольку раз на дни; и всё это я прочитал в её глазах и хватило этому десятка секунд, пока они не прослезились. И тогда - может верно, поступил, а может и нет - я, промолчав секунду-другую, просто предупредил её испуг и обиду на ситуацию, в которую мы невольно оказались вовлечены, - «конфликт», - сказал тогда я, - «элементарный конфликт учеников и учителей. Ученики не хотят учиться, а учителя не могут заставить», - последнее слово было уже произнесено в шаге к входу во двор моей бывшей - сорок шестой – школы, следующая – тридцатая - была в шагах ста, ста пятидесяти. (Чёрт возьми!) Мы молча ещё секунды (что не естественно при встрече учителя и ученика) не решались сказать друг-другу до свидания. Мне сейчас кажется, что даже Людмила Яковлевна так бы и не решилась сказать первой; но время торопило, и звонок бы не ждал нас, - «до свидания», - взяв инициативу на себя, сказал я тогда, улыбнувшись. Никогда в жизни не забуду эти секунды.
Почему я вспомнил это сейчас... Просто на глазах пелена, лицо невольно корчится в гримасе негодования, а ладони сжатые в кулаки тщетно пытаются выдавить из головы тени воспоминаний, холодных воспоминаний; не знаю что мне всё это готовит; сейчас я выглянул в окно, а там это холодное зовущее небо, в нём нечто, что не даёт заснуть, нечто холодное, обволакивающее и своей тяжестью тянущее в себя - в прошлое. Минуты выпускного,.. одноклассники,.. и прощальная песенка, которую они спели на выпускном вечере на мотив мелодии Кристины Орбакайте «Музыкант»:
«Азнаур до рассвета изучает науки
Хочет стать он учёным крутым
Азнаур, дорогой наш, ты запомни надолго
Нас и наших учителей»
Как в воду глядели – «запомни надолго»
Странно, часы назад шёл дождь, а сейчас всё вокруг стало таким же, как тогда утром 19 июня 98 года. Похожим. Таким же прохладным. И эта влажная беззаветная тишина отдаётся внутри «прежним» беспокойством: «Они скоро пойдут встречать рассвет и Мама, расслышавшая их весёлые голоса, затем скажет мне - не спавшему - об этом».